Юрий МОГУТИН. Контуры клетки.
* * *
Ночами что-то ищет в сенцах,
Кому-то жалуясь со сна,
С верёвки скинет полотенца,
И вновь глухая тишина.
Вздохнёт, и шторка затрепещет,
В трубе скребётся, в ставню бьёт.
Простыл? А может, что похлеще
Ему покоя не даёт…
Пошто ты маешься, сердешный?
Иль от людей передалось?
Ведь ты анчутка, нежить, леший!
Что ж у тебя всё вкривь да вкось?
Зачем вчера свалил корыто
И давишь кур исподтишка?
Он зыркнет на меня сердито
И крутит пальцем у виска.
* * *
Все мы – пасомый Пастырем скот,
Пена летейских вод.
Плоть исчерпала земной завод,
Катится на извод.
Ангел-хранитель учит терпеть,
Божий вселяет страх,
Дарит надежду на лёгкую смерть,
Упокояет прах.
Чается Рай, а назначен ад –
Третьего не дано.
– К вам прилетят, – буркнет медбрат
И растворит окно.
* * *
Раздвинув хмарь, одноколейка сипит в железную ноздрю;
Народ в пимах и телогрейках жуёт восторженно возгрю,
Пока с платформы на откосы под пьяный трёп и матерки
Сгружают спирт и папиросы, с мукой и сахаром мешки;
Мешок с почтовыми вестями (тут зачитают их до дыр),
С просроченными новостями, о коих мир давно забыл.
Пыхти, трудяга-паровозик, работай на пределе сил.
И в летний зной, и на морозе чего ты только ни возил!
И зэков, синих от наколок, кого клеймил суровый век,
И войн трагический осколок – обезображенных калек.
Опровергая все прогнозы, ГУЛАГ и ныне не исчез.
В Сибири возят паровозы не только уголь или лес…
Господь хранил от камнепада и схода снежного лавин.
Но за колючею оградой из многих выживал один.
Другие стали прахом, пылью. Им не положены кресты.
«– Куда смотрели? Где вы были?» «– Да там же, хлопец, где и ты».
* * *
Пенсию задержали, паром не ходит,
И молока осталось на дне бутылки.
Вот они, мы, стоим за мукой к подводе –
С вечера занимали, а впереди – затылки.
Серые, сирые, в нищем колхозном званье.
Мыло, иль что съестное в сельпо – по списку.
Завтра страна проснётся с другим названьем.
Кто мог подумать, что карачун так близко.
Думалось, что ей сделается, блин, системе!
Тысячелетье этой посудине плавать!
Но оказались наши жрецы не в теме,
И оказалось, просто гнилая заводь.
Что ни посадим, всё зарастает, глохнет.
Дохнет скотина, всё из куля в рогожу.
Тужились Кузькину мать показать эпохе.
Кузька не выдержал, Кузькина мамка тоже.
Жизнь простеца в глубинке не стала краше
От голливудских фильмов, Болотной смуты,
Думского трёпа, фаст-фудских безвкусных брашен.
Впрочем, когда был нужен где-то народ кому-то?
* * *
Я, как разобранный Богом на части «конструктор»,
А подо мною – «Урал», трудовой, трёхколёсный.
Часть меня чукчам развозит по тундрам продукты,
Прочая в шторм на Оби налегает на вёсла.
Птица в плену принимает контуры клетки,
Клетка – подобие в ней содержащейся птицы,
Рыба становится блюдом, запутавшись в сетке,
Люди – лишь спицы Господней большой колесницы.
Быть неубитым таким назначеньем сугубым
Нам позволяют стихи – подстрекатели речи.
И воспаряем на миг над субстанцией грубой,
Чуя, как крылья растут из окрепших предплечий…
* * *
Соловьиные трели сменились зуденьем дрели;
Хлебороб горожанином стал среди смога, пыли,
В царстве шлюх, подержанных автомобилей,
Вороватых цыган, казино, борделей,
Где, утратив стыд, дефилируют девы топлес,
Прикрывая айпедом игриво укромную область,
Вожделенную для сластолюбцев-джигитов.
Где вы, танцы, гармонь, доярки, первач из жита?
Город жёстче деревни, деревня – простая вещь.
Город, в сущности, сказочный сон о прекрасной вещи.
Для селян он – обманка рая, благая весть,
Предстающая позже в своём естестве зловещем.
Лишь оставив дом, понимаешь: покинул рай.
Впрочем, слово сие означает не больше жеста.
Ибо, если ты возвратишься в свой край,
Обнаружишь быльём поросшее скорбное место.
Да ещё остаются узорочье языка, тоска
По петушьему крику, бренчанью ведра в колодце,
Навсегда покинутых ради куска.
Только это в нас от деревни и остаётся.
* * *
Все тунгусские камни – в мой огород:
Где бы что ни случилось – я виноват.
Нелады притягиваю. Дресс-код
У меня такой, что и сам не рад.
Дым стоит над крышей с прямой спиной.
До утра внимаю, как спит страна –
Та, что часто гнушалась нелепым мной,
Но всегда была мне нужна.
Слепошарым псом приползу я к ней,
Поскребусь – была-не была! –
«Почеши мне за ухом, обогрей,
Покорми объедками с твоего стола.
И, глядишь, воспряну и послужу
Я твоим утопиям и долгам
И врагов поверженных положу
Я к державным твоим ногам…»
* * *
Я ли? – с биркой лежу, с номерком бумажным,
В доме, в коме, в больнице, в яме;
В той реке, куда не впускает дважды
Нас Господь, и тени лежат слоями.
Прах того, кому мы служить привыкли,
И затоптанных стадом людским изгоев,
В круговом, повторяемом вечно цикле,
Ибо нам пришельцам не светит ничто другое.
В те поры сквозь облачные покровы
Он бесстрастно зрит на наши дурные страсти –
На процесс поеданья одним дикарём другого,
На костях чужих возводящих зыбкое счастье.
Попустил превращенье макаки в карлика Маркса,
А потом был Бланк, заваривший в России кашу…
Может, Зиждитель, замысел Твой сломался?
Вместо хлеба растёт цикута из наших пашен.
До ноздрей свободы! И вся-то она чужая.
А нужда – своя у народа-пахаря сроду.
Погребая одних и тут же других рожая,
Не скудеет Земля, и нету нам переводу.
* * *
Солнце глазуньи ярче зимнего в небе;
Загорелые шпроты на ноздреватом хлебе.
Как недоеденный дикарями Кук,
Слёзы лью, ибо режу лук.
Это на кухню от виршей к кастрюлькам бегство.
В полной отключке от мира, бывает, пишешь,
И забуксуешь на самой средине текста.
Тут и подскажут тебе продолженье Свыше.
То ли синица в стекло стучится, то ли в мозгу глаголы.
Что-то я стал себе часто сниться – связанным, битым, голым.
К яме подводит меня конвой – залп плеснёт по глазам,
И становлюсь навсегда травой, шепчущей Небесам.
Кости затянет глина провала. Филин в испуге ухнет…
Что ты мне, Муза, надиктовала! Кофе варю на кухне.