Александр МАЛЬЦЕВ. Когда негрустная печаль.
Памяти поэта
Виктора Самойлова.
.
…ты хотя бы дыхни над могилой,
Чтоб расправила крылья душа…
В. Самойлов
21 мая 2012 года в семь утра, не затягивая со сборами, навсегда покинул нас и любимую Рамонь Виктор Иванович Самойлов, - интуитивный Поэт от Бога не испорченный специальным образованием. А 29 июня светлая его душа из этих мест отправилась в иные, о которых мы только любопытствуем, но толком ничего о них не знаем – исполнилось сорок дней.
… Давно это было. Наскочил он как-то летом, восторженно размахивает свежим номером журнала «Подъём» с публикацией своих стихов. «Собираюсь к тебе, - говорит, - и думаю – дай–ка я возьму пузырёк да поеду к старому другу. Сядем, как бывало, потолкуем. Как сиживали, а? – до петухов!».
Действительно, о чём мы только с Виктором Ивановичем не говорили тогда! Всё больше про коммунизм, про КПСС, про отцов, про войну. Горбачёв тогда не рулил, а заруливал, поводы для беспокойств уже тогда у людей были. Под водочку да чаёк славненько поговорить получалось…
Я вглядывался в занятые только журналом руки приятеля и всё никак не мог взять в толк - где же этот, взятый перед поездкой пузырёк? Писатель усмехнулся, понимая моё беспокойство, пояснил, что взятый пузырёк выпил по дороге. Я ещё тогда немного поёрничал, хваля Виктора Ивановича за разумное решение: «А вдруг меня бы дома не было, а вдруг - об рельс, или ещё какая напасть!».
Не всегда получалось до петухов, не получилось и в тот раз. Виктор Иванович быстро свял и вскоре уснул. Ещё затемно проснувшись, очумело поинтересовался временем и в категоричной форме потребовал найти и принести выпивку. Впервые столкнувшись с подобным, я растерялся. Попробовал «убаюкать» капризулю, отчего поэт расходился ещё пуще. Но когда в мой адрес прозвучали определения: плебей, раб и другие нелестности, разозлённый вывел его за порог и показал дорогу на Рамонь. Вечером, абсолютно безотносительно к произошедшему, интересовался он у меня по телефону делами. Можно б было подобные воспоминания-откровения отбросить и «нарисовать» общепринятую икону: тогда-то, мол, и там-то родился… но на это есть другие источники. Я же о друге хочу оставить воспоминания живые.
Ютился он тогда в своей избушке-развалюшке (что «в высокой творческой цене»…). Какое-то время у него квартировал тоже поэт Александр Гуськов. Избушка мелась и протапливалась. Гуськов жаловался на беспокойного хозяина. «В полночь, - рассказывал, - поднимется и из угла в угол ходит, ходит, бормочет, вздыхает, выходит на улицу, сам с собой разговаривает, хорошо спит, когда выпьет. Утром за реку идёт в лес, приволакивает оттуда сухостойную лесину. Растапливает печь».
Ночь звякнула в окно крылами бабочки,
И позвала за скрипнувшую дверь.
На босу ногу шлёпнувшие тапочки,
Шагнули сами в сумеречь и серь.
Скамья смахнула холодок холстинкою.
Грудь поспешила свежести вобрать
И высь долгоиграющей пластинкою
Мне стала что-то звёздное играть.
Помню, по случаю расспрашивали меня воронежские его друзья-писатели о житьи-бытьи Виктора Ивановича. В уголке, то глядя в бумаги на столе, то поклёвывая пальцем клавиши клавиатуры, сидела безучастная ко всему на вид немолодая секретарша, привычная к табачному дыму и мужским разговорам. Когда же дошёл я до того, как лихо загудел Виктор Иванович в «трезвяк», секретарша вдруг ожила, оказавшись очень даже «участной» и участливой, оторвалась от своего, прямо скажем, нудного занятия, и вдруг совсем неожиданно: «Ух-ты, - воскликнула, - вот это мужик, настоящий мужик! Люблю таких!»
У Пушкина о толпе: …ей интересно подсмотреть как Байрон на судне… так, да не так – совсем не так! И Виктор Иванович если и пил водку… так, да не так! А я всё думаю: как можно выдержать тот напор, что чувствует, что ощущает поэт «оттуда».
Ну, зачем опять напился?
Что хорошего нашёл?
Месяц тучей подавился,
Дом-то из дому ушёл…
Ведь и видит и ощущает он мир отлично от других, и поделать с собой ничего не может. Успел выплеснуть боль на бумагу – полегчало, не успел – спасенье в водке. Ощущай он мир проще, не слышь он голос божий, не было б стихов!
Беда Виктора Ивановича, большинства его ровесников-писателей России в том, что их творческий рассвет и взлёт пришёлся на невостребованность поэзии в девяностые годы прошлого века.
А на Руси беда большая –
За власть дерутся «портфеля»,
За нас решительно решая,
Как нами править из Кремля.
И сейчас, а тогда особенно, поэзия была в вакууме. Хорошо сказано об этом времени безвременья у ныне покойного писателя Виктора Астафьева в его «Затесях». Пересказывать – только портить! На мой взгляд, этот период смахивает на смутное время начала прошлого века с семнадцатого года до середины двадцатых. Выползла тогда, как и сейчас, на свет божий такая наволочь, что не расхлебать. Культура «просела» до похабщины. Время смуты одинаково отрицательно воздействует на все слои общества.
Ворчу, сам собой недоволен:
Не то – ни вино, ни кино.
Чужое всё! Видимо, болен.
А, может быть, время больно.
Большая часть его стихов того времени изобилует фамилиями премьеров, реформаторов, экономистов, олигархов. «Это не предмет поэзии», - убеждал я его. Зато отличное от того, лучшее само тогда выходило так:
Устану когда-нибудь разом,
Когда-нибудь разом умру.
И всё же - да здравствует разум,
Сияющий мне по утру!
Да здравствует снег на пороге!
Да здравствует лёд на реке!
Да здравствуют руки и ноги,
И мысль, что горит в черепке.
А знает ли поэт сам - что делает, каким знанием, каким ощущением обладает? Давняя дружба с Самойловым, наблюдение за его творчеством давно привело меня к выводу: поэт самого себя не знает! Он многого вообще не знает! Ведь орал же на меня: «Ты меня своим экзи…зи…ксти… - хрен выговоришь, не путай». И был прав! Без систематического образования, без знания философских основ, он никогда не ошибался в суждениях, выражение мысли всегда образное и чёткое, доступное и понятное, как и его стихи. По остроте наблюдательности, виденья мира мне трудно подобрать сравнение Самойлову, его самости. Большинство пишет правильные, но (простите бога ради) бездушные, надуманные, как сочинение на заданную тему, стихи, а поэзия так не случается! Виденье, своё виденье даётся от природы.
Ты слышишь, как срывается с карниза
Не дождь, а утра светлая роса?
И лес янтарный, как на нить нанизан
На тоненькие птичьи голоса!?
Нет ничего в природе венценосней,
Чем этот разгорающийся час,
Когда вот-вот торжественные сосны
Внесут восход на розовых плечах.
В Москве есть Дом литераторов, созданный ещё при царском режиме с формулировкой: …для сильно пьющих творческих людей…
Жил он внизу, у реки, и чтоб подняться от него или спустится к нему почти отвесно вьющейся тропинкой вниз по склону, нужно было иметь сноровку и силу.
Моя избушка – развалюшка
В высокой творческой цене.
Плечом опёрлась на опушку
Так, что мурашки по спине.
В день получения им пенсии по склону, как в ураганную воронку, затягивало окрестных мужиков в избушку писателя. Дня через два расползаясь, выходили они «из боя», оставив внизу голодного и больного поэта. Кое-как выбравшись наверх, «зычил» он у знакомых на прожитьё.
В долги я влажу, и неплохо,
Да из долгов – не хорошо.
Ну что поделаешь – эпоха!
Где каждый занят грабежом.
Или:
Бывает, что сижу без хлеба:
Картошка, лук, редиска, соль.
А за окном краюха неба,
Полётом резанная вдоль.
Чаще всего выручал художник Колосов Василий Васильевич – давал на «корвалол». Спускаясь к нему, я всегда нёс в сумке буханку хлеба. Избушка его в две комнатки: кухонька-прихожая и зальчик-спальня, если это можно хотя-бы условно так назвать, отработанный во времени деревенский вариант. Хорошо запомнилась неизданная книга стихов, где почти каждое было посвящено тогда Зое.
Вот и снова дожил до рассвета
И в окошко проглянуло солнце.
Но изба без тебя не прогрета
И ведёрко промёрзло до донца…
Вот и снова. Зачем это снова?
Нелюдим, нелюбим и небрит.
Даже некому бросить полслова,
И душа одиноко хандрит.
Разуверить тебя, как вернёшься,
Не могу. Не могу. Не могу!
«Неужели ко мне ты не рвёшься?».
Так и вертится дума в мозгу.
Годы спустя судьба забросила поэта в дом престарелых. Во время одной из прогулок поинтересовался я у Виктора Ивановича: что же разлучило их с Зоей? Он хохотнул в своей манере и тут же посерьёзнел. Сначала рассказал о встречах с читателями в Бутурлиновке, потом как он на неё там глаз положил из-за её преувеличенного внимания к его поэзии, потом…
Мы живём, как две метели,
Перепутав день и ночь.
Есть отметины на теле
Пыла, что не превозмочь.
Лепестками губ горячих
Роза рдеет на груди.
Взор молитвенно-незрячий,
Как на исповеди!
«Гонорар получил я тогда в «Подъёме», а тут, как нарочно: друзья, друзьяки и друзьишки! Загулял в тёмную голову, только через неделю домой вернулся напоенный и нае…ный. Вот и всё». И попросил: «Рукописи бы мои как-нибудь из избушки сюда перевёз».
Выволок я тогда, привязав к раме велосипеда два под завяз заполненных рукописями мешка. Перелопатил все бумаги в ходе укладывания, но той книги так и не нашёл, а жаль! «…мне бы хоть в твои ладони, как на стуже, подышать…», - вспомнилось.
Давно было: написав на самойловские стихи рецензию, показал Виктору Федоровичу Панкратову, ныне тоже покойному, – посоветоваться по частностям. Он долго тогда вглядывался в фотографию Самойлова: «Какие умные глаза! И стихи замечательные. Гуще прежнего пишет, растёт», - неожиданно эмоционально удивился тогда поэт.
«Захотелось Фёдоровича повидать», - сказал тогда Самойлов, выслушав меня. И повидал, сбежав на улицу Дзержинского в Воронеж позже из дома престарелых в Глушицах зимой в одном плаще. Переночевал у Панкратова, как добрался обратно – трудно представить.
А от двух мешков «под завяз» отдали нам с Колосовым по кончине поэта Самойлова коробку с бумагами почти невесомую. Представляю, как с боготнёй выметали из-под кровати в доме престарелых те бумаги уборщицы - по-тихому в мусор. Какие там были стихи!
Когда негрустная печаль
Придёт ко мне, как откровенье,
Не подбирай ко мне ключа,
Не отрывай от вдохновенья.
Я сам не знаю, что со мной.
Не потому, что сам не знаю.
Душа – натянутой струной.
Душа, как музыка, сквозная.
Лет пять назад, уже в доме престарелых, вынес он как-то пожелтелый лист формата А4, отпечатанный на старинной пишущей машинке буквами навылет:
- На, вот тебе рекомендация. Напиши заявление и подай в Союз писателей, ради светлой памяти наших общих друзей – Панкратова, Шевченко, Гордейчева, Лободова, которые уже там.
Мне претило неволить кого-то к чтению моих опусов. Идти должно изнутри, а не снаружи. Не стал я собирать бумаги, а просто отдал Евгению Новичихину (он тогда возглавлял писательскую организацию) на память. Позже поэт поинтересовался судьбой рекомендации. Я его убедил, что ни Пушкин, ни Лермонтов нигде не членствовали, а были Пушкиным и Лермонтовым. Он тогда на ходу, тяжело опираясь на костыль, чуть ли не по слогам согласился со мной: «Профанация это всё, ты прав, только плохо не пиши». Я, обещая, до сих пор не знаю, что бы это означало. Есть поэзия «Грозой умылся дол вечерний…» (В. Самойлов), а есть стишонки, которые любая «училка» к торжественному утреннику сбацает, дезориентируя детишек в словесном море. Но это не связано с понятиями «плохо» и «хорошо».
Мне в хорошем смысле везло на людей в юности. «Прокручивая» в себе их оценки и взгляды, я принимал наиболее приемлемые для себя решения. Имея выбор, уходил от ошибок. На моих глазах проходила старость некоторых писателей, поверивших в сказочность бытия – Золушка к ним так и не пришла…
Успел я к нему почти перед самой кончиной. В том году долго продержался разлив реки Воронеж, он-то меня и не пускал. Перезванивались до последнего и ухудшения ситуации ничто не предвещало. Потом дня два на звонки никто не отвечал…
Санитар принёс халат, сказал, что сам он выйти не может. Жёлтый, с сильно опавшим лицом, отчего борода и усы, показалось, слились в одно. С взглядом скорее внутрь, чем вне, почти нечленораздельно прошипел едва различимо: …ни в туалет, ни встать, ни поесть… Руки его безжизненными сучьями воздеты были на уровень груди, пальцы так же безжизненно полусогнуты. Он ещё что-то пытался сказать. Вошла женщина в белом халате, сказала: «Плох дедушка, совсем плох». Она быстро стала на койку так, что лежащий оказался меж ног. Нагнулась, легко подняла поэта на подушки. Проверила памперсы, на ходу бросив: «Казённых не хватает».
Посадив Виктора Ивановича, я взял со стола миску со щами, приставил к его груди, набрал ложку и наугад сунул меж бородой и усами. Вроде попал. Голова Виктора Ивановича почему-то опускалась всё ниже и ниже, борода плавала в щах. Выручила весёлая толстушка, видно, сиделка «на сто коек». Она отобрала у меня миску – хлеб свой. «Будешь ещё матом на меня ругаться, будешь?..» Виктор Иванович отрицательно ворочал головой, открывая рот навстречу ложке.
21 мая часов в 11 позвонил мне известный рамонский книгочей Николай Иванович Иванов. Начались хлопоты. «Грозой умылся дол вечерний и полудымка над рекой. Сыновний мир и мир дочерний! Благослови и мой покой», - бесконечно, реквиемом хорально звучали во мне торжественные самойловские строки.
На другой день, в присутствии небольшой группки поэтов и писателей из Воронежа, схоронили поэта рядом с мамой, как он завещал, а не в безымянном общем месте, благодаря начальственной помощи Александра Евгеньевича Метёлкина и администрации дома престарелых. Ближайшие его друзья, мы сели помянуть поэта в дворике Авдеевых, вспоминая по кругу головушку умную и забубённую.
А схоронили мы не почётного гражданина Рамони, не лауреата какой-нибудь её премии, не человека года – нет. Схоронили мы тело старого поэта, а с ним и нечто большее званий и земных наград, - схоронили возможность создания самойловского. Потому вдвойне и втройне ценнее становится то, что осталось у Рамони, у России от поэта. Это его стихи. А в стихах его душа, мятущаяся душа поэта Самойлова! Она навсегда с нами, мы её ощущаем, читая его сочинения. Потом душу поэта ощутят другие своими душами, ощутят её живое и трепетное звучание те, кто сменит на этой земле нас и иных...
Какая долгая метель!
Снега идут, не утихая.
А с крыш сосульки подтекают
В сугробов взбитую постель.
Какие чистые снега!
И пыль серебряная вьётся.
А сердце бьётся, бьётся, бьётся…
Говорили у гроба все, но говорили, казалось, что-то не то: слишком мелко и обыденно говорили. И я говорил так же, наверное, сказав о том, что жить теперь Рамони в ином измерении, без Самойлова, а как это будет выглядеть – представить и понять сложно.
В начале июня позвонил Николай Иванович Иванов: «Слушай, могила Виктора Ивановича – сплошные венки и букеты цветов. Креста уже не видно. И фотография его в хорошей раме, и он на ней молодой и красивый! Столько уже у него народу перебывало!» А я тогда мысленно добавил: «И это только начало». Потом, потом всё отстоится и осознается. И памятник потом Рамонь ему поставит, и улицу поэтом назовёт, а пока всё как есть.