Виктор ЧЕКИРОВ. Как нарисовать птицу
Рассказ
1
Муки несправедливости изматывают его даже во сне, и он просыпается в приступе лютой тоски и отчаяния. «Моя голо-ва-а...» Его голова сейчас лопнет. Гулко гупает сердце, и в голову забивают сваи. С каждым ударом она вздрагивает больно и расширяется. А темень – черная, зловещая – сама Преисподняя. Дурнота подступает. И напряжение неизбежного этого. «Сейчас прилетят птицы», – подумал с тоской, но испугаться не успел.
Под закрытыми веками ослепительно вспыхнуло, и темень Преисподней взорвалась, стала осыпаться, шурша сухим черным дождем. Невыносимо яркий свет хлынул, и неисчислимое количество крыльев захлопало, замельтешило – смотреть больно: яркий летний зной рябит слепящим течением реки, солнечные блики играют, пестрят черными пятнами перед глазами. Тошнит, и резкая боль во лбу, голова раскалывается...
Еще – белая вспышка, и бабушка сыпанула из миски размокшие корки хлеба. И туча голубей сорвалась, обрушилась с крыши, взорвала тишину и воздух страшным хлопаньем, шелестом, свистом крыльев – седые космы бабушки взметнуло, треплет ветром, как серый дым из головы. Бабушка похожа на колдунью, только очень смешливую. Радостно щерит младенчески чистые, без единого зуба, десны и заливается девчоночьим смехом. А голуби облепили ее, мостятся на плечах, толкаются, вертятся, воркуют ей что-то в ухо и потешно разглядывают лицо, прицеливаются склюнуть родинку на щеке, крупную, как смородина.
Бабушка уклоняется: «Та ну вас...», – а сама довольная, глаза блестят, растрепанные серые кудельки извиваются живыми змейками, она уже – веселая Медуза Горгона. Легонько отстраняет птиц рукой: «Ну, будет вам...», – и те всплескивают крыльями, сваливаются на землю. И сразу жадно хватают, хватают хлеб и мелко-мелко дергают головками, проглатывают не жуя.
А он Гулливером возвышается над птицами, копошащимися у его ног, и тоже исходит радостью – добрый, сильный, большой. Необъяснимо приятно кормить птиц, смотреть, как все они торопятся схватить раньше других и бегают за вездесущими воробьями, воровато шмыгающими между ними. Он любит голубей, но зачем они гоняют воробьев? Им тоже есть хочется. Приятно смотреть на счастливую бабушку, и как она смеется. Они встречаются взглядами и понимающе хохочут – весело им! Они делают божеское, как говорит бабушка, дело, и на душе у них хорошо.
Бабушку на улице зовут блажной и блаженной. Она на последней стадии человеческой доброты. Выше этого – только Милосердие Божие. Оно, говорят, выше справедливости.
– А выше справедливости, это как, бабушка? Бабушка сразу перестает улыбаться, строго смотрит на внука: – А так. Ты достоин кары, а Бог милует...
– А так разве можно? Это ж несправедливо!
– Потому и выше справедливости. Бог – милосерд.
Еще полоснуло вспышкой, и прилетела птица с личиком его малыша. Внутри у него – так и оборвалось все. А малыш как-то странно смотрит на него, птичье лицо малыша скривилось – и он заплакал:
– Па, я не хотел, па... Я, правда, не хотел, па... – а сам так горько плачет. Он пытается успокоить парня, сказать ему, что и в мыслях никогда не держал обижаться на него, глядь, а того уже и след простыл. И вместо малыша на ветке – «единственная» его – сидит и чистит перышки... Прихорашивается – все такая же юркая, красивая и по-прежнему, кроме себя, никого не любит. Защебетала, защебетала...
– Ты замечательный, даже очень, и я тебя люблю, конечно... но понимаешь... этого недостаточно... У тебя золотое сердце, а у Эндрю – куча золота... это не одно и то же... а я хочу жить достойно... да, да, не смейся, время такое... знаю, знаю, я у Эндрю не одна – и что из того... время такое... Эндрю пентюх, конечно, а у тебя золотое сердце, и я тебя люблю, но я хочу жить достойно... хочу быть свободной... сорить деньгами, обалденно одеваться... да и раздеваться, не смейся... и раздеваться тоже... и отдаваться кому хочу... когда хочу... как хочу... ведь я этого достойна... лореаль-париж... конечно, лучше бы взять малыша с собой, но Эндрю так категоричен... а ты ведь любишь нашего мальчика, любишь...
И упорхнула, весело щебеча, полетела жить достойно, сорить деньгами, обалденно одеваться, раздеваться, отдаваться. «Не пережива-ай! – донеслось на прощание. – Пойми, я не виновата... время такое...»
Что верно, то верно. Время подлое. Востребованы алчные и продажные. Пришли бесчестные, бессовестные – пришли подлейшие из подлых предатели погубить Державу и назвали это злодеяние «Возрождением России». Пришли уменьшить, пришли рассеять и погубить народ великий, народ несговорчивый, народ, мешающий глобальным планам сильных мира сего, под видом улучшения жизни его. Это лишь в честных поединках (и по расхожему мнению) всегда побеждает сильнейший. А там, где предательство, там одерживает верх подлейший. Подлейшие и одурачили наивных и доверчивых: сначала обманули посулами, потом предали. Сделали бизнес на предательстве – «обычная коммерция, ничего личного!» Сам Генсек пример показал! (А партия, это ведь «ум, честь и совесть нашей эпохи»!) Дьявол Меченый подал сигнал, и слабые не устояли. («Сильные», как обычно, заняты сварами, что-то между собою делят, доказывают, кто из них самый сильный, и, конечно, разобщены и слабее слабых. Никто их не слышит и не слушает).
Зато подлые и лукавые сообразили сразу: «Наше время пришло! Наше время пришло! Все продается... Продается мать и отец, и Родина, и Держава!.. Главное, не упустить момент!..)
Подлейшие договорились моментально – на полном ходу дернули стоп-кран – и с летящего на полном ходу, обгоняющего самое Время поезда «Русское Будущее» сорвало... полетело... повыбрасывало в разные стороны миллионы и миллионы обманутых, доверчивых, наивных, ничего не подозревавших «исторических оптимистов», абсолютно уверенных в своем завтрашнем дне и в «светлом будущем» страны...
Так случилось, так и сотворена была вселенская «катастройка», мировой теракт века, крушение, столбняк для многих народов и держав. Не выдержали человеческие нервы, сердца, мозги. Поплатились и мертвые, и живые, и неродившиеся к тому времени, которые должны были родиться, но теперь уже никогда не будут.
Поплатились и они с мальчиком. Дьявольский, бесчеловечный умысел сработал. Ложь и Предательство возведены в культ, перевернули мир, и все понятия в нем стали виртуальными... Предательство стало нормой, хорошей статьей дохода, способом делать деньги, карьеру, «чтобы жить достойно». Его благоверная, не раздумывая, продала их вместе с малышом и сама продалась со всеми своими прелестями и потрохами... Его оскорбили – больнее невозможно оскорбить человека и мужчину... все пошло прахом...
Тут явилась мать, расстроенная, изболевшаяся за него. «Да прости ты их, сынок, прости за ради Христа!» – «Мама, зачем ты не родила меня с волчьим сердцем! Жил бы – горя не знал!» – «Что ты говоришь, сынок, побойся Бога!» – «Мама, на добрых воду возят... веревки из них вьют...» – «На добрых мир держится, сыночек, без добрых они поедят друг друга...» – «А пока закусывают добрыми...» – «Такая цена добрым, сынок... обратная сторона медали — страдание...» – Мать скорбно смотрит на него: «Изведешься ты, измаешься, сыночек, погубишь себя... да прости ты их, проклятых, они получат свое...»
В мозгу снова вспыхнуло, блеснуло белым огнем, и они уже – с мальчиком. Отец приходит с работы поздно, и они с мальчиком рады друг другу. У мальчика, как у хорошей хозяйки, все готово: полы подметены, протерты, влажны. Плита гудит, в комнате тепло и вкусно пахнет. Большая зеленая кастрюля с борщом разогрета и отодвинута на край плиты, «чтобы не простыл». Картошка кипит, всплескивает через край – вовремя чищена и поставлена вариться, – отец все сразу подмечает и доволен сыном. Мальчик молодец, все у него рассчитано, все готово к приходу отца. Отец приветствует парня сдержанно, и тот сдержанно отвечает. Родитель воспитывает сына настоящим мужчиной, а настоящий мужчина должен уметь все, все пережить, никогда не жаловаться и быть человеком. Быть мужчиной несладко, а не быть – позорно. Радуются мужчины тоже сдержанно. К словам прибегают в крайнем случае. Главное – поступок, дело. Держат слово, говорят мало, Когда слово ничего не значит, это уже катастрофа. А малыш – молодец. На нем дом, магазины, базар. Он варит, стирает, топит печь. Немногие столько умеют. Отец умывается молча. Смотрит, как сын молча накрывает на стол. Все хорошо, все в порядке. Ах, какой молодец у него сын! Он подавляет вздох и спохватывается: не заметил ли малыш? И хмурится, сердится на себя за невольную слабость. Они садятся за стол.
– Ну что у тебя, Андрей?
– Нормально, па... – отвечает сын и смотрит на отца. – А у тебя, па?
– Нормально.
Поговорили.
После обеда – очередь отца хозяйничать. Он моет посуду, варит борщ – опять на три дня. Сын делает уроки. Потом вместе смотрят «Новости», пьют чай, потом собираются спать. Ритуал отработан четко и соблюдается строго. «Андрей, пора...» – говорит отец. – «Сейчас, па...» Через некоторое время опять: «Андрей, пора...» – «Еще чуть-чуть, па...» И снова молчание. После третьего напоминания мальчик без разговоров собирает книжки, чистит зубы, стелет постель, ложится и кричит: «Па, иди!» Отец приходит, устраивается сбоку – и начинается. Оба забывают про кодекс чести настоящего мужчины, отец дает сыну волю. Пусть расслабится, побудет в своем возрасте.
– Па-а-а, – шепчет мальчик, обдавая ухо отца горячим дыханием, – а какая была моя мама?
– Хорошая.
– Хорошая-хорошая?
– Хорошая-хорошая.
– Самая-самая?
– Са-мая-самая...
– А еще какая?
– А еще красивая
– Красивая-красивая?
– Красивая-красивая
– А еще какая?
– А еще добрая.
И так без конца. Отец терпеливо сносит пытку. Мальчик уже не знает, что и спросить, и только глубоко вздыхает. Обычные дети так не вздыхают. Долго молчит, смотрит перед собой. О чем он думает? И снова пытка.
– Па, а где ее могила?
– В другом городе.
– Па, а давай съездим к моей маме!
– Давай.
– Да, ты все говоришь и говоришь, а мы все не едем и не едем...
– Обязательно съездим.
Сын благодарно обнимает ручонками шею отца. Так и засыпает. Отец долго лежит, не двигаясь. Потом осторожно встает, укладывает спящего, укрывает одеялом и выходит во двор. Закуривает. Руки дрожат, затягивается жадно и по привычке за глубокой затяжкой прячет глубокий вздох. Даже от самого себя прячет.
Однажды сын влетел в комнату, и отец понял: случилось ужасное.
– Ты что, Андрей?
– Надо поговорить!
И пристально разглядывает ботинок. Отец тоже глянул на его ботинок. Сын не желает смотреть ему в глаза, такого еще не было.
– Давай поговорим... – как можно спокойнее ответил.
– Как мужчина с мужчиной! – произнес твердо, с вызовом, резко поднял голову, смотрит прямо в глаза. Отец почувствовал себя виноватым.
– Да что с тобой! – потянулся было обнять сына, но тот уклонился.
– Это правда?.. правда?.. что мама... моя мама?!.. – выкрикнул жалко, резанул по живому.
«Вот оно...» Он ждал этого вопроса и не подготовился, думал – не скоро еще... Стараясь изо всех сил не выдать себя, глянул на сына – голые нервы, весь ожидание и вопрос, и надежда. Неестественно бледен, губы бескровно сжаты. Отец нахмурился (голубчик ты мой, родненький...) Чтобы не расчувствоваться, не расплакаться самому (настоящий мужчина!), от жалости к мальчику, сказал (хотел сказать...) твердо:
– Она умерла-а – но голос, голос не его.
– Ты вре-е-ешь!!! – отчаянно закричал малыш, и в крике, и на лице – такая беда! – не под силу и взрослому. – Настоящие мужчины никогда не врут!!!... Ты говорил! Говорил? А сам... а сам... – Он давился словами, обидой. – А сам все врал, думал, я маленький, не понимаю... а я... а я все-все понимаю... – И зарыдал так отчаянно от того, что все понимает, все-все...
И вдруг – как вспомнил что-то – развернулся, выставил обе руки перед собой – побежал, толкнул дверь, бросился на улицу в одной рубахе.
– Андрей! Сы-но-о-к! – вне себя, не сдерживаясь, закричал отец («настоящий мужчина»), а ноги не сдвинулись с места, каменные, и он внимательно, бессмысленно рассматривает зияющую пустоту растворенной настежь двери – еле оторвал наконец от пола неимоверно тяжелые ноги, кинулся за сыном.
Но тот как сквозь землю провалился сразу.
Ночевать он не вернулся. Отец обошел всех друзей и знакомых – «нет», «не был», «не видели», «не приходил»... Он простоял у калитки до утра, ничего не соображая, зная только одно – зима, а сын без пальто, без шапки, в одной рубахе – с мальчиком беда, а он столбом стоит и ничем... ничем... ничем...
Утром к нему прилетели птицы. Их было так много, они так жутко хлопали крыльями, подняли такой шум в голове и жуткий ветер, «а он без пальто, без шапки – в одной рубахе, закоченел весь», а ветер леденит лицо, волосы, сердце... и везде птицы..., в голове, птицы... очень много птиц – кружатся, летают и кружатся – вместе с его головой... садятся на плетень, на крышу, на крыльцо... и на деревьях кружатся птицы... и сам он кружится, и земля кружится вместе с домом, с плетнем, с деревьями, птицами... очень много птиц... птиц в его голове...
2
Голова его все-таки лопнула.
И неестественно огромное Солнце выкатилось во все небо, и озарило всю землю внизу последним неестественно зеленым светом. А земля – одна сплошная могила.
Во все горизонты кругом – могилы, могилы без крестов, без ухода. Ни церквушки, ни синагоги, ни мечети. Все население Земли – в земле: предки и потомки, соратники и противники, праведники и прохиндеи, друзья и враги, олигархи, бомжи – сограждане всех стран всего мира, сами того не желая, — все оказались земляками, все улеглись рядышком, никогда не были так близки, так терпимы. Все перехитрили друг друга и сами себя. И все вознаграждены одинаково справедливо – всем одна цена. Уравниловка.
И гнетущее молчание могил. И слепой – зеленый! – дождь хлынул ливнем. Свет солнца – зеленый, и ливень – зеленый. И вот уже вместо ливня густое месиво зеленых бумажек... зеленые птицы плавают, кружатся – зелеными сотенными, тысячными. Миллиарды долларов, украденных у живых, возвращаются мертвым. Засыпают могилы ворохами блестящей, новенькой, зеленой листвы, как осенью на кладбище... вся земля – кладбище, и листва не желтая, а зеленая. Ветер шевелит ее, вздымает на воздух, носит – никому не нужные бумажки...
А Рыжий Дьявол исхитрился-таки отключить и Светило. («Вот он – закат солнца вручную...») Или само оно лопнуло перегоревшей лампочкой от стыда за неимоверную жадность и тупость человеческую. Мрак непроницаемый закрыл небо и землю со всеми горизонтами – чернее черного. И раскаленный докрасна – толстый зигзаг молнии – перегоревшая спираль солнца остывает, тускнеет во мраке и совсем погасла. Тьма кромешная. И молчание могил на дне ее. Достойный памятник бездарным и кровожадным. А как можно было жить красиво! На прекрасной – единственной, неповторимой Земле! – было всего предостаточно для всех! Для сущего рая на Земле! Неимоверная жадность власть имущих погубила все. Жадность и тупость.
Он нашел себя на полу возле дивана – в холодном липком поту – совершенно без сил. Черная глухая бездна. Кажется, здесь он уже был. Рассвета не будет. Солнце не взойдет. Время кончилось. Все революции, контрреволюции, перевороты, все обещания, все благие намерения партий, генсеков, президентов и президентиков, заявления ТАСС, решения Организации Объединенных Наций – все обернулось обманом и ложью, все выродилось в злейшую карикатуру, пародию на человека и человечество – ни справедливости на земле не осталось, ни капли жалости и сострадания. Все превратили в сплошную боль и отчаяние. Все испоганили, исковеркали, испохабили. Над всем надсмеялись.
И никто, никто не поможет! В целом мире – никто. Югославии не помогли. Ираку не помогли – никому не помогут, себе не помогут, и им не поможет никто. Конец света. «Закат солнца вручную»...
Вот когда он вспомнил о Боге. Эх, если бы верить! Какое это счастье – верить искренне, безоговорочно, безраздельно! «Умный больно!» – голос бабушки с того света. «Бабулечка, родненькая... Царство тебе небесное! Умоли Бога своего – сил нету жить!» И догадка страшная – «возжаждет веры безбожник, и возопит, и не дастся ему». Какое страшное возмездие! Захочешь верить – и не сможешь. Диалектика. А тоска – хоть криком кричи. Простить, забыть, развязаться рад бы, но как? За себя еще ладно, а за мальчика – не вправе. О, Господи, никогда не думал, как нелегко простить...
В темноте он увидел голову. Затравленные глаза светятся, горят, как у загнанного волка. Догадался не сразу – его голова, «на черном блюде» – не Иоанна. «Глядит с тоской в окрестный мрак». Где он слышал это? Гримаса боли и отвращения. С нею он и в гроб ляжет. С брезгливым презрением к гнусному их «социуму». Кровожадному, продажному, как они сами. Сгондобили позорное свое «время Правды» – курам на смех, людям на погибель. Все продали, предали и гребут деньги лопатой. Нормальному человеку в нем места нет. Он и в гробу не простит. И под закрытыми веками застынет его презрение.
Лучше бы его убило под Ржевом, был бы смысл и оправдание. А теперь его спишут на реформы. Уже списали, живого. Он – Б/С. Отпущен в отпуск на выживание – без срока, без содержания. Это и есть «самоликвидация». Не выжил – сам виноват. Ловкий «демократический» трюк. Из его отпуска таких, как он, не возвращается по миллиону в год – уже второе десятилетие подряд. Хорошо отлаженный конвейер по миллиону в год сплавляет в мир иной не выживших «по собственной вине»... Единственное безостановочное производство «новой России» – с круглосуточным циклом. Да еще МЧС трудится круглые сутки – одни катастрофы, крушения, аварии, пожары, горят леса, школы, дети... безостановочно гибнут люди – убийства, смерти и смерти... «гробы импортные полированные – круглосуточно!» «Если у вас горе, все вопросы решит похоронное бюро – круглосуточно!» И еще круглосуточно «требуются девушки». Остальное все стоит, ржавеет, порушено – «самоликвидировано». Можно давать Нобелевскую премию за отлично спланированную, отлично организованную грандиозную сплошную самоликвидацию Державы с ее мощнейшим производством и «естественной убылью населения» – по миллиону ежегодно – «до полной самоликвидации». Проект блестяще осуществляется. Следующий этап – самоликвидация России и русских. А он строил, жизни не жалел. Теперь таких «заслуженных строителей» – на конвейер. Тихо, мирно, по миллиону в год без лишнего шума, никто не возмущается. Приговоренные заживо терпеливо ждут своей очереди. И очередь хорошо продвигается. Международная «демократическая» до мозга костей общественность приветствует «естественную убыль» Державы с населением... Только бы не прилетели птицы... еще раз он выдержит.
В темноте объявился, повис в воздухе белый листок. Он закрыл глаза, прочитал:
«Когда же прилетит к вам птица (если только она прилетит), храните молчание, ждите, чтобы птица в клетку влетела. И когда в клетку влетит, тихо кистью дверцу заприте...» Жак Превер. «Как нарисовать птицу». Никакого Жака Превера он знать не знает. Но вспомнил одного контуженного генерала. Тот после ранения шпарил наизусть – видел перед закрытыми глазами! – десятками страниц из прочитанных когда-то и давно забытых книг. Может, и с его мозгами что-то такое...
А птицу он не нарисовал. Птички нынче предпочитают клетки золотые. Время, говорят, такое. А у него, говорят, золотое только сердце. Это, говорят, не одно и то же. Да, не нарисовал, ну и что теперь... И, надо признать, сам попался вместо птицы. Клетка захлопнулась.
А кто нарисовал? Пушкин? Вспомнив Пушкина, он даже застонал и согнулся от жуткой боли в паху. Нет, Пушкин не нарисовал. Кто же? Лермонтов? «Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было. Только прах легким столбом еще вился на краю обрыва». Так кто же все-таки? Толстой? Достоевский? Гоголь? А, может, Грибоедов? Похоже, даже и они, гении, проиграли в жизни. Человек по-прежнему проклят? Что-то Отец не больно спешит простить человека, хотя Сын давно искупил первородный грех. И что же, судьба Пушкина, Лермонтова, Грибоедова – судьба России? Беспутные потомки великих предков окончательно промотают, погубят ее и сами сгинут бесславно? Оставшиеся без Бога, убившие царя... кому теперь заботиться о народе? А конец, видимо, близок... по миллиону в год сколько лет подряд, такого еще не бывало.
Мысли его путались. Нет, он не простит – ни миру, где не нашлось ему места, ни «единственной» своей, оскорбившей его так, что и на том свете не забудет. Жажда справедливого возмездия опять перехватила ему дыхание. Опять он собрался объяснять кому-то, как велика его обида, – и в гробу не простит! Но кто-то невесомо прислонил ладонь к губам его, и жажда возмездия отпустила. Стало легко и радостно. Теплая сладостная волна невыразимым блаженством переполнила – он почувствовал присутствие Его. И заторопился, заторопился сердцем, боясь – не успеет, не дослушают:
«Я знаю, Господи... знаю... Да, да... Милосердие Твое выше справедливости! – И вдруг вскочил, как тогда перед бабушкой. – Но, Господи, это же против логики... против моего народа... один он еще и прощает... Это окончательно расточит, погубит его...»
«Это логика Божья! – ответили в сознании его. – Логика спасения мира. Истина в последней инстанции. Высшая мудрость, которую придется постичь человеку. Иначе – кровная месть, нескончаемая кровь за кровь, погибель всеобщая... народ твой не оставлен будет...»
Он открыл глаза. На него глядело Милосердие Божие – Глаза Его! Такими глазами смотрела на него мать в детстве, когда он просыпался и ревел спросонок. Когда приходил домой с шишками, синяками, страшными мальчишескими обидами. Глаза матери вылечивали от всех бед и обид. С ними всегда было хорошо. Без них он и сейчас – сирота.
«Господи! – зашептал он слова, которыми молила Бога бабушка. – Спаси и помилуй ненавидящие и обидящие мя, и творящия ми напасти, и не остави их погибнути мене ради грешнаго... а меня неразумного, Господи, в вечных Твоих селениях со святыми упокой... – Он передохнул. – Господи! Какое блаженство прощать, Господи... – Вздохнул последним невыразимо сладостным вздохом. И выдохнул, освобождаясь от всех земных тягот и всех бед, и всех обид, оскорблений, страданий. Выдохнул – как сто пудов с плеч.
И освободившаяся от невероятного груза душа отлетела легко и без боли. Обычное его всегдашнее выражение брезгливой раздражительности сменилось полнотой умиротворенности, и на лице проступила улыбка. С нею и лежать ему – до трубы Архангела...