Вячеслав ЛЮТЫЙ. Чередованье тьмы и света. О поэзии Виктора Кирюшина

 

 

Все мне мерещится поле с гречихою,

В маленьком доме сирень на окне,

Ясное-ясное, тихое-тихое

Летнее утро мерещится мне.

 

Дмитрий КЕДРИН

 

Лучей причудливы изломы,

И там, где чуть редеет мгла,

Сияют древние шеломы

И золотые купола.

 

Мерцают огненные блики

На темном движущемся дне,

И тайны их

Равновелики

Непостижимой глубине

 

Виктор КИРЮШИН

 

1

 

В советское время было много поэтов истинно классического стиля: с милосердным отношением к природе и человеку, вниманием к зверью, полю, лесу, с чувством огромности мира, в котором живет и действует, размышляет и переживает песнопевец. При этом речь его склонялась к гармоничной строке, была благозвучна, и красота поэтического произведения как литературной формы находилась в тайном согласии с красотой мира. При всех изломах и нестроениях советской эпохи упомянутые акценты почти всегда можно было найти в стихах не только авторов широко известных и часто издающихся, но и в текстах во многом авангардных, намеренно ломающих строй стихотворного «сообщения».

Сегодня все изменилось до неузнаваемости. Плохие стихи выдаются за концептуальное творчество, влиятельный чиновник сопровождает свои вирши похвалами авторитетных критиков, гармония почитается за нечто устаревшее, а пошлое перебирание грязного белья подается как любовная лирика. В таких обстоятельствах современный читатель оказывается совершенно беззащитным перед литературным наскоком графомана-тяжеловеса и сопутствующей ему сервильной критики, перед валом авангарда, полностью растерявшего все свои художественные достоинства и неповторимую оригинальность. И потому во много раз повышается ценность поэзии, в которой красота мира и страдающая душа человека находятся в сложных взаимоотношениях — как неразрывное единство, как две части одного целого, которое некогда было задумано Создателем.

 

2

 

За плечами Виктора Кирюшина к настоящему времени — большой творческий путь и жизнь, прожитая в разных эпохах: на излете советских десятилетий и в «прекрасном новом мире», капиталистическом «раю», где все прежнее постоянно и неутомимо предается анафеме. В его стихах видны приметы «внешней среды», которые жестко определены теми годами, которые проживает русский человек — и старые люди, и еще полные сил современники. Однако почти всегда у Кирюшина рядом с очевидными штрихами реальности можно найти созерцание высокое, уходящее в душевную глубину и одновременно ищущее высоты небесной. Наверное, поэтому автору свойственна мягкость поэтических умозаключений, у него нет последней резкости картины, когда дальше уже, кажется, только пропасть отчаяния и небытия. В его стихотворениях запечатлено убывание жизни, красоты, смысла. Причем и тепло жизни, и совершенство красоты, и неисчерпаемую глубину смысла взгляд поэта находит в окружающем пространстве, людях, которые его населяют, но со щемящим страданием фиксирует их своего рода «таяние». В стихах на самые разные темы этот образ «убывания» встречается очень часто:

  •  «Я люблю это желтое пламя, // Угасающий трепетный свет…»;
  •  «Ходит солнце по низкому кругу, // Гаснут стылые дни вдалеке…»;
  •  «Время думать о жизни, // О жизни как тайне // Или век доживать и не думать о ней»;
  •  «Неясное пока предощущенье // Утраты скорой, // Горечи о ней».

То в одном, то в другом ракурсе Кирюшин изображает душу человека «нисходящего времени». Этому качеству мира он видит многочисленные соответствия вокруг себя — в природе, истории, социуме, людских повадках и словах. Хоть и прозвучит порой тихая вера в завтрашнее преображение упадка в расцвет — собственно, таков природный цикл («под умирающим снегом дышит живая трава»). Но и в его периодах мелькает непрерывное, не изменяющее себе чувство:

 

Как согревает свет предзимних дней!

В нем боли нет — прощанье и прощенье,

Неясное пока предощущенье

Утраты скорой,

Горечи о ней.

 

Вдруг подступает к сердцу твоему

Какая-то неведомая сила,

И хочется остаться одному,

И одиночество невыносимо.

 

В «путевом» стихотворении «Судимир» автор замечает: «Лишь волновало душу мне // Чередованье тьмы и света // В незанавешенном окне». И здесь существенна не только подразумеваемая метафизика света и тьмы, которая в реальности проявляется в наглядных, конкретных обстоятельствах и поступках. Не менее важно упоминание о «незанавешенном окне», т.е. о зрении остром, напряженном, которое находится в согласии с волей лирического героя.

Среди нас множество людей, которые решительно ничего не хотят знать о жестокой правде сегодняшнего дня, которые довольны собой или, напротив, донельзя измучены житейскими заботами. Они задергивают занавески, отворачиваются от окна, предпочитают смотреть лишь на близкое и полезное. И потому в этом образе сосредоточена скрытая характеристика повествователя, штрихом намечены душевные свойства alter ego автора, его способность видеть многое и рассматривать малое.

Кирюшин — человек вещного, зримого распорядка мира, но в нем как будто таится сохранившаяся с детства «малая душа», которая не захотела взрослеть и расширять свои пределы, размывать собственное содержание. Она так и живет своего рода «дублем» детства, вписанного во взрослые координаты, малым смысловым и чувственным кругом — внутри и у края большого круга опустошенной взрослости. Именно тут находится смысловой и духовный источник многих стихотворений поэта, среди которых сюжет о бабушке-заступнице, о фотографии на желтой бумаге, «где средь ушедших в иные края, неразличимый, устроился я». Отсюда, с этой духовной точки оценивается современность, высвечивается добро и зло, воспринимается родина:

 

Мы остаемся,

Где веси и хляби,

В нужды и беды уйдя с головой,

Под нескончаемый жалостно-бабий

Русской метели космический вой.

 

Что же нас держит?

Вопрос без ответа…

Просто в душе понимает любой:

Только на этом вот краешке света

Мы остаемся самими собой.

 

В стихах Виктора Кирюшина очень точна и обаятельна характеристика происходящего, детали события легко соединяются друг с другом и с человеком, с его повадкой («в зыбком тумане почти невесом звук торопливого женского шага»). Кажется, что слова послушны автору, но он сожалеет, что первозданный в своей чистоте и искренности язык птиц, зверей и рыб ему недоступен («о, свободные птицы и звери, научите меня говорить!»). Тут определенно проявляется древняя тоска по утраченному Раю — по свободе и взаимопониманию всех существ, по их согласному существованию в Богом созданном космосе («я такой же по крови и сути — муравью и пичуге родня»). Сегодняшний человек, перетекая из одних своих крайностей — в другие, становится одинокой фигурой, экзистенциально не узнаваемой и не чувствуемой. Социум, в свою очередь, отделился от живой человеческой души и уже почти демонстративно рассматривает ее как что-то необязательное, даже порой — избыточное.

 

Намокшие кровли

Сосут мутноватую мглу.

Немой иероглиф —

Фигура бомжа на углу.

 

Он странен и кроток —

Живой человеческий хлам,

На фоне решеток,

Авто, казино и реклам.

 

Что время уносит

С последним закатным лучом?

…А он и не просит

Прохожих уже ни о чем.

 

Но душа все-таки еще чувствует скольжение времени и тончайшие приметы природного пространства. Контраст бытия распределен у Кирюшина по самым различным понятиям и координатам. В таком описании и понимании жизни есть скрытая мысль о целостности мира, о сокровенном чертеже, согласно которому он сотворен. Однако предметность каждой земной детали как будто отрицает его огромность, хотя и сообщает бесчисленным ячейкам космоса удивительную красоту и живой трепет.

 

Вселенная без края и конца

Вселяла б ужас до последней клетки,

Когда б не трепыхался у лица

Листок зеленый с муравьем на ветке.

………………………

Тихо катится солнце

За рябиновый куст,

А вода из колодца

Ледяная на вкус.

 

В этом последнем пейзажном четверостишии внимательный взгляд увидит скрытое сочетание весомых противоположностей: «светло — темно», «пусто — заросли», «теплая — холодная», «чистая — обычная». А ведь кажется, что перед нами — всего лишь любовное созерцание природы, легкая задумчивость автора и прекрасное владение словом…

Примерно так в художественном отношении организована поэтическая речь Виктора Кирюшина: за привычной картиной скрыты плотности и пустоты мирового устройства, которые только угадываются, но практически никогда не называются впрямую. Здесь же и чувство мистического края, межи или рубежа. Для поэта оно связано с этапами жизненного пути — и личного, и исторического. Подобным интуитивным ощущением некоей пограничной черты отмечены, кажется, все стихи Кирюшина.

«Живых уметь любить, живых уметь прощать...» — тут штрихи смертного рубежа.

В речном полумраке колышутся изломы солнечных лучей и «сияют древние шеломы и золотые купола»; «и тайны их равновелики непостижимой глубине» — здесь русская святая древность перекликается с образом града Китежа.

 

На Руси и при голоде

Не пропасть на миру,

Отчего ж это в городе

Пусто, как на юру?

 

…Где отыщешь виновного

В том, что живы едва

Узы единокровного

И иного родства?

 

Город отделил землю от стопы человека асфальтом, мостовой, своим укладом. Эта сквозящая холодом межа, напоминающая инфернальный земной провал, возвратно передвигается день ото дня в деревню, которая все еще отодвинута от бесчеловечной цивилизации почти мифологическими препятствиями: рекой, черным лесом, полем. Они берегут заповедные места, где после дождя «капли на ветле горят, как бус серебряная нитка» и «весело на сорванной петле качается скрипучая калитка». У Кирюшина мифологизм чуть намечен и едва уловим, однако для читателя он подсознательно значим, потому что «окрашивает» изображаемое в сущностные тона, накладывает на картину тончайшую акцентную сетку.

Когда лирический герой попадает на сельское кладбище, ему не страшно и не тоскливо: уклад деревенский вовсе не противоречит человеческому пути: рождение — жизнь — смерть. Все здесь связано воедино, в общий бытийный круг, что совершенно не свойственно городу:

 

Кладбища темная ограда

Вдруг проплыла передо мной,

Но в этом не было разлада

С наивной прелестью земной.

 

И долго помнилось мгновенье,

Когда в полуденной тиши

Впервые

Умиротворенье

Коснулось суетной души.

 

Душа героя напряжена и изломана городским бытом, в котором видимая необходимость часто оказывается очень условной. Тогда как в сельском пространстве важные черты существования, как правило, предметны, пустяки имеют бытийный вес, а прежние первоочередные заботы попросту исчезают. Земной круговорот здесь обнимает собой свет и тени, небо и землю, память о прошлом и старые лица — и настоящее, которое не боится оглядываться, и будущее, которое отчасти угадывается уже сегодня.

Тут обычны горькие судьбы старых людей: узник штрафбата, мать, поднявшая восьмерых детей... К их тихим могилам ведет ухабистая дорога, старый дом с печкой еще крепок. «Напротив — лес, за огородом — речка. // Благословенны здешние места! // Вот только жаль: земля вокруг пуста».

Изведен русский человек тяжкой долей, а дети вчерашних стоиков земных подались в город в поисках более легкого хлеба. По-человечески это вполне понятно, но земля осталась одна-одинешенька...

 

Не путайте судьбу и участь:

Неотвратимость, неминучесть

Лишь участью предрешена.

А то, что связано с судьбою,

Вершится не само собою

И часто мучит, как вина.

 

Стихи Виктора Кирюшина подточены горечью: старые люди исполнили свой долг, тогда как следующие поколения не выдержали испытаний нового времени («нас, детей и внуков, победили, их уже не смогут победить»).

 Впрочем, час еще не пробил, и совесть — не гуманитарное понятие, а воля и сила. Поэтому так удивительно искренни и прозрачны стихи, посвященные «вечным старухам», что несут «грибов бездонные корзины» — они кормилицы страны... Строки о бабушке, которая молится «обо всех болящих и скорбящих, ненароком сбившихся с пути» — бабушка-заступница, похожая на земной отсвет Богородицы...

Старики привили чувство правды внукам. До поры затаенное, оно пока не вернулось в мир, но и не исчезло совсем. Под спудом грязи и лжи это чувство хранит русского человека сегодня — в пору смуты и духовного морока.

 

3

 

У Виктора Кирюшина есть стихотворение о художнике — негромкое, камерное, но с острым взглядом автора-рассказчика, который соединяет в одно целое и творца, и почву, и неброский русский пейзаж, характерный для самых разных уголков России. Отлетела душа, отплакали дожди, и вновь «загорелись дали», подсвеченные небесной голубизной.

 

…Словно выплеснул краски художник

И ушел неизвестно куда.

<…>

По земле, что к полуночи дремлет,

Нес он легкое тело свое,

И ступал на родимую землю,

И отталкивался от нее.

 

По существу, здесь образно показан закон художественности: не терять связи с почвой и отталкиваться от нее, не замыкаться в привычном круге картин, привычек, событий. Постулат достаточно простой, и каждый поэт применяет его по-своему. Но примечательно, что когда стихи того или иного автора становятся с течением лет слабее, такая формула зримо теряет существенные смысловые звенья — и это видно даже при беглом знакомстве с его произведениями. Для Кирюшина здесь обозначена духовная сердцевина творчества, и одновременно — пограничные знаки, предупреждающие о разрушительных для искусства шагах и действиях. Ведь художник придает миру смысл и дарит его всем остальным людям: «И звезда, что напрасно светила, // Вдруг его озарила лицо».

Стихи Виктора Кирюшина сотканы из душевных дуновений, в которых нет жестко зафиксированной реальности — с четким смыслом и акцентом. Он видит «простую прелесть бытия» в предвкушении, а не в результате, и мир для него драгоценен в легких движениях, в переходе от одного бытийного состояния к другому. Собственно, созерцание художника, пожалуй, и должно склоняться к переживанию этих неуловимых изменений реальности. И тогда детские впечатления, с удивительной яркостью возникающие в сознании взрослого человека, станут понятны всем иным читателям его лирики. Потому что не предметы обладают тут волшебной властью, а их зыбкие черты, дрожанье света и тени, первая капля дождя, упавшая на разгоряченное мальчишеское лицо…

 

А был ли счастлив я на самом деле?

Лишь только там,

У тихого костра,

Среди земли,

Как будто в колыбели.

………………………...

Душе ведь не нужно особой науки —

Ловить налету эти ритмы и звуки,

Мелодии, жалобы, вздохи и пенье,

В которых сливаются страсть и терпенье.

 

Звуки и касания в восприятии поэта не только материальны, хотя при этом они неосязаемы и неслышны для других. Кирюшин улавливает тонкие приметы мира, однако картина окружающего пространства в его описании не теряет также и своей физической красоты. Это как с цветом и звуком: кто-то видит ультрафиолет, кто-то слышит очень низкие частоты — диапазон проявлений реальности широк. Но обычные его границы дают нам ту очевидную гармонию природы, с которой мы сталкиваемся повседневно.

 

…Да мы и дней не замечаем,

Не то, что краткий этот миг.

…И под землею слышат корни

Все то, чего не слышим мы.

 

Для поэта мир полон неизъяснимого значения — человек современный только в малой степени способен уловить знаки окружающего его пространства; художник связан с почвой, частью которой ему суждено стать с окончанием земной жизни — «оглушенный человек цивилизации» одинок в своем существовании…

Природа «чувственно знает» о своем умирании и возрождении как о вечном и универсальном законе. Тогда как человек только умственно способен постичь происходящее, и уже потому он не в состоянии полностью слиться с природой, сколь бы интуитивна ни была его душа.

 

Ходит солнце по низкому кругу,

Гаснут стылые дни вдалеке,

Чтобы снова по кроткому лугу

Вышла цапля к ожившей реке.

 

Это дерево знает и птица,

И вода понимает, и твердь:

Можно заново будет родиться,

Если только рискнешь умереть.

 

В этом сосредоточено художественное самочувствие Виктора Кирюшина: он не «со-природен», а «рядом с природой», т.е. соприкасается с ней лишь частично. Природа покорна великому закону («по кроткому лугу»), в то время как для человека смерть сопряжена с духовным постижением этого страшного события, с какими-то действиями, которые он должен совершить в преддверии кончины («если только рискнешь умереть»). Художник, как и обычный человек, думает о кратком земном веке — в его внутреннем космосе также властвует одинокий и страдающий ум.

Вместе с тем, поэтические сюжеты Кирюшина не окрашены в драматические тона — они, скорее, подсвечены грустью. Его любовь к земному, русскому, человеческому вовсе не зачеркивается природным кругооборотом и, в свою очередь, не отрицает его с отчаянием обреченного. Высокое созерцание в стихах поэта похоже на взгляд странника, который забыл все предыдущие путешествия и не знает, куда он отправится завтра, но сознает: его присутствие здесь ограничено датами прихода в этот мир и ухода из него, нельзя остаться и раствориться в окружающей красоте — и невозможно взять ее с собой... Так рождается печаль от мимолетности всего происходящего, от невозможности постичь полноту бытия.

 

Душа, прикипевшая к этой земле,

Ее неизбежно покинет.

<...>

...Другому удача и зверь на ловца,

Но тоже до срока,

До срока.

<...>

Спасибо, что был я на свете,

На свете, который меня не поймал

В свои золотистые сети.

 

Стихи Кирюшина напитаны переживанием уходящего времени. За старыми вещами он видит давнюю жизнь — прежде шумящую, но теперь безмолвную («кресло и кукла безрукая рядом — чья-то судьба, обращенная в прах»). Для него голос метафизики связан с предметами: небеса говорят через вещи. Это подчеркивает чувственную связь автора с реальностью, за которой он как будто видит черты другого существования. Но все упования на непостижимую тонкую вселенную, увы, разбиваются о плотную поверхность действительности: поэт лишь надеется, но не знает; он только хочет поверить, но еще не верит...

Его лирический герой — человек с проснувшейся душой и слипшимися ото сна глазами, слегка неловкий в духовных движениях. Не духовидец и не атеист, он чуток к малейшему трепету жизни. Будто угасающий свет, он принимает ее такой, какой она была подарена ему на земле: на время, а хотелось бы — навсегда, но нет — на время...

 

Да я и сам блуждал в ночи,

Ведомый роком,

Пока не вымолил свечи

В окне далеком.

 

Среди бесчисленных огней

Живется проще,

А я с тех пор иду за ней

Почти на ощупь.

 

Дорога к истине крива,

Черно над нею.

…Свеча горит едва-едва,

Но с ней виднее.

 

4

 

В облике alter ego поэта угадываются черты проводника и по волшебным русским уголкам, и по скорбным местам времени и пространства. Обладая острым зрением и слухом, он будто говорит всем другим: посмотри сюда, послушай вон там; ведь то, что происходит, — оно вот такое...

Автор показывает выветривание духа участия из сердца русского человека:

  • Чей ребенок в покинутом доме? — Ничей;
  • Чей солдат, слепой и безногий? — Ничей;
  • Чья девочка спит на вокзале? — Ничья;
  • Кто погребен в безымянной могиле? — Никто.

Голос лирического рассказчика негромок, почти спокоен, хотя его сдержанность в упреке ранит куда сильнее крика. Он совсем не стремится в чем-то убедить собеседника, слушателя, читателя, но хочет как можно ближе подвести его к «предмету», заставить потрогать рукой созерцаемое и потом — согласиться или отринуть логику авторской речи.

Без похоронной печали и громких рыданий поэт говорит о главном, уже и заболтанном разномастными ораторами и кликушами:

 

Были мы русские,

Были мы Божьи

Как оказались ничьи?

 

Горечь от тягот советской эпохи у Кирюшина никогда не превращается в огонь, пожирающий все живое на родной земле, прежде всего — память... Старики — это советские люди, в тайниках души — русские, Божьи по делам своим. В годы их молодости творилось много чего антирусского и наглядно сатанинского. Столетиями воспитанное православное ощущение жизни ушло в катакомбное существование, спряталось под коммунистическими формулами и вышло на поверхность только в минуты грозной опасности, явив миру русского воина-победителя.

 

Надо бы вернуться восвояси,

Надо бы держаться своего.

Только в золотом иконостасе

Я не понимаю ничего.

<...>

Это только воину простится:

Он, когда предсмертное хрипел,

Даже не успел перекреститься,

Потому что выстрелить успел.

 

Тут четко обозначены две духовные позиции, будто поставлены лицом к лицу Отечественная война и современность: воин — не-воин, вера делом и подвигом — вера знанием и усталым умом.

На танцплощадке у реки под звуки баяна вальсируют старики и старухи, объединенные общей памятью о Большой эпохе. Их движения строги и размеренны, и кажется, с последним дыханием поплывут они под старую мелодию по Третьему Риму — советской стране, что объединила их в горе, страдании, счастье, торжестве, гордости, — по миражу Советского Союза, к которому их тела и души имеют гораздо большее отношение, нежели к реальности сегодняшнего дня.

В закрытом музее лежит «время... сваленное в кучу»: «пережившее солдат полковое знамя», пшеничные снопы «с запахом кровицы», «перенагражденный вождь с передовиками»... И вокруг этого «хлама», словно инфернальный знак, «нищенка одна ходит у окошка»:

 

Ходит-бродит, говорит,

Суд пророчит вечный,

А во лбу ее горит

Знак пятиконечный.

 

Вспоминая детство и рассказы старших, автор называет два дорогих имени — «бабушка Евдокия, матушка Серафима» и приводит их наставления: «Все Он управит, внучек»; «Не унывай, сыночек». Мудрость и жизненная стойкость старых людей, сохранивших веру и преодолевших тяготы, остаются для него примером поведения, особенно в нынешнюю эпоху бедствий. В стихах же этот образ звучит так: «Пла́чу, не унывая».

Тут и горечь, и надежда на завтрашний день, и упование на Бога.

 

Летопись о нас расскажет скупо,

Как о не оставивших следа.

Спился мельник, развалилась ступа,

Высохла толченая вода.

<…>

Раззудись, плечо, гуляй, голо́та!

Смотрят, как неистовствует бес,

Кто-то с горки,

Кто-то из болота

И — до срока —

Сам Господь

С небес.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

10