Тамара ХАРЧЕНКО. Тем, кто ждёт и хранит меня.

Тамара ХАРЧЕНКО (урожд. Иванова)

 

ТЕМ, КТО ЖДЁТ И ХРАНИТ МЕНЯ

 

Когда это было? А было очень давно: у молодой и очень красивой пары Ивановых, Марии Васильевны и Александра Сергеевича, 20 января 1931 года родилась дочь Тамара – это я. Сие событие образовалось в уютном купеческом городке Павловск-на-Дону Воронежской области. И пошло, поехало, поскакало... Допрыгалась Томка до семидесяти с лишним годочков. Только теперь уж не прыгаю, а всё больше ползаю, и сколько ещё буду топтать землю, знает лишь Господь...

 

* * *

 

Раннее детство, по рассказам взрослых, было очень трудным. У матушки приключилась грудница, и спасали меня да её две родных моих тётушки, Таня и Зина, как могли. Спасли.

1933 год – эпидемия и голод. Слабенькую, рахитную, меня всё же водили в ясли (взрослые ведь работали), а иногда отправляли в деревню на подкорм к Ивановой Марии Парменовне – бабушке по отцу; её я совсем не помню. В этом году от дифтерии умерла Кирочка, младшая дочь тёти Насти, моя двоюродная сестрёнка, павловская подружка. Мама рассказывала: мы всегда дружно играли и бегали с нею. И когда она в гробике лежала на столе, долго просила я, двухгодовалая: «Килька, плиг, беги!..» (прыгай, беги, Кирка!). Наверное, с той поры имя Кира недолюбливала: боль детской потери отпечаталась где-то в подсознании.

В 1934 году я с мамой оказалась в Сибири, в городе Тулун Иркутской области: спасались от голода. С этого времени уже начала помнить кое-какие события. Основное впечатление чувственное: кругом снег и холод, а мама крепко прижимает меня к себе, к пахнущей теплом дохе, и улыбается. Хорошо, уютно, радостно!..

1935 год. Мне четыре года. Тётя Таня забрала меня из Тулуна –  «погреться» – в Баку, где жил её родной брат Николай. Остановились мы в его семье, на острове Артёма – это посёлок нефтяников. Тётушка, имея гимназическое образование, устроилась работать бухгалтером. Я же с утра была в детском саду, и каждый день после детсада ходила за нею на работу по длинной песчаной дамбе вдоль моря. Эта дорога казалась мне долгой и жутковатой. Зато как она была коротка и желанна, когда мы возвращались с моей любимой, мудрой, так много интересного знающей тётей Таней, наперебой рассказывая друг другу о событиях за день! Это было самым радостным воспоминанием из моей азербайджанской жизни, не считая того, что я научилась по-настоящему плясать лезгинку и громко кричать «Асса!..», чем неимоверно гордилась. Я очень любила Танюшечку, несмотря на её строгое воспитание. Она была рядом со мною ещё долгие-долгие годы, оставаясь самым близким и родным человеком.

Помню, в Баку от жары у меня постоянно текла из носа кровь (особенно часто, когда была с детсадом на даче в Бузовках). Ещё помню, как ездили в гости в Тифлис (Тбилиси) к дяде Васе – «Васо» (это тоже родной брат тёти Тани). Как подвела однажды взрослых в вагоне поезда. «Девочка, сколько тебе лет? – спросили меня, а я отвечала бойко: – Было недавно пять, а теперь стало почему-то опять четыре». Маленькие хитрости, попытка сэкономить: жили трудно, с пяти лет требовалось покупать детский билет, к тому же в голодном детстве я была совсем не богатырского сложения и выглядела на неполных четыре, если бы не бойкий язык. Кажется, история закончилась общим смехом.

Вернувшись на следующий год в центральную Россию из разных концов страны, я, тётя Таня и мама очутились в совхозе «Чернозём» Воронежской области. И опять тётя Таня с утра до ночи трудилась там бухгалтером, зарабатывая деньги, чтобы купить хатёнку для проживания в Воронеже. А мама разводила для совхоза кроликов, и я помогала ей ухаживать за ними. Пожалуй, самое яркое событие из той жизни – это приезд моего отца к нам в гости. Он, Александр Сергеевич, был такой красивый, статный мужчина, голос его гудел откуда-то с неба...

Переезд в Воронеж ознаменовался покупкой «халупы» по адресу: улица Ухтомского, дом 34. Так мы обрели жильё, радуясь, что кончились наши скитания.

1937-1938 годы. Это была пора моего счастливого детства. Сначала определили меня в детский сад на улице Плехановская, около Заставы. Тётушка Зина, одарённая личность, занялась моим культурным образованием: музыкальные занятия, танцы, книги. Ещё я училась у тёти Зины рисовать и по-настоящему слушать музыку. Очень скоро начались увлекательные выступления на утренниках: тётушка водила меня с собою по всем детским садам Воронежа (она работала, кажется, куратором по дошкольному художественному образованию). Там я пела, плясала и читала стихи. Всё это мне нравилось необыкновенно, и я решила стать балериной или циркачкой. Наконец, меня повели на экзамен в музыкальную школу №1 (тогда она находилась в здании нынешнего музыкального училища-колледжа на проспекте Революции, рядом с гостиницей «Бристоль»). Я смело пропела «Три танкиста, три весёлых друга – экипаж машины боевой!». Но когда меня похвалили за хороший слух и чистую интонацию и сказали, что принимают на скрипку, я взбунтовалась, сказав, что хочу учиться только на серебряной трубе! Педагоги долго уговаривали стать скрипачкой и, наконец, убедили меня: ведь я ещё мала, и у меня просто не хватит духа, чтобы сильно дуть в трубу, так как лёгкие ещё слабые, и надо подрасти. Я согласилась на скрипку только после того, как мне пообещали, что через два года переведут на трубу. Так началось моё музыкальное образование. Купили мне скрипочку-четвертинку, стали водить в музыкальную школу. Учитель был молодой и красивый – Тихон Николаевич Целиковский. Но я упорно мечтала о трубе...

Подошла пора и общеобразовательной школы. Первый класс «А» в школе №1 Московской железной дороги на Плехановской, первая учительница Евдокия Прокофьевна (фамилии не помню). Ей, наверное, со мной, непоседой, было нелегко: сидела за первой партой, а всё равно крутилась волчком и разговаривала. Однако окончила первый класс отличницей, фото сохранилось до сих пор. Конечно, часто играла в школе на скрипке, был и снимок в «Пионерской правде» году в 1939-1940-м.

Летом поехали в Павловск, там со мной с удовольствием занимался дедушка, Василий Алексеевич Жиров, великолепный скрипач и дирижёр хора. Он гордился мной и очень любил: ведь я одна из всех его многочисленных внуков пошла по его стопам...

Но самое главное: Павловск!.. Дон!!! Пароходы!.. Чудная природа, красота. Две старшие сестрички – Лёля и Оля. Лёля очень кроткая, добрая. Оля – отчаянно-смелая. Я ходила смотреть, как она прыгала с вышки и проплывала под идущими пароходами. Хотелось подражать ей.

А в Воронеже ждали меня обе школы и вахта «ухтомских» мальчишек с родной улицы, с ними я дружила. Бывало, конечно, дралась и дразнила их, а они с остервенением бегали за мною и стреляли из рогаток, от которых я пряталась на крыше за печной трубой, показывая им язык. С девчонками – Светлана Ольховикова, Тамара Новикова – играли в классики, скакали по нашей зелёной улице, покрытой густой травой-муравой. Эта радость, свобода – они были как прекрасная прелюдия перед жутким летом 1941 года…

 

* * *

 

Войну встретили в Павловске, и сразу уехали в Воронеж. Вот тут-то и началось...

В нашей школе устроили госпиталь. Нас, учеников, всех вместе разместили в небольшом здании около Курского вокзала – «Воронеж-II». Мы все как-то притихли, словно сразу стали другими, а мой мир беззаботного детства превратился в какой-то огромный серый ком. В нём всё перемешалось: и небо, и земля, и детский страх. Целыми днями слушали радиорупор. «Коричневые гады» всё наступали и наступали на наш Советский Союз, а мы жили в ужасе. Надвигалось самое страшное время: фашисты стремительно продвигались вперед и порабощали нашу страну. Вот фронт приблизился к Воронежу. Начались бомбёжки, а с ними и паника жителей. Срочно были эвакуированы все лучшие предприятия, в том числе и мамин завод №16, где она работала чертёжницей-копировщицей. Отец был на заводе им. Ленина слесарем-инструментальщиком, но к тому времени родители мои были уже в разводе. Незадолго до начала войны мама вышла замуж во второй раз, за Бессонова Емельяна Сергеевича – скромного и доброго человека. Очень ясно помню, как обоих своих мужей мама провожала на фронт. Прибежала с железнодорожного вокзала «Воронеж-I» вся в слезах, сказав, что Шурка (так мама звала отца) и Емельян прощались навсегда. Так оно и вышло: шедший на фронт состав с красноармейцами, в котором были солдаты-добровольцы Александр Иванов и Емельян Бессонов, был полностью уничтожен во время воздушного налёта вражеской авиации. А мы получили две похоронки: пропали без вести под Купянском, одновременно – оба... Только потом, много позже поняла я горе моей матушки, оставшейся дважды вдовой в тридцатилетнем возрасте. Замуж мама больше не выходила.

Город обстреливали ежедневно, методично превращая его в руины. Но самые жестокие бомбежки были в июне сорок второго, когда Воронеж превратился в огромный пылающий костёр: горела земля, померкло солнце, а вокруг хаотически носились люди с обезумевшими лицами и, страшно крича, натыкались друг на друга. Эту страсть я испытала на себе.

Я никогда не любила фраз «жутко красиво», «страшно интересно», и т.п.; придирчиво отношусь к ним и теперь. Прежде мне казалось, что подобные несовместимые по смыслу словосочетания вообще неуместны в русском языке, тем более что домашние мои говорили по-русски образно и точно. Но, вспомнив иные моменты и картины войны, я изменила свое мнение. Наш язык настолько уникален и гибок, что с его помощью мы можем передать абсолютно все эмоции, тайные и явные движения души и сердца.

Вот бежим мы, дети, по улице 9-го Января, спасаясь от бомб, по огненному коридору: это горящие с двух сторон дома образовали над улицей сплошную пылающую арку. Огонь, подгоняемый ветром, перекинулся с одной стороны улицы на другую, и мы должны успеть пробежать внутри этого сияющего огненного кольца, пока не обрушились на нас крыши и стены домов. Я, душою вся сжавшись в комочек, бежала с каким-то невероятным подъёмом и всё глядела вверх: жутко-интересно!..

А вот ночью летят по тёмному небу разноцветные очереди трассирующих пуль. Взрослые загоняют меня в дом, а я упрямо рвусь наружу, не желая пропустить это зрелище: страшно-красиво!..

Вот, уже позже, бьёт с кошмарным воем по нам, не успевшим уйти в тыл мирным жителям, «катюша», а я краешком глаза смотрю – и считаю, как ровным рядом падают все шестнадцать снарядов, как с жутким ором драпает перепуганная немчура. Опять-таки, жутко-интересно... А ещё мне, маленькой дурёхе, очень хотелось быть раненой. Что я и получила, именно во время одного из таких артобстрелов.

Но в моей «военной» жизни, конечно, были и совсем иные картины. Они не будили любопытство, не вызывали интерес: лишь страх, боль, ужас, душевное страдание.

Самая варварская бомбёжка была, кажется, десятого июня. Мамы и тётушек рядом не было, а я пошла с бидоном за молоком куда-то в район «Сельмаша», да там и застряла. Взвыла сирена, все куда-то бегут, и я за ними. Оказалось – в убежище (неширокий ров в земле, прикрытый сверху досками). Туда набилось многое-множество народу. Все кричали, взывали к Богу, и там я впервые увидела, как люди истово молились и открыто крестились. Прислушалась – и повторяла со всеми: «Господи, помилуй, пронеси мимо!..». А потом выскочила и побежала по Донбасской улице домой. Этот кошмар стоит у меня перед глазами и сейчас: кругом лежат убитые, растерзанные взрывами люди, красноармейцы и мирные жители; стон и крики о помощи летят отовсюду, но никто не обращает на них внимания, все с остановившимися взглядами несутся мимо. Я тоже старалась не смотреть по сторонам, но навстречу мне попались ещё живые, но совсем обгоревшие кошки с полопавшимися, вытекшими глазами, и ещё, и ещё... до самой Ухтомской. Вбегаю во двор – а там все мои, любимые: мама, тетушки Таня и Зина, не знают, куда бежать в поисках меня. Кинулись мы друг к другу – обнимать и целовать, плача от радости, что живы. Я тогда вдруг ощутила: это особая радость, подаренная Богом.

После той бомбежки начали спешно собираться, чтобы покинуть с нашими войсками город, перебраться через реку Воронеж на левый берег (немцам занять его так и не удалось). Родные мои закопали немного домашнего скарба во дворе на Ухтомской, собрали в узел кое-какие вещи, мне в руки дали скрипку (мудрые мои воспитатели!), и мы отправились через сожжённый город на улицу Дурова к Митиным, Елене Васильевне и сыну её Андрюшке, моему ровеснику. С ними тётушки были в давней дружбе, и жили они неподалёку от Чернавского моста, через который пришлось отступать на левобережье нашим войскам. Но когда мы добрались до места, узнали, что семью Митиных уже забрала военная машина, переправив на другой берег: Стефан Сергеевич Сребрянский, родственник Елены Васильевны, был советским командиром. Подошли к реке и мы, ожидая разрешения, когда можно будет ступить на мост мирным жителям. Но так и не дождались. В бешеном темпе по мосту мчались грузовики с красноармейцами, а нам всё давали одну и ту же команду: назад! назад!.. И вдруг прогремел взрыв: мост был разрушен, взорван. Нас оставили на правом берегу, попросту бросили. Все стояли в растерянности, потом начали расходиться. Нам пришлось вернуться в дом Митиных на улице Дурова, там мы и встретили оккупантов: добираться до своего дома не было ни сил, ни времени, ни смысла: враги были уже в городе. Я смотрела в щель забора, наблюдала, как фашисты не наступали – нет, а наползали: они действовали крадучись, с оглядкой – но, казалось, неотвратимо. Она, эта «коричневая чума», уже ползла на нас – немцы продвигались на брюхе по близлежащим улицам, озираясь по сторонам и давая вслепую автоматные очереди. Меня вдруг охватило неукротимое чувство патриотизма, я уже готова была выскочить за калитку с воинственными криками, но мама вовремя успела оттащить меня от забора и закрыла рот своей ладонью.

Так «я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик» оказалась в плену у немцев на два с половиной года.

В большом дворе на улице Дурова располагались четыре кирпичных дома, сам же двор шёл под уклон так, что митинский – теперь, вроде бы, временно наш – дом стоял выше всех на взгорье, остальные оказались ниже. Первыми во двор вошли фашисты- венгры («мадьяры», понизив голос, назвала их мама, и в этом наименовании мне вдруг почудилось что-то тайно враждебное, угрожающее, чужое – как в тех самых неведомых хазарах, которым собирался за буйные набеги отмстить пушкинский вещий Олег...). Мадьяры, наставляя на нас оружие, требовали выдать партизан. Выяснив, однако, что дома лишь три женщины с ребёнком, угомонились. Но один из них тут же разделся до пояса и, сунув мне в руки мочалку, наклонился над тазом, заставляя меня мыть его вонючую волосатую спину. Брезгливо взяв мочалку двумя пальцами, я возила её по его гадкой спине. Он обозлился и что-то заорал. Я, конечно, испугалась, но для себя решила упрямо: пусть убьёт, но мыть его не буду!.. Тут во двор вошли немцы, зазвучали какие-то резкие приказы. Немцы осмотрели всё вокруг и устроили свой штаб в нашем дворе, но ниже домом. В наш дом тоже зашли. Увидев скрипку, велели сыграть что-нибудь. Я поначалу ни в какую не соглашалась, но мама и тётя Таня стали умолять: сыграй, иначе нас всех убьют. Мама даже заплакала, прижав меня к себе. Нехотя взяла я скрипку и стала кое-как, лишь бы отвязались, исполнять «Песню индийского гостя» Римского-Корсакова. Вдруг один из немцев открыл крышку пианино (у Митиных был инструмент) и стал мне аккомпанировать, да так хорошо и профессионально, что я была ошарашена: глянь-ка, играют как, а ведь «гады». Потом я сыграла что-то ещё. Моё детское сердечко как будто оттаяло, и, увлечённая музыкой, я на мгновение забыла и про войну, и про врагов. Очнулась, когда немцы стали хвалить меня: «гут, гут, киндер!..» и засыпали наш стол галетами и шоколадом. А вечером они снова заявились к нам в дом, но уже с инструментами: аккордеон, барабан, что-то ещё, уже не помню – и устроили ответный концерт. Играли хорошо, пели и свистели. Мне подарили губную гармошку, и я стала подбирать на ней свои, русские песни, которые любила.

О, музыка, любимая музыка! Ты ещё дважды спасёшь мне жизнь...

Советские войска, обнаружив немецкий штаб в соседнем доме, начали артиллерийский обстрел митинского двора. Одна из мин попала в наш дом и ранила лишь меня. В это утро я на террасе сидела на корточках, кормила наседку с цыплятами и играла им на губной гармошке «Во поле берёза стояла». На потолке висела пустая клетка для птиц. Вдруг раздался удар, разбились вдребезги стёкла, и я почувствовала сильнейший ушиб, обездвиживший левую руку. Кругом дым и гарь. Мне показалось, что это упала на меня сверху клетка – но она по-прежнему висела над головой, только сильно раскачивалась. Я ухватилась за руку, как в тумане увидела её разорванной в клочья, с висевшими кусками своего мяса... Сильно текла кровь, и обнажённая кость отливала голубизной. В голове почему-то мелькнула известная литературная фраза «голубой крови», но я ещё успела для себя уточнить: «и голубой кости». Вскочила, чтобы бежать – и упала, потеряв сознание.

Оказалось, что осколок мины длиною в палец, разорвавший левую руку, ещё покалечил и левую ногу. Позже мы нашли этот осколок и долго возили его за собою как подарок судьбы. Но потом тётушки решили его выбросить, так как при виде осколка я теряла сознание. Был он похож на пилу, весь с острыми зазубринами.

Что меня спасло? Конечно, Господь Бог. Я всю войну вспоминала фразу, которую твердила в траншее при той жуткой бомбежке: «Господи, пронеси мимо!..». Смерть преследовала меня, дважды была совсем рядом, и Господь почему-то отводил её от меня. Молюсь и благодарю Бога за всё, что Он даёт мне и моим детям...

Очнулась после ранения я через двое суток. Вся перебинтованная, окровавленная. Надо мною склонились немецкие врачи из медсанбата, показывают на мою руку, приговаривая: «Матка, киндер – гут!...» и руками имитируя игру на скрипке. Оказывается – мама сказала – они, прооперировав, дали мне в рот две какие-то большие белые таблетки, после которых я спала двое суток (чтоб облегчить болевой шок). И вот – перевязка, и снова потеря сознания. Уходя от нас, эти неожиданно гуманные фрицы оставили для меня бинты, таблетки, перекись водорода, вату, и дальнейшие перевязки мы уже делали сами. Что запомнилось: они плакали тогда, перед уходом, в разгар войны, и, глядя на меня, всё показывали фотографии своих детей и повторяли «Гитлер капут!..». «Вот те и на! – думала я. – Оказывается, везде есть люди, и везде – варвары...». Так постепенно познавала я взрослую жизнь.

Раны мои ещё были совсем свежи – болели, кровили, не давали заснуть. Но детские страдания мои были, увы, лишь в самом начале. Оказавшись в эпи центре войны, я и мои близкие сполна вкусили её ужасов, и вскоре началась жизнь и вовсе кошмарная.

7-8 июля 1942 года. С крикам, угрозами, наставленными на нас дулами автоматов фашисты, освобождая дома от жителей, стали гнать нас с родной земли – в плен, в неизвестность. Две тётушки, Таня и Зина, пожилой муж тёти Зины Иван Степанович Пискунов, мама, и я – чуть живая...

Помню, мама взвалила меня, раненую, на спину. Я могла лишь держаться за её шею правой рукой. И мы поплелись. С собою взяли алюминиевый чайник с водой и жалкие пожитки, которые в дороге променяли на хлеб...

Позади остался почти полностью, на сто процентов разрушенный, уничтоженный  Воронеж, но не изгладились из памяти жуткие «городские пейзажи»: памятник Ленину, на руке которого висела казнённая фашистами молодая женщина в синем платьице в горошек; распущенные волосы её – шатенка – развевавшиеся на ветру, и, на шее – прикреплённая деревянная табличка с надписью PARTIZAN... и ещё семеро мальчиков, совсем юных, повешенных на заборе на улице Дурова... рядом с площадью – Кольцовский сквер, где был любимый детьми фонтан «Крокодилы и лягушки» (там мы всегда останавливались прежде, в мирной жизни, когда я ходила в музыкальную школу) – и этот сквер немцы превратили в своё кладбище, и везде в нём были понатыканы кресты со свастикой, наверху  которых торчали, кособочились немецкие каски...

Гнали нас, как скот, стадом: орали, убивали по пути всех стариков. Мама – до войны спортсменка, красавица – быстро и будто неутомимо несла меня за спиною, стремясь постоянно находиться внутри общей массы людей. От тряски, боли, жары я всё время теряла сознание, а мама просила меня не стонать, сдерживаться, чтобы фашисты не услышали – ведь любого больного и немощного, кто хоть немного отстал от толпы, тут же расстреливали... Бедная мамочка, как же ты несла меня? Одной рукой подхватив меня за здоровую ногу, а другой – стараясь как-то удержать меня за спину, крепче прижав к себе. Я же висела сзади, вцепившись здоровой рукой в её шею, невольно перекрывая дыхание, сдавливая горло – и, как ни крепилась, всё стонала, и слёзы текли от боли... Только к ночи гады разрешили остановиться. Измученные люди стали собирать пожухлую от летней жары траву, хворост – всё, что горит, разжигали костры. Мы притулились у огромной воронки от фугасной бомбы, наполненной водою после недавнего дождя. Тётушки меня от чего-то всё заслоняли, отворачивали – не могла понять, от чего... Они спустились набрать воды в чайник, поставили его на костерок... И тут я увидела, что в воронке плавает убитая лошадь с выпущенными кишками!.. Я закричала в ужасе, сказала, что эту воду пить ни за что не буду! «Томочка, всё сейчас прокипит, и мы будем пить кипяток; это совсем не страшно и очень даже хорошо, – спокойно сказала тётушка Таня, и я не могла не поверить её словам, ведь знала, что ещё в Первую Мировую она оканчивала курсы сёстёр милосердия...

Затем снова погнали нас, отыскивая в толпе и убивая евреев, восклицая «юда, юда» и заставляя повторять слово «кукуруза» всех, кто хоть чем-то походил на жидов. Пригнали к станции Курбатово, в лагерь для пленных. Он был огорожен колючей проволокой, стояли вышки с автоматчиками, охраняли периметр фашисты с собаками. Внутри ограждённой территории был старый длинный барак, но мы остались на улице, жили около барака – мне, совсем ослабевшей, лучше дышалось на воздухе. Сколько пробыли там – помню смутно: шум, грязь, толкотня, голод, боль, неизвестность и частые обмороки  слились в один нескончаемый срок. Через какое-то время всех нас загрузили в железнодорожный состав, предназначенный для перевозки скота – помню железные вагоны без крыши, с большим наружным засовом. Натолкали до упора – и повезли, куда - неизвестно. Ни еды, ни питья не было; у детей от голода и грязи началась дизентерия, смрад стоял невозможный, но все чувства у подавленных и измученных людей были словно притуплены. Практически все дети дошкольного возраста в дороге вымерли. На коротких остановках матери выносили их трупики, клали прямо у рельсов –  душераздирающие крики неслись в небо...  И снова дорога. Наконец, состав дошёл до Киева. Там нас впервые покормили какой-то баландой серого цвета, потом  распределили привезённых гражданских пленных – кого куда.

Нашу семью забросили в Самгородок Казатинского района Винницкой области, там мы и оставались до 1944 года, пока не пришла Красная Армия-освободительница. Сначала жили просто под открытым небом, потом нас определили ночевать на конюшне, а к самой  зиме поселили в пустую полуразрушенную избу с глиняным полом. Оказалось, это хата украинца, сбежавшего с семьёй от Советов. В пустой развалюхе было холодно, темно и жутко, зимний ветер свистел в щелях; не на что были ни присесть, ни прилечь. Мама и тётушки где-то разыскали старые доски, палки и немного соломы; сделали что-то вроде настила, чтобы не валяться на земле, чуть соломки под бок, и чуть сверху – вот и вся постель, больше постелить на эти нары нам было нечего... заснуть невозможно – и от холода, и от голода. К тому же при наступлении темноты, что ни ночь, хохлы камнями били нам стёкла, кляли «поганых москалей», как будто мы по своей воле к ним прибыли... Маме не раз пришлось разыскивать какие-то старые листы ржавого железа – ими и пытались кое-как прикрыть зияющие оконные проёмы.

Как же ненавидели нас местные жители, хохлы-западенцы! Все они оказались предателями: мужики поголовно сдались в плен к немцам, надели фашистскую форму и работали полицаями, издевались над всеми нами, бедствующими в неволе «русскими оккупантами», завезёнными на эти земли в качестве бесплатной рабочей силы. Маму, обеих тётушек, Ивана Степановича ежедневно гоняли на работы; детей по зиме оставили в покое. Меня же местные украинские дети ежедневно лупили – просто так, без всякой причины, обзывая то кацапкой, то жидовкой, поскольку я была темноволосой и кареглазой. Говорить по-русски никому не разрешали, да не просто запрещали, а тоже с побоями: или «розмовляй» по-хохлятски, или по-немецки изъясняйся. С тех пор я эти поганые края ненавижу вместе с населяющими их жестокими хохлами-предателями. Родные мои работали-горбатились с раннего утра до ночи; мама упросила местных заправил, чтобы мне разрешено было посещать ихнюю школу – пришлось идти. Почти по всем предметом поначалу имела я оценки «погано» и «дуже по гано» («двойка» и «единица», то есть «кол»). Исключением была арифметика, где приходилось работать только с цифрами и числами – там получала «добрэ» («хорошо», то есть «честь холодатвёрку»). Детское сознание восприимчиво: за два с лишним года, проведённых в фашистско-украинском плену, я так насобачилась брехать по-ихнему, что стала, кажется, забывать родной русский язык.  И на экзамене в конце учебного года, весной, по «украиньской мове» получила «видминно» («отлично» – «пятёрку»), прочтя наизусть «байку» (басню) Крылова «Вовк та ягня» («»Волк и ягнёнок»): «На свити вже давно ведэться, що нищий пэрэд выщим гнэться», и т.д.  Сколько лет минуло, а помню до сих пор – будь проклят этот язык, никак не избавлюсь от него, живёт в голове, как засевший осколок мины... Помню, мама, тётушки – всё время меня там просили: «Томочка, помни: ты русская, хоть с нами говори по-русски!..».

Бытовуха наша, «оккупантская», была тяжелейшая: есть не только нечего, но и нечем – ни ложек, ни вилок, ни какой-никакой посуды; обуться, одеться, прикрыться – тоже нечем. Я и Вероника Пискунова, племянница Ивана Степановича, каждое утро с подранным мешком совершали поисковый рейд по помойкам местных жителей, собирая выброшенную ими мёрзлую кожуру от картошки, искали палки и сучья для костра. А вечером от взрослых получали «драники», приготовленные из собранных отходов. Их мёрзлых шкурок, они выпекались на костре на подобранной на мусорке же ржавой жестянке... О, какими же они были вкусными, эти драники!.. какие чудеса кулинарии применялись для этого мамой и тётушками? Запивали лепёшки кипятком из найденных консервных банок, вместо ложек и вилок использовали палочки и прутики.

Но голод и холода сделали своё дело, и меня настигла болячка – ужасное испытание: на левой, раненой ноге воспалился седалищный нерв, боли начались страшные, нестерпимые. Я орала от них благим матом днём и ночью, умоляла пилой отпилить мне ногу. Конечно, никаких врачей, никакого лекарства нам не полагалось. Лечила меня только тётя Таня – добрая, светлая душа! – простейшими доступными средствами: прикладывала к больной ноженьке либо горячую золу от костра, либо нагревала камень и растирала мою ногу, что-то приговаривая и уговаривая потерпеть... После ранения и болезни нога эта стала как будто короче, я долго хромала, и много времени прошло, прежде чем всё пришло в норму. Уже как-то значительно позже, помню, я увязалась с мамой куда-то в соседние края на барахолку – маме надо было, отрабатывая грузчицей, приобрести то ли обувку мне, то ли одёжку; и как-то выдержала я путь – 25 км туда, и столько же обратно?..

А хохлы-полицаи измывались над нами с видимым удовольствием. У них была зверская игра, которой они забавлялись довольно часто. Нас всех сгоняли, выстраивали перед комендатурой кругом – и взрослых, и детей. Потом выбирали несколько жертв – воображаемых «партизан», обматывали им паклей пальцы рук и ног, обливали паклю бензином и поджигали. А всех остальных заставляли смотреть на этот ужас – кричащих, воющих от боли, заживо горящих людей. Мама велела мне закрыть глаза, но полицаи орали, грозили смертью и заставляли всех нас наблюдать за этой сценой до самого конца...

Неожиданно, в середине зимы в хату, где нас определили жить, вернулись из бегов хозяева: сам хохол, его толстенная жена и четверо упитанных детей. На улице ещё стояли холода, но им-то что? Нас в тот же час с побоями и дикими воплями выгнали на мороз. Измывались, кидали вслед наши жестянки и старые доски, угрожали... И пошли мы по деревне, сами не ведая, куда. Долго бродили в поисках, наконец, прибились к небольшой пустующей хате на краю Самгородка: хозяйка её, «баба Варька», обитала где-то в другом селе. Там и стали жить.

А семья, что выгнала нас на мороз, почти вся и погибла, и очень быстро; в живых осталась одна девчонка тринадцати лет. Старшая дочь, восемнадцатилетняя, умерла от чахотки: её прятали в погребе, чтобы не забрали на работы в Германию. Хозяйку с младшим сыном вместо дочки угнали-таки немцы к себе, там и сгинули. Ещё одного сына, пятнадцатилетнего, фашисты на чём-то поймали и повесили, помнится (этот придурок жестоко, свирепо бил меня тяжеленной палкой, когда выгонял нас из дому). Вот так и пришло возмездие... Мне было жутко и даже жалко наших мучителей и гонителей. А родные мне сказали: «Смотри, запомни: Бог всегда карает за жестокость и несправедливость...».

Время шло. В войне наметился перелом, советские войска стали освобождать нашу землю от врага, а взбешённые украинцы-бандеровцы ярились всё больше, становясь ещё ненавистнее и злее.

Родители работали батраками в поле, едва-едва обеспечивая нам пропитание. Если мы, голодные дети, пытались собирать оставшиеся на голой земле колоски, безжалостные  хохлы-полицаи открывали по нам огонь. Господи, сколько же пережито за этот период плена!.. Я без конца болела: простужалась, застудила лёгкие, постоянно кашляла. Матушка моя, Мария, таскала на спине пудовые мешки с зерном, грузила на машину, работала ещё сверх нормы на частных огородах, чтобы хоть как-то подкормить меня, подлечить. Но когда она подходила к хозяевам огородов с просьбой: «дайте хоть стакан молочка моей больной дочке, я отработаю» – перед нею захлопывались окна и двери: «нэма нычого». А дворы были богатые, зажиточные, везде был домашний скот, но так – от хаты к хате и ходила мама со слезами на глазах и возвращалась с пустыми руками, чёрная, обессиленная...

Но вот настал долгожданный счастливый день освобождения. Линия фронта, выдавливая фашистов к западным границам, двигалась прямо на нас; теперь нас снова бомбили свои – уже наступающая Красная Армия. Снова было жутко слышать, как с завыванием, словно переворачивая всё внутри – все потроха! – лупила по фашистами наша знаменитая «катюша» (я знала, что выпускается это оружие на нашем воронежском заводе «Коминтерн», и страшно этим гордилась): шестнадцать снарядов, один за другим ложились в полуметре друг от друга!.. И все мы радовались этому близкому бою, смотря из окна в хате, как драпали немцы и полицаи от залпов «катюши». Было ли страшно? Да. Но для меня, прошедшей через страдания девчонки, это был уже второе пребывание прямо на линии фронта, и теперь наши – наши! – шли вперёд и гнали врага!.. И больше страха было чувство гордости и радости за наших солдат, за нашу армию, за отвоёванную землю...

Вот наши войска вошли в Самгородок, вот иду грязные, измученные русские герои – идут по дороге на запад. Все мы кинулись к ним навстречу – плачем, обнимаем... Эту картину невозможно описать – её можно только пережить, пропустить через себя, сквозь душу и сердце, чтобы понять: что это было для нас, пленённых, униженных и оскорблённых.

И надо же случиться такому! Снова именно в нашей хате расположился штаб, только теперь – советский. Я, так случилось, опять оказалась в центре внимания. На коротком отдыхе красноармейцы садились за длинный деревянный стол и просили меня: «Ну, Томочка, запевай...». Я знала все военные песни, и мы вместе пели, а один молоденький лейтенант аккомпанировал на аккордеоне. Меня, певунью, заметил один солдат-грузин, Давид Чхартишвили: всё меня дочкой звал, хвалил за песни, даже письма потом писал, почти до конца войны (сохранилась где-то и открытка от него). Не знаю, остался ли жив он, мой грузинский папа, или погиб перед самой Победой? Многие ещё в той войне погибли, пока не сломили врага...

И в эти, уже овеянные надеждой дни снова меня чуть не убило. Я сидела в доме, на печке, а красноармейцы внизу, кружком – о чём-то совещались. Вдруг началась бомбёжка. Бомба упала на огород за нашей хатой. Её осколок размером с ладонь в пристроенном к хате хлеву убивает соседскую корову, а потом пробивает стену хаты в полуметре от меня, падает, никого не задев, в круг красноармейцев и застревает в глиняном полу... Все так и ахнули. Но, слава Богу, ни я и никто не пострадал. Господь снова меня уберёг.

Как тяжело писать об этом! Я никому не желаю войны и смерти на ней...

А тем временем застуженные лёгкие снова дали о себе знать: я снова разболелась. Опять разбушевался кашель, поднялась высоченная температура, начался бред. Мне родные потом рассказывали, что когда в эту пору ко мне, в горячке и бреду, подходили с каким-либо вопросом, я всем звонко и отчётливо говорила: «Прочь от меня, коричневые грады!..».

«Нашу певунью, – забеспокоились в штабе, – надо срочно лечить» (вот и опять музыка меня поддержала, спасла!..). А самим-то, солдатушкам, со дня на день снова в бой!

И понесли мне из медсанбата пузырёчки с рыбьим жиром... Врач, однако, сказал, что этого недостаточно: надо отпаивать меня жиром собачьим, да не от одной, а от двух собак, и только тогда я смогу оправиться от болезни. Солдаты нашли жирного кобеля, убили его, показали маме, как правильно ободрать шкуру, как жир натопить... И всё на этом жиру готовить. А когда собачий жир закончится, велели убить ещё одного пса, и продолжать  меня жиром его откармливать, пока всё не съем – а сами дальше ушли, на запад.

Со второй собакой мама расправлялась уже сама. Ой, матушка, как же ты сумела всё это преодолеть! Потому, верно, и прожила недолго, сердце надорвала – в пятьдесят девять всего-то лет от разрыва сердца и скончалась...

Вот говорят в народе о знатоке чего-либо: он на этом деле собаку съел. А я, съев двух собак, поднялась на ноги и одолела смерть. А лживые и коварные хохлы-хамелеоны, как только вернулась наша армия, резко изменили к нам отношение. Стали с улыбкой да заботой носить по очереди мне молочка: лечите дочку! Влезли волки в овечью шкуру.

Когда я поздоровела, стали мы думать, как бы вернуться в Воронеж, в родные края. Сначала туда уехала тётя Зина, она нам и сообщила, что город полностью уничтожен, все дома разрушены, жить негде, и посоветовала нам: лучше добираться сразу до Сибири, к родне, там и пережить хоть год у Варвары, родной сестры моих тётушек и мамы.  На том и порешили. Всё, что удалось взять с собою из Самгородка – мешок вкусных сухих груш...

И вот, отправились мы в далёкий путь. Кругом разруха и нищета, искалеченные люди. Добирались долго, с бесконечными пересадками, мучительными ожиданиями на полустанках, поисками хоть крохотного места в переполненных поездах...

Сибирские родственники, однако, нам не обрадовались. И само понятие «война», и тяжкие потери, и напряжение всех жизненных сил, и быт военный – всё это их миновало: ни бомбёжек, ни обстрелов, ни разрушений, ни изнурительного голода. Правда, мужчины были мобилизованы на фронт, но в остальном существование было вполне стабильным.

Тётя Варвара Васильевна жила в городе Тулун Иркутской области со своими тремя дочками в большом доме, имела корову и ни в чём не нуждалась. А тут мы – голодные, нище, больные – только с мешком груш в придачу, свалились, как снег ей на голову... Беспокойство!

Конечно, и мама, и тётя Таня тут же устроились на работу: мама – воспитателем в детский дом, куда я бегала каждый день обедать, чтобы не обременять тётю Варю; а тётя Таня – бухгалтером в лесхоз. Меня приняли в пятый класс местной школы – и опять битьё: потому что я – бедная, а там существовали зажиточно. Ну, мне это не впервой, пришлось перенести. Зато я сразу почти подружилась с двумя умными девочками – Милой Астаховой и Дилярой Кузиковой (с Милочкой переписываемся всю жизнь).

Трудно было, но – всё равно хорошо. Я побывала в ранней юности в Сибири с её 50-градусными морозами, в таёжных лесах, с огромными соснами, кедрами, лиственницами, с голубикой-ягодой, с красивыми северными цветами, общалась с бурятами и эскимосами. И так радовалась необыкновенному раздолью, в котором словно разлит был несгибаемый русский дух... А главное – здесь я встречала праздник Победы 9 мая 1945 года!

 

* * *

 

В тот день все мы, школьники, помчались на Манутскую гору, усыпанную необыкновенными огромными сибирскими подснежниками ярко-лилового цвета с жёлтой серединкой. Мы бросали к небу наши сумки с учебниками и что есть силы кричали: «Ура-а!.  ура-а!..». Кубарем скатывались вниз, снова забирались на гору – и опять, и опять... Как я ждала этого момента, как радовалась! Можно ли это забыть?!

Окончила в Тулуне пятый класс (помню до сих пор учительницу русского языка – она на всю жизнь привила мне любовь к русскому, спасибо ей огромное, остальных учителей память не сохранила). Начались сборы в обратный путь, в родной Воронеж. Отъезд был труден. Невозможно описать, что творилось на вокзале: несметные толпы беженцев, давка, неразбериха. Как только подходил какой-то состав, все с криком и визгом кидались к нему – но чаще всего поезда не останавливались, проходили мимо. Несколько суток пришлось провести на вокзале «в боевой готовности». Наконец, нам удалось втиснуться в какой-то вагон поезда, идущего в центр России: я, мама, тётя Таня и единственная кладь – картонный чемодан с нехитрыми нашими вещицами. Посадка была ужасная: разгорячённая, злая толпа бешено неслась к поезду, все жаждали уехать. Сначала затолкнули меня, потом чемодан в обнимку с тётей Таней – и поезд тронулся... Мама сесть не смогла, не успела; она долго, выбиваясь из сил, бежала рядом с поездом по перрону, и какой-то мужчина, висящий на подножке, подал ей всё-таки руку. Рука мамина соскользнула, она чуть не упала под колёса – но мужчина чудом втащил её в вагон за один палец. Палец этот мамин так и остался потом изуродованным на всю жизнь…

В вагоне было душно, все стояли впритирку руг к другу. Меня всё-таки усадили на чемодан. «Сиди и береги его, –  сказали, –  ведь там – всё наше богатство». Ехали очень долго, в полной темноте. Приехали в Воронеж и обнаружили, что довезли только один лёгкий и абсолютно пустой чемодан – он был искусно разрезан ворами, а всё содержимое украдено... Вот и приехали. Но зато – дома! Впрочем, оказались и без него. Посетовали, поплакали и, сказав себе: ну, что ж, нам не впервой! – обсудили дальнейшие действия. Приняли решение: тётя Таня остаётся в Воронеже, а мы на год едем в родной Павловск. К частью, немцев тут не было, и городок остался невредим. Пострадал только угол нашего дома – от мины, пущенной фашистами с левого берега Дона, со стороны Басовки.

Я пошла в шестой класс, обрела и здесь подруг: Женю Барсукову (наши мамы, Мария Васильевна и Валентина Николаевна, дружили ещё с довоенных времён) и Зою Сезёмову. И мне снова повезло: по любимому моему школьному предмету – русскому языку –  замечательная учительница, Тихомирова Александра Валентиновна. О! как она чудесно вела уроки! Это ежедневная сказка. Отсюда, из школьных лет – и мои неплохие знания родного языка, и любовь моя к русскому.

Жили мы в Павловске втроём: дедушка мой, Жиров Василий Алексеевич, мама и я. Тётя Настя с Лёлей работали в А-Донской (Александровке Донской, или Дуванке) в школе. Там они и жили, а я часто ходила к ним в гости, преодолевая пешком, туда и оттуда, четырнадцать километров.

1946 год был тяжёл. Пришёл послевоенный голод. В школе на большой перемене раскладывали на парты каждому по малюсенькому кусочку хлеба и крохотному сахарку. Когда приходила из Дуванки тётя Настя, то в подарок от неё я получала морковку.

Помню свой день рождения – зимой, 20 января. Мама ходила в лес и принесла большую пушистую сосну, мы из бумаги наделали игрушек и гирлянд. Во дворе тоже была ёлка, обвешенная игрушками из льдинок, подкрашенных краской. Как же я радовалась!.. Был праздничный стол с початками кукурузы (мама где-то раздобыла). Приходили мои подружки, Женя и Зоя...

А в обычные дни в Павловске питались мы мамалыгой-затирухой. Я даже и не знала, из чего делается это варево серого цвета, совершенно лишённое вкуса. Но оно поддерживало наши силы. В доме было очень холодно – топить печь было нечем. Но у нас была печка-буржуйка, которая топилась корешками деревьев и всякими полусгнившими ветками, она и выручала.  Мы с мамой брали санки и через замёрзший Дон ходили на другой берег – на остров, и привозили оттуда это топливо. По воду ходили тоже на Дон, с коромыслами – к бане, где был спуск. Я научилась носить воду на коромыслах, почти не разливая воды из ведер. Мне это занятие было по душе.

А летом, после окончания шестого класса нас всех послали в колхоз – собирать и обрабатывать урожай зерновых. Жили и спали вповалку в сараях на соломе, кормили нас чем-то из овса – то ли густым супом, то ли жидкой кашей. Мы работали на воздухе, на косилках и веялках – и с аппетитом уплетали это кушанье. К концу полевых работ даже стали все толстыми, в том числе и я. Мне нравилось жить и работать в поле, выполнять дневную норму, чувствовать себя взрослой и полезной обществу.

В это время Иван Степанович, муж тёти Зины (он был юристом) и тётя Таня отвоевали нашу крохотную, узкую, как чулок, комнату в восемь квадратных метров на улице Ухтомской, которая, пока мы были в оккупации у немцев, оказалась занята чужими людьми. И мы все впятером (тётя Таня, тётя Зина с мужем, мама и я) поселились там на житьё-бытьё. Как мы там размещались, не пойму до сих пор. Я пошла в седьмой класс.

И 1946-й, и 1947 годы в нашей стране продолжался голод. Много, очень много было в Воронеже распухших от голода детей и взрослых... Нас спасало то, что тётя Таня работала главным бухгалтером в конторе «Сортсемовощ» (она располагалась в церкви на улице Мало-Терновой, в церкви на старом Терновом кладбище). Зарплату платили семенами бобов, это нас и спасло. Так и ели мы круглый год одни бобы, ежедневно. Сначала их надо было замочить (они были в жёсткой шкуре), потом почистить и долго варить. До чего ж не вкусно было – но ели и радовались... всё время хотелось тогда вкусненькой еды, слава Богу, что была хоть какая.

Наголодалась я по младости изрядно. Сначала война и разруха в Воронеже, плен и выживание на Украине... Потом Сибирь, где волей-неволей была свидетельницей сытной и безбедной жизни Варвары Васильевны с семейством (ох, и трудно же наблюдать, когда от голода постоянно урчит в желудке, как близкие твои родственники, не обращая внимания ни на кого вокруг, преспокойно едят сливки, конфетки и прочие вкусности...). Затем – полуголодный Павловск и продолжение бескормицы в Воронеже...

Но уже тогда я прекрасно понимала, какое это счастье: иметь рядом заботливых родных – маму, тётушек. Меня они, конечно, очень любили и берегли, как могли. Все они – мои близкие, мои родители – обладали русским твёрдым характером и, одновременно, замечательным чувством юмора.

Помню, основной нашей мебелью на Ухтомской был небольшой деревянный столик. Нас было пятеро, а углов и сторон у стола – четыре. И вот, вечером все собирались, и садились каждый за «свой угол» – и продолжался рабочий день. Иван Степанович почему-то обязательно громко вслух читал газету и разъяснял нам свои бесконечные нудные кодексы; тётя Зина шила и рисовала костюмы для детского сада – детского дома, которым заведовала; тётя Таня вынимала счёты и, громко щёлкая их полированными костяшками, что-то продолжала считать и записывать дебет-кредит; я учила уроки, заткнув уши, а матушка для своих дел занимала угол печки.. Ещё включалось радио (надо знать всё, что происходит в мире). Дурдом, кажется, но – ничего. Мы жили вместе, каждый своею жизнью – и были терпимы друг к другу. А что теперь? Все нервные, всё всем мешает и все друг другу раздражают, каждому подавай отдельную жилплощадь... Куда человеку от человека бежать?

Много было в жизни событий, всего и не опишешь, сразу не вспомнишь – и доброго, и худого хватало. Впрочем, я довольна своей судьбой: много уже пожила, повидала, познала. Спасибо, Господи!.. И до сих пор не люблю быть одна: всё равно люблю людей, люблю собак, лошадей, и особенно – птиц. Каждое лето (а мне уже 75!) продолжаю приезжать в свой родной Павловск, на мою малую родину – в свой милый дом на Набережной, 31. И матушка, и все любимые мои тётушки давно на небесах, да и я уж вдова, теперь езжу в Павловск с дочкой да зятем, иногда с внуком. Но здесь по-прежнему ощущаю какую-то неповторимую атмосферу далёкого-далёкого – и, в то же время, очень близкого детства. Именно здесь, в павловских моих пенатах, так легко и счастливо мне всё помнится, дышится, пишется... Нужна ли будет потомкам эта личная моя, сердечная память? Бог весть. Я пишу и для них – всегда любимых, и для тех ещё неведомых, что пусть, пусть придут потом в мир – и увидят его красоту и многообразие. Я хотела бы, чтобы они, как и я, приезжали в Павловск; и, как и я, были бы здесь счастливы – да-да, и даже сейчас, на восьмом моём десятке... Здесь царит и витает надо мною какой-то особый дух, и смотрят на меня с небес добрые ангелы. И ждут, и хранят меня.

 

Писано 31 марта 2005 – 05 августа 2006

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

6