Валерий Тихонов. ПОСЛЕДНЕЕ РАНЕНИЕ
Дождь был вроде бы и несильным, но одежда Петра Степановича промокла почти насквозь. Со старенькой шляпы, напитавшей влаги, дождевые капли падали на видавший виды плащ, откуда стекали тонкими струйками в успевшую уже раскваситься землю.
Стоявший под этим моросящим и нудным дождем старик вдруг почувствовал, что губы его стали солеными.
- Чудеса, да и только, дожди подсолонились, надо же!
Он еще раз облизнул губы и неожиданно понял, что никакой это не дождь, а самые что ни на есть настоящие слезы.
- Вот ведь, скажи, уже и забыл, когда плакал-то в последний раз, на похоронах Макаровны своей, кажись. А тут - надо же!
Рука машинально потянулась к карману, но тут же дернулась обратно.
- Постираться б надо, вон даже платок зачуханный доставать стыдно! Да, жива была бы покойница, разве б так было? Вроде и не запущенный – и рубашка белая, и галстук, и костюм еще ничего, хоть далеко не новый, а все одно не то!
Степаныч тяжело вздохнул и смахнул набежавшие слезы рукой.
- Да, дела! – почему-то вслух произнес он. - За что ж она меня так?
Он переступил с ноги на ногу, хотел было двинуться наконец-то с этого пятачка, на котором стоял уже незнамо сколько, но взгляд, брошенный уже в который раз на это казенное здание, располагавшееся неподалеку, остановил его.
И вновь ощутил соль на губах. Не мог, ну никак не мог Петр Степанович понять эту совсем еще юную девицу, что так незаслуженно обидела его. В чем вина-то его, в чем? В том, что по слякотине этой пришел разузнать про добавку к пенсии? Так что ж тут плохого? Ведь сам пришел, не надоедал никому, в очереди даже отстоял, хотя мог бы как заслуженный человек и так пройти.
- Какой уже там заслуженный? Разве на заслуженных так орут: «Когда же вы кончитесь, надоели уже со своими цацками - бряцками!» Так не надевал я ни орденов, ни медалей, - говорил он кому-то вслух. - Хотя и мог бы весь свой арсенал на грудь вывесить. Не купил, не своровал, кровушкой своей в лихолетье военное оплатил!
Степаныч все-таки достал скомканный носовой платок, высморкался и снова положил его в карман.
- А может, зря не надевал? Увидала бы награды, не рявкнула бы так? Ить, наверняка, какая-то совесть да сердечность есть еще в них, в потомках наших, - рассуждал он. - И сами мы виноваты во многом.
Чего спужались-то, чего трухнули – стыдно, видите ли, стало ордена надевать! От кого, за кого стыдно? За себя? За то, что голод холодом заедали да в окопах вшей кормили, чтобы страну спасти, чтобы вот такие, как эта стрекоза, не знали, что такое бомбежка, какая на вкус мамалыга из промерзшей кукурузы? Чтоб спокойно губки красили да на дискотеках выплясывали? Нет, не стыдно за это! За что же тогда? Может, за то, что четыре раза ранен был, да жив остался, хоть и ношу до сих пор осколок под сердцем, спутника своего, теперь уже вечного. Хотели, было, доктора вытащить, да побоялись: сердечко может не согласиться с таким их решением…
Петр Степанович еще раз оглянулся на светящиеся окна серого дома и медленно зашагал к автобусной остановке.
- Ладно, будя, чего уж теперь! Оно обидно, конечно, такое слышать, но… Они и про войну-то почти ничего не знают нонче…
Старик все еще пытался усмирить свою ветеранскую обиду на эту девушку, почитай сверстницу внучки Танюшки, хоть как-то оправдать ее сегодняшний срыв…
Приезжала внучка недавно с Зойкой, дочкой его, попроведовать деда. Вроде и недалеко живут - что нонче сто километров - а все некогда: то работа, то учеба, то дела домашние. Слава Богу, хоть изредка навещают. Спросил между делом у Танюшки про войну, знаешь, мол, чего-нибудь об ней или нет?
- Знаю, - говорит. - В Чечне она, там, где папка мой погиб!
На этом вся беседа и кончилась. Дальше язык не повернулся ничего спрашивать. Да, четыре года уже, почитай, как зятя Николая нет. Хороший был мужик, правильный. Потому-то и в Чечню попал, справедливость хотел сыскать. А нашел погибель свою безвременную…. Надо же, бьют свой своего, а за что, про что - никто не знает! Мы-то хоть по супостату стреляли, со своей земли гнали погань фашистскую…
Степаныч вдруг отчетливо вспомнил февраль сорок второго, форсирование какой-то речушки, первое свое ранение. Вон нога так и не отошла, до сих пор прихрамывает маленько. В тот раз многие его друзья-однополчане полегли, зато фашистам подсыпали перцу под хвост. Тогда и первую награду свою, орден Красной Звезды, получил…
Старик и не заметил, как за мыслями–раздумьями своими дотопал до автобусной остановки. Ждать долго не пришлось – юркая «Газелька» подрулила чуть ли не к самым ногам. В маршрутке почти никого не было, а потому можно было и присесть. Степаныч собрался уже примоститься на ближайшее сиденье, как вдруг услышал голос водителя:
- Слышь, отец, а проезд оплачивать кто, Пушкин будет?
- Дык, я это… ветеран, - замешкался дед и начал суетливо расстегивать плащ, пытаясь достать ветеранское свое удостоверение.
- Заманали вы уже, ветераны–ветеринары, - с какой-то разухабистой веселостью хмыкнул шофер. – Не, ну ты сам представь: тут выручка нужна, и так народу кот наплакал, а тут вы… Ладно, до остановки довезу, а там, на атэпэвский пересаживайся, льготный …
Степанычу было стыдно за свою беспомощность и перед сидевшими пассажирами, равнодушно смотревшими в окна, и перед этим ухарем за рулем.
Стыдно и до боли обидно. Нет, теперь уже даже не за то, что снова его, ветерана Великой Отечественной войны, восьмидесятилетнего старика, унизили, оскорбили, можно сказать, наверное, за то, что он дожил до этого дня. Всего неделю назад, выпивая рюмку за юбилей свой с дочкой да другом Максимычем, Степаныч радовался, что сквозь войну прошел, что раны свои одолел–пересилил, что в первый год нового века шагнул… А сейчас… Сейчас он горько сожалел о своем долголетии.
«Еще неизвестно, кто больше счастлив: я или те, кто не дожил до этого страшного времени, - думал старик-ветеран. - Они хоть и пожили меньше, зато ушли с верой своей, что не зря жизнь прожили, кровь проливали. Да и похоронили с почетом, государство позаботилось. А за что же мне-то досталось такое – своими глазами глядеть, как подвиг наш, память святую в канаву сточную сливают? Эх, ты, жизнь моя! Кому ты теперь нужна, такая?»
- Слышь, дед, приехали. Станция Дерезай, кто тут лишний – вылезай! – вывел его из раздумий шоферский голос.
Степаныч молча отодвинул дверь, вышел и сел на лавочку автобусной остановки. Сердце билось какими-то рывками, то бешено колотясь, то почти затихая. В голове стоял непрерывный гул, а ноги почему-то стали ватными…
Человеческая боль, круто замешанная на горькой обиде, распирала грудь, сжимала пересохшее горло, пыталась снова излиться скупой слезой из воспаленных глаз. Степаныч опять было полез за платком, но остановился:
- Не сметь, товарищ гвардии сержант! Отставить слезы! Белый флаг в жизни не выкидывал и не выкинешь! Не для тебя этот цвет!
Старик даже приосанился от этой команды самому себе, выпрямил затекшую спину и, глядя на толпящихся рядом людей, подумал:
- Нет, как ни говори, а в жизни нонешней и наша доля не последняя. Вон бегают, суетятся, детишек на свет божий производят, значит, живут. А ведь могло всего этого и не быть – ни города нашего расчудесного, ни людей этих, ни смеха детского… А то, что не помнят, так Бог им судья. Видать, так уже человек скроен. Тут хотя бы в истории нашей, российской, странички остались, кровью исписанные. Надо, чтоб остались. Не всякому народу такие испытания достаются… Останутся, если только переписывать да перебрехивать перестанут. Ну, а мы… - Степаныч опять откинулся на спинку лавочки. - Мы скоро уж перестанем надоедать своим присутствием. Фронтовиков–то по пальцам уже пересчитать можно. Двух рук - куда девать! Раньше, бывало, на День Победы под оркестр целая колонна идет, орденами да медалями позвякивает. Гордость на лицах… А в этом году человек пять-шесть пришли…
Завидев приближающийся автобус, Петр Степанович хотел было подняться, но вдруг почувствовал, что грудь его пронзила какая-то незримая пуля, внутри будто что-то разорвалось, разлилось палящим огнем . И стало тихо, спокойно, как никогда в жизни не было…
… А до дома оставалось всего три остановки.