Александр Николюкин. ВОРОНЕЖСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ (Платоновские места столицы Черноземья)

 

    Воронеж –  родной город Андрея Платонова. В нем прошли его детство и юность. И это запечатлелось в его творчестве.  Я родился после того, как в 1926 году Платонов покинул Воронеж.  И прожил в нем 14 лет, до прихода в 1942 году немцев. Город остался для меня самой дорогой памятью детства. Цветущие в мае каштаны на Малой Дворянской улице (так называл ее отец, коренной воронежец, хотя улица давно уже была «Фридриха Энгельса»). По этой улице ходил я в школу № 5, торжественно именовавшуюся «образцовой» (в бывшем здании духовного училища).  Писатель Анатолий Жигулин, автор романа «Черные камни», действие которого начиналось в послевоенном Воронеже на плацу рядом с домом, где я жил до войны, учился в той же школе двумя классами младше. Он рассказывал мне, как ходил в школу с Петровского спуска у реки Воронеж. Когда началась война, огромное здание школы № 5 освободили для госпиталя, а нас перевели в небольшой домик на Никитинской улице (за садом клуба Карла Маркса), в котором и происходили позднее  события начала романа «Черные камни».  После войны А. Жигулин в зарослях засаженного кустами плаца проводил тайные собрания своего молодежного центра, за что попал в ГУЛАГ.

    Вот родной мой плац, где прошло  детство. Это было любимое место детворы и горожан. На плацу зимой  каток, а весной репетировали первомайскую демонстрацию. В ночь перед первым мая, помню, в порыве энтузиазма, столь характерного для того времени, молодые строители вместе со студентами асфальтировали угол улицы возле плаца, который всегда был в грязи. Я смотрел и меланхолично думал: почему это нельзя было сделать раньше, а не в ночь под праздник. Но таков был удел той жизни, получивший название «стахановский».

    Когда-то плац принадлежал Воронежскому Михайловскому кадетскому корпусу (см. фото тех лет), основанному Николаем 1 в 1845 году. В нем с первых лет его существования учился великий русский просветитель Алексей Сергеевич Суворин. Дом, где мы жили, предназначался в те давние времена для преподавателей кадетского корпуса. Это был целый городок при кадетском корпусе, огороженный каменным забором. Большие  плиты основания дома залиты и скреплены свинцом, который мы, ребята старательно  стамесками выбивали для бит при игре в бабки. В доме были амосовские печи, обычно устраивавшиеся в кадетских корпусах: горячий воздух из котельной в подвале поступал по трубам в стенах и через открывавшиеся медные отдушины обогревал комнаты.

    Летом взрослые старшеклассники гоняли велосипеды на плацу по большому кругу. У нас, школьной мелюзги, были свои игры: на спор успеть перебежать дорожку перед велосипедистом. Мой приятель успел, а я замешкался и … Хлоп!  Колесо велосипеда переехало мою голову. Со страшным ревом я бросился через калитку прямо домой, тут же на   Студенческой улице. Мне показалось, что голову раздавило пополам. Но все обошлось.        

    Первое общественное впечатление – красно-черные флаги на улице: убили Кирова, самого известного друга Сталина. До того помнился лишь голод 1933 года. Голод и убийство каким-то образом слились в сознании воедино. В те годы культ складывался не только около имени Сталина. Летом 1936 года к нам на дачу в Сомово прибежала соседка и с плачем стала говорить: по радио сказали, что умер Максим Горький, великий писатель и снова друг Сталина. То же было в феврале 1937 года со смертью Орджоникидзе. Как будто хоронили только «друзей» Сталина.        

    Очарованность  родным городом. Весна, осень, зима с их небывалыми запахами сохранились в душе навечно. Город имеет свое дыхание, свой «запах». Какой-то мягкий, теплый воздух. Может быть от чернозема. Этот воздух переходит из поколения в поколение, через 20-е годы, помнившие Платонова, в мои 30-е. Уже тогда я побывал в Москве и Ленинграде, но,  возвращаясь в родной город, сразу узнавал особый «воронежский воздух», наполнявший всего тебя. Значит, и после Платонова город оставался таким же, как при нем. Только пустили трамвай, заасфальтировали улицы, уничтожили храмы и построили стадионы, провели перепись 1939 года.     

     Ритм школьной жизни создавал смену времен года. Летом жили в известном воронежском дачном поселке Сомово, плавали на плоту по реке Усманке. По другую сторону железнодорожного полотна была остановка Дубовка, куда ходили гулять. Никто не знал, что вблизи там был полигон  НКВД, где расстреливали воронежцев. С 1937 года – в бывшей усадьбе Веневитиновых в селе Ново-Животинное на берегу Дона, где летом была биостанция Пединститута, которой руководил мой отец. В Новоживотинном (как ныне пишется название), усадьбе ХVIII века, был большой парк, фруктовые сады, пруды, липовая аллея, ведущая к крутому склону к Дону, покрытому окаменелостями геологических эпох, среди которых я собирал «чертовы пальцы» – превратившихся в камни моллюсков. Перед барским двухэтажным каменным домом был круг густого цветущего кустарника, вывезенного, по рассказам старожилов, из Франции. Два засыхающие пирамидальные тополя стояли по краям дома. Здесь прошло детство рано умершего поэма Дмитрия Веневитинова.

   Уже перед революцией село пришло в такое состояние, что публицист А. И. Шингарев выпустил о нем книгу «Вымирающая деревня» (СПб., 1907). К 1937 году усадьба находилась в заброшенном виде, но на двух прудах работники биостанции вели опыты по гибридизации местных рыб. Мы с моим приятелем Мишкой, который жил и учился там в школе круглогодично, принимали участие в «рыбных делах». Иногда с озорством. Однажды Мишка бросил в пруд с гибридами-однолетками пойманного в Дону щучонка. Осенью при облове пруда, вода из которого спускалась через так называемые монахи, у многих гибридов были объедены хвосты, что привело биологов а недоумение. А Мишка, принимавший участие в выборе рыбы из пруда, незаметно схватил подросшего щучонка и забросил далеко в кусты.

   Посреди широкой реки был большой остров, куда я со своим другом  Мишкой и двоюродным братом Виктором отправлялся на лодке на целые дни. Это была счастливейшая пора моего детства. Там были заросли ежевики («жевики», как называли ее деревенские ребята), которую мы особенно любили. По берегу Дона вверх до деревни Кулешова существовало три лога, то есть три оврага, покрытых кустами, где в начале лета мы безжалостно опустошали птичьи гнезда и собирали коллекцию яиц. К концу лета по берегу Дона белым морем волновалась ковыль. Я не знаю более красивого зрелища в природе. Когда случается в жизни что-нибудь неприятное, непредвиденное, я вспоминаю эту ковыль и успокаиваюсь (для меня с детства «ковыль» женского рода). Всё это были как бы летние страницы любимого города.

    В те годы О. Мандельштам был сослан в Воронеж за стихотворение о Сталине («Мы живём, под собою не чуя страны…»).  В царские времена русских писателей нередко ссылали – кого в Тверь, кого в Вятку, кого в Вологду или даже в сибирский Минусинск. При этом они как-то не осерчали на эти города. Мандельштам же считал виновным Воронеж:

 

                                                Пусти меня, отдай меня, Воронеж:

                                                 Уронишь ты меня иль проворонишь,

                                                 Ты выронишь меня или вернешь,

                                                  Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…

 

Поэт уже чувствовал неотвратимость своей судьбы в стране, где правил «кремлевский горец». Это наполняло его стихи предвидением трагического конца.

    Мой путь в школу лежал мимо большого нового дома на углу улицы Фридриха Энгельса  и  улицы со странным названием ИТР (Инженерно-технических работников; ныне улица Чайковского). В последний мой приезд в 2003 году я обнаружил на этом доме мемориальную доску, повествующую о жительстве здесь Мандельштама. Вход в него был со двора, где жил и мой школьный товарищ  Володя Ушаков, у которого я не раз бывал, не подозревая, что в этом же доме пишутся «нехорошие» стихи о моем городе, как о городе-убийце («Воронеж… нож»). 

    Весной 1936 года навестить опального поэта приехала в Воронеж  Анна Ахматова. Мандельштам читал ей свои стихи и, конечно же, написанные годом ранее «Пусти меня, отдай меня, Воронеж». Как бы в ответ ему Анна Ахматова 4 марта 1936 года написала стихотворение «Воронеж», где были совсем иные вороны:

 

                                     А над Петром воронежским – вороны,

                                               Да тополя, и свод светло-зеленый,

                                               Размытый, мутный, в солнечной пыли,

                                               И Куликовской битвой веют склоны

                                               Могучей, победительной земли.

  

 Она тоже вспомнила ворон – слово, воскрешающее название города, но уже совсем по-другому. Это город, где Петр Великий создал русский флот, город, навеявший воспоминания о Куликовской битве. Случайно ли так получилось?

    Поэт выражает себя и только себя. А то, что он отражает социальную действительность, придумали досужие социологи, философы, литературоведы. Мандельштам выразил свою тоску и одиночество в чужом для него городе. Ахматова, как и  в стихотворении «Мужество», передала свое понимание истории и России.

    Москвичи, да и не только москвичи, помнят строки Лермонтова: «Москва, Москва!.. люблю тебя как сын, как русский, - сильно, пламенно и нежно!». Питерцы, русские люди повторяют пушкинское вступление к «Медному всаднику»: «Люблю тебя, Петра творенье…». Как же житель Воронежа,  любящий «воздух своего города» с детства, читает это стихотворение Мандельштама? Очевидно, ему ближе строки  Анны Ахматовой, написанные «в комнате опального поэта», дар которого она безмерно высоко ценила.

     Воздух был полон анекдотами. Как будущий филолог, я стал их записывать. Были среди них и побасенки о «кремлевском горце». Я не знал еще, что наступает 1937 год , не только юбилей Пушкина, но и год «кровавой чистки». Как  прилежный  ученик, я записывал, от кого и когда слышал анекдот. «От Ушакова, которому рассказали родители». Слава Богу, что никто и никогда  не читал этих записей, погибших в военном пожаре ( дом, правда, сгорел  после освобождения Воронежа  в   результате мародерства).

   Но вернемся к Андрею Платонову. В 1920 году он принял участие в создании Воронежской организации пролетарских писателей. Иных писателей тогда существовать уже не могло. С 1931 года по инициативе первого секретаря обкома ВКП(б) Центрально – Черноземной области Иосифа Михайловича Варейкиса в Воронеже был создан  литературно-художественный и общественно-политический журнал «Подъем», в первом номере которого напечатана статья будущего академика М. Храпченко «Творческий метод пролетарской литературы», где обнаруживается вся одномерность советской системы.

   Чтобы понять это, надо обратиться к 20-м и 30-м годам. В Германии фашизм провозгласил  нацистский принцип арийской расы (немцев) и неполноценности всех других рас. В Советском Союзе с самого начала действовал тот же принцип с той лишь разницей, что в основе были не расы, а классы, сословия. «Арийским» был пролетариат, а все остальные сословия  должны были быть уничтожены. Инженер Сафронов в «Котловане» Андрея Платонова говорит о ликвидации кулачества как класса и добавляет: «Нам только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить от несознательных элементов!». Поскольку  Россия была страной крестьянской, то с этим «неарийским»  классом поступили по-своему зверски: загнали в концентрационный лагерь под названием «колхоз» без паспортов и права выхода из этого советского «освенцима». Именно так изображен колхоз в платоновском «Котловане».

     Как отнеслись к этой чудовищной сталинской затее простые крестьяне? – «Может мы обвыкнемся: нам главное дело привычка, а то мы все стерпим!». Единственная форма протеста у мужиков – это пожелание активисту, организующему у них колхоз: «Отвернись и ты от нас на краткое время. Дай нам тебя не видеть».

    До сих пор существует миф, будто  народ поддержал большевиков и потому они победили в Гражданской войне. Крестьянам в солдатских шинелях, участвовавших в мировой войне, Ленин пообещал «мир, землю и хлеб». Этот тройной обман обернулся пятилетней Гражданской войной, развязанной большевиками вместо «мира». Обещание земли на деле стало продразверсткой, вызвавшей крестьянские восстания и расстрелы несогласных. Лозунг «хлеб – голодным» памятен голодом 1922 года и голодомором 30-х годов.

    Вот так большевики добились «поддержки» крестьянства и всего народа, поставленного под ружье. С такой же долей правдивости можно говорить о поддержке заключенными своего тюремного начальства, все предписания и указания которого они беспрекословно выполняют.

    Коммунисты любили утверждать, что царская Россия была тюрьмой народов, не замечая, казалось, что таковой Россия стала только при них. Едва бетонные стены советской «тюрьмы народов» рухнули, как все они разлетелись по своим гнездам. А ведь как славилась «дружба народов» на века!

     Согласен, что сравнивать фашизм и коммунизм некорректно. Фашисты, как все варвары с древнейших времен, уничтожали чужие народы.      Большевистская же власть сделала то, чего еще не бывало в истории – стала уничтожать свой собственный народ. Преступность философии ленинизма , основанной на идее диктатуры пролетариата, состоит в том, что она оправдывала ликвидацию всех сословий, кроме пролетариата. Процветала лишь партийная верхушка.

Известно, что Гитлер создал новое немецкое государство – Третий рейх. Кипучая деятельность Ленина после 1917 года и создание нового государства СССР – все это было направлено на ликвидацию многовековой России. Таков кровавый путь ленинизма в ХХ веке. И то и другое заслуживают лишь осуждения.

Не все и не сразу это поняли. Тем  горше было расставание с утопической мечтой о коммунизме. Захватив Россию как оккупанты, большевики стали уничтожать ее культурные ценности – от храмов до самих носителей культуры, ликвидировавшихся столь же безжалостно, как и древние монастыри. Чего стоит одна память о Чудовом монастыре ХIV века в Кремле, навеки запечатленном в пушкинском «Борисе Годунове», но  взорванном в 1930 году по воле Сталина.

     Чтобы стереть память о прошлой культуре, предложено было даже начинать летоисчисление не с Рождества Христова, а с года прихода их, большевиков, к власти. Вся предшествующая история человечества объявлялась лишь «предысторией».    В Воронеже в начале 30-х годов во время сплошной коллективизации  («раскулачки», как называет это Платонов) я видел это  сам, хотя осознать  принцип, конечно, не был в состоянии. Иные  это понимали, но писали «по велению партии». Гимном «раскулачке» стал роман Шолохова «Поднятая целина», стоящая по существу в одном ряду с воспеванием «подвига» Павлика Морозова в одноименной поэме Степана Щипачёва. После платоновского «Котлована» повесть Шолохова читается как советская сказка про белого бычка. И все же Шолохов создал один из нескольких великих антисоветских романов о русском народе – «Тихий Дон». Другие – «Котлован» Платонова, «Прокляты и убиты» Астафьева,  «Доктор Живаго» Пастернака.

    Платоновские «Котлован» и «Чевенгур» составляют художественную высоту русской довоенной прозы. Платонов сумел показать ужас «раскулачки»; «расказачивание» великий Шолохов не смог изобразить, хотя и пытался. Время – строгий судия. Астафьев написал самый правдивый роман о Великой Отечественной войне – «Прокляты и убиты», хотя коммунисты с этим и не согласны.

    Ярый защитник сталинского социалистического реализма  Шолохов на партийном съезде громил  литературоведа А. Д. Синявского за то, что он писал одно о советской литературе здесь, в СССР, и иное за рубежом. Мне довелось в те годы служить в Институте мировой литературы вместе с Андреем Донатовичем, а моя жена Светлана Коваленко работала с ним в одной группе, и у нас до сих пор хранится его книга о ранней советской литературе с дарственной надписью. Впоследствии он написал одну из лучших книг о Василии Розанове и прекрасно знал, как Василий Васильевич  мог искренно и честно писать об одних и тех же вещах с разных точек зрения, чего хулители Розанова не могли понять  в его время. Вот  так и Синявский в статьях о советской литературе, опубликованных в нашей стране и за рубежом, писал  правдиво и искренно, чего партийным боссам понять было не дано. Каждому свое, как говорил Цицерон.

        Вернемся к платоновской теме «раскулачки». В квартиру моих родителей в 1931 году поступила домработница – пятнадцатилетняя девчонка, дочь благополучного крестьянина Ивана Дмитриевича Тропынина из деревни Тресвятское невдалеке от Воронежа. В семье было шестеро сыновей и  дочерей, и все без всякой наемной силы хорошо работали на земле. Таких благополучных крестьянских семей  к 1928 году в Воронежской губернии было около 100 тысяч – официально их называли «кулаками»  в отличие от спившихся бедняков, не умеющих и не хотящих работать. В колхоз Иван Тропынин вступить не захотел, его объявили кулаком, арестовали и сослали в Котлас, а дети разбежались, кто куда. Так строили колхозы и расправлялись с последним «частнособственническим  элементом»  в стране. Тогда поэт писал:

 

А видишь ли, как во мрак

Выходит в дорогу

Огромный класс

Без посохов и собак.                   

                      

    «Ликвидировать кулачество как класс», –  звучал на всю страну лозунг партии. Под этот призыв подпадали и другие сословия: дворянство, купечество, духовенство, офицеры, казаки. Принадлежность к этим слоям населения приходилось скрывать, подобно расовой неполноценности в фашистской Германии. Так, мои родители были вынуждены долгие годы скрывать, что меня тайно крестили и назвали по имени любимого брата мамы, белого офицера, погибшего на Гражданской войне.

    Еще М. Пришвин в недавно опубликованном дневнике (11-12 декабря 1936 г.) записал: «Большевики превращают демократию в рабочих и крестьян: + (плюс) беднейшие из крестьян… это последний пьяница и лодырь в деревне, и – (минус) пролетарий, понятие в существе своем отрицательное… По этому же образцу строится фашизм: тут тоже рабочие и крестьяне – демократия – трансформируются во властелинов и воинов».

    Пришвин видел, как советская система убивала в людях порядочность, человечность. Благодушие превращалось в понятие отрицательное. Это «недоброжелательное озверение», неприязненное отношение к человеку иногда сохраняется в наших людях от советских лет, подобно рудименту бывшей партийности.

     Это в 30-е годы, которых я был свидетелем, а в начале 20-х, как известно, несогласных крестьян красные комиссары  расстреливали и (за отсутствием газовых камер) просто травили  в лесах газами, как Тухачевский  в Тамбовской губернии при  подавлении  антоновщины. Тем не менее почетная  доска этому зверю   красуется на стене известного Дома на набережной, где жил кровавый командующий.

   К 1932 году с кулачеством было в основном покончено, и страна неизбежно перешла к знаменитому голоду 1933 года. Тогда-то особенно заработали торгсины (торговля с иностранцами за валюту и с советскими людьми за драгметаллы).  Это неизвестное нынешним читателям заведение располагалось в Воронеже на Никитинской площади, где потом был кинотеатр «Пролетарий». Из горожан выкачивали последние ценности.

    Напротив  через  улицу  находился  кинотеатр «Пионер», в который  я  часто  ходил. К Пушкинскому юбилею  1937 года  там показывали новый фильм «Юность поэта». Мой дядя-учитель, проходя мимо, заметил, что слово «юность» написано с  двумя «н», зашел к директору и ошибку исправили. В этом кинотеатре со мной произошел памятный случай. Тогда никто из мальчишек не носил очков. Появиться на улице в очках для школьника было столь же шокирующе, как ныне увидеть в жаркий летний день  девушку топлес.  Зрение у меня с первых классов так быстро портилось, что в кино мне приходилось брать с собой очки и, когда свет в зале гас, потихоньку надевать их.  Так было и в тот раз.  Едва  я приладил очки, как сидящие сзади обултусы  стали шептаться.  Вдруг    почувствовал чьи-то пальцы у себя за ушами, проверяющие  очки.  Я сидел тише мышки, и пальцы ушли с моих ушей. Дождавшись окончание фильма, я  снял и спрятал очки и быстро вышел из зала.

   Это были вполне советские ребята, которые при появлении на экране Сталина, начинали бурно аплодировать. Перед началом сеанса журнальной хроники  выходила женщина-администратор: «Ребята, не надо хлопать, потому, что товарищ Сталин не слышит ваших аплодисментов». Как будто он слышал, как на всякого рода собраниях в почетный президиум непременно избирали политбюро во главе с  товарищем Сталиным. Лишь много лет спустя, я понял, почему администратор просил не хлопать. Аплодисменты были тогда всецело регулируемые, как и все в Советском Союзе. Нельзя было проявлять самовольства.

    Весной 1939 года меня возили в гости в Ленинград. Я жил у дяди в «доме красных командиров» на Петроградской сторонне.  Это был Анатолий Мелентьевич Волков (брат автора книги «Волшебник Изумрудного города»), военная карьера которого оборвалась после 1937 года, когда его жена  Галя, сестра моей матери, была арестована и расстреляна  как якобы «японская шпионка» (на Ленинград была разверстка на выявление 50 «японских шпионов»).

      С ним я побывал  на самой вершине Исаакиевского собора. Осмотрев маятник Фуко, установленный посередине Исаакия, мы стали подниматься по лестнице, причем я старательно считал число ступеней. Побывав до того в Кунсткамере, я измерил длину ее шагами, поскольку не мог запомнить все увиденное. Такой «русский» способ изучения раритетов отмечал еще великий наш историк В. О. Ключевский, описав, как один московский князь, посланный Петром 1 в Европу на обученье, увидев в Риме храм св. Петра, не придумал ничего лучше для его изучения, как вымерить шагами его длину и ширину.

    Озирая Ленинград с высоты Исаакия, я увидел по одну сторону памятник Николаю  I, а по другую  – Петру  I. Дядя Толя не преминул поведать мне известную советскую пословицу по этому поводу: «Дурак умного догоняет, да Исаакий мешает». С краткостью в ней была дана советская характеристика двух царей. Так учили и в школах по советским учебникам «История СССР». Эта аббревиатура обозначала не несколько десятилетий в тысячелетней истории России, а всю ее историю, начиная с неолита, с новгородских и киевских князей. Бедные князья, могли ли предполагать, что будут причислены к «СССР». Слово «Россия» было исключено из истории.

   Попытаемся снова вернуться к Андрею Платонову.  В кабинете у моего отца висела небольшая карта  ЦЧО – Центрально-Черноземной области, созданной весной 1928 года под секретаря обкома ВКП(б)  ЦЧО литовца Иосифа Варейкиса,  возглавившего область с самого ее создания. Конечно же, по воле другого Иосифа – Сталина. С мая по август 1928-го Варейкис  был председателем оргкомитета  ЦК ВКП(б) по созданию ЦЧО, после чего стал полновластным хозяином области.

   В детстве по радио, которое Андрей Платонов называл «всесоюзным дьячком»,  я слышал чаще всего два имени – Сталина и Варейкиса.  Это был как бы наш воронежский Сталин. В Воронеже начала 30-х годов был прямо-таки культ Варейкиса. В его честь названа большая улица на юге города, переименованная после ареста  в улицу 20-летия Октября. У меня сохранился план города 1937 года, где улицы с именами «врагов народа» – Ежова, Тухачевского, Бубнова – замазаны типографской краской и переименованы без особой фантазии на «Новая», «Репина»,  «Молодежная».

    Платонов изобразил Варейкиса в «Котловане» под именем Главного Революционера. Так воспринимался в то время первый секретарь Воронежского обкома партии с его широковещательными лозунгами: «На будущий год мы запроектировали сельхозпродукцию по округу на полмиллиарда». У Достоевского образ революционера Петра Верховенского в «Бесах» неразрывно связан с тем, как он перед самоубийством Кириллова кушает вареную курицу. Платоновский Главный Революционер также неразрывно связан, образно воплощен в «сытом бутерброде», который вдруг падает  с его стола во время разговора  с инженером Пашкиным о светлом будущем. Еще В. Розанов определял безнравственный облик революционера («Мимолетное». Запись 15 мая 1915 г.): «…фокус всех «Бесов» (Дост.) – как Петруша Верховенский, террорист-клеветник-циник, –     кушает холодную курицу, «которая вам теперь уже не нужна», говорит он идеалисту Шатову  (Кириллову), требуя от имени партии, чтобы он застрелился.      Тот мечется. Мучится. Страдает. Говорит, что «все люди станут богами», а этот кушает и кушает.

     « –  Я с утра не ел. Был в хлопотах по партии. И вот только теперь.

      Гениально. И собственно, где ни читают историю социал-революционной партии и «истории нашей культурной борьбы», –  эта курочка все мелькает и мелькает…».

      Глаз Достоевского ощущается в прозе Платонова не в каких-либо сопоставлениях образов, а в ходе художественного мышления, стремлении понять и показать человека в его «социалистической жизни».      В романе «Котлован» возникает тема, что куры в колхозе не несутся, потому что нет петуха. И вот возникает тип революционера-активиста, уже пострашнее Петруши Верховенского: А петухов ты заметил? – спросил активист.

    – Их нету, –  сказал Вощев. – Один человек лежал на дворе и мне говорил, что ты последнего съел, когда шел по колхозу и вдруг почувствовал голод.

     – Нам важно выяснить, кто съел первого петуха, а не последнего, – объявил активист.

     –  А может, первый сам издох! – дал догадку помощник активиста.

     –  Как же он сам издохнет? – удивился активист. – Разве он сознательный вредитель, что ль, что сам будет в такой момент умирать? Пойдем сквозной допрос делать: тут другая база лежит.

      И все встали и пошли искать того вредного едока, который истребил ради своего питания первого петуха. <…>

     – Где же петух, граждане?.. – заунывно пытал активист. – Значит, вы так угождаете советской власти? Знаете ли вы, что такое расколхозиванье? Имейте ж в виду, что это вам будет не раскулачиванье, когда каждый неимущий рад! Я и неимущего расколхожу: бедноты на нас хватит и без вас!»[1].

       Я вспоминаю историю  в Ленинграде, закончившуюся столь же трагично  для «ленинградского Сталина», как и для воронежского. Осенью 1946 года меня приняли  на  исторический факультет Ленинградского университета. Я шел мимо Летнего сада и, перейдя мостик, оказался на улице Пестеля. Дальше начинался Соляной городок, который, впрочем, тогда так не назывался. А назывался он «Выставка героической обороны Ленинграда». При входе по обе стороны улицы  были изображены во весь рост два человека – Сталин и неизвестный мне человек, как я узнал позднее, секретарь Ленинградского обкома и горкома партии  П.С. Попков. Меня, 18-летнего мальчишку, сразу поразило,  что оба они были «одинаковы», на равных стояли слева и справа от входа. Мой юный ум, воспитанный на сталинизме 30-х годов, вздрогнул. Как же так? «На равных»…

    Видимо, в чужом еще для меня Ленинграде это считалось естественным. Люди до конца еще не осознали, в какой стране они живут. Через несколько лет за это «на равных» Попков  и иже с ним поплатились головой. Впрочем, материалы по «ленинградскому делу» до сих пор так и не рассекречены. Говорят, они хотели создать особую Российскую коммунистическую партию,  чтобы не умалялась роль РСФСР. Со столицей в Ленинграде…

     В Воронеже начала 30-х годов, как я уже говорил, рядом со Сталиным стояло имя Варейкиса, первого секретаря обкома партии, который  построил в городе «все главное», в том числе огромное здание управления Юго-Восточной железной дороги в центре столицы ЦЧО. В  детстве я жил по соседству, и мимо нас вдоль плаца, бывшего кадетского корпуса,  была проложена железнодорожная ветка, по которой подвозились материалы для «стройки века» по воронежским масштабам. Потом, когда железнодорожную ветку убрали, я ходил по этой улице мимо здания филармонии в школу. В 1936 году в филармонии давал концерт  Дунаевский, и  мы, ребята, пытались увидеть его, прижавшись лицом к большим окнам филармонии.

    Имя Варейкиса было у всех на устах, пока вдруг, как все тогда бывало, оно почему-то исчезло, стало непроизносимо. Многие имена тогда исчезали «вдруг». Так было с именем ректора  Пединститута Стойчева, у которого работал мой отец. Так было с  директором нашей 5-й образцовой школы, которого любили ученики за его благородную запоминающуюся внешность. Его обвинили в том, что ради повышения успеваемости он брал в школу только детей интеллигенции и игнорировал простонародье. Однако моим приятелем в первых классах был безнадежно отсталый Витя Власов, сын бедной уборщицы, которому я всегда помогал в учебе.  Все это и многое другое всплывало из памяти о Воронеже той поры при чтении Андрея Платонова и его «Чевенгура», «Котлована».

    Напомним разговор девочки Насти с Сафроновым в «Котловане»:

«–  А я знаю, кто главный!

– Кто же ? – прислушался Сафронов.

 – Главный – Сталин, а второй – Буденный. Когда их не было, а жили одни буржуи, то я и не рождалась, потому что не хотела! А теперь как стал Сталин, так и я стала!

– Ну, девка, – смог проговорить Сафронов, – сознательная женщина – твоя мать! И глубока наша советская власть, раз даже дети, не помня матери, уже чуют товарища Сталина!».

    Девочка Настя, символ будущего страны,  с детской наивностью воспроизводит советскую агитацию. Она пишет  создающему колхоз товарищу Чиклину: «Ликвидируй кулака как класс. Да здравствует Сталин, Козлов и Сафронов! Дядя Чиклин, Сталин только на одну каплю хуже Ленина, а Буденный на две».

    В Воронеже имя Будённого пользовалось особой популярностью. В октябре 1919 году его конная армия  разбила под Воронежем  корпуса Мамонтова  и Шкуро, Будённый стал начальником воронежского гарнизона. В 30-е годы нас, школьников водили в театр юного зрителя на углу улиц Комиссаржевской и Фридриха Энгельса на спектакль, посвященный юным годам Будённого, когда он батрачил у богатого купца. Пафос постановки заключался в буйном протесте юного Семёна против своего хозяина-кровососа. Это был первый спектакль в жизни младших школьников, с которого начиналось их советское воспитание.

    Когда Будённый в конце октября 1919 года изгнал белых из Воронежа после 18 дней их хозяйничания в городе, мой отец, юноша, работавший ассистентом на кафедре профессора И.И. Шмальгаузена в Воронежском университете, болел тифом. Он перенес подряд три тифа – сыпной, брюшной и возвратный. Сквозь тифозный кошмар он не заметил в университетской клинике, как пришли белые, а затем  красные. Судьба надолго разлучила его с учителем, поскольку Шмальгаузен вскоре переехал в Киев. Много лет спустя академик Шмальгаузен пострадал во время развязанной Лысенко кампании против генетики.

    В конце жизни судьба вновь свела моего отца, тоже пострадавшего за свои работы по генетике, с академиком Шмальгаузеном, который до смерти в 1963 году жил в Москве в том же доме, где проживал со своей семьей и я. Однажды моего отца, подходившего к нашему дому, остановила женщина с вопросом, где здесь живет академик Шмальгаузен. Отец очень удивился. Оказалось, академик проживал с молодой женой в первом подъезде нашего жилищного кооператива Академии наук. Отец возобновил знакомство со своим учителем, но тот вскоре умер.

    Другим образцом воспитания был, конечно, пример Павлика Морозова, донесшего на своего отца. Нас водили в Воронежский дворец пионеров, где особая комната была посвящена «подвигу» Павлика Морозова. Именно в те годы, 1 сентября 1937 года М. М. Пришвин записывает в дневник о прославлении героем Павлика: «Всякое гнуснейшее дело, доведенное до конца, очищает путь противоположному началу. Раз уже так дозволено и прославляется столь великая мерзость, как предательство отца, то этим самым отцы будут настороже и так будут воспитывать детей, чтобы они их не предавали». Воспитание по образцу Павлика Морозова сказывалось на  людях до конца их дней. Виноваты ли они в том или донос заложен в самом принципе социализма, который 70 лет «строили» коммунисты в нашей стране?

    После Пушкинских торжеств 1937 года моя судьба была окончательно определена: литература всецело захватила меня. Хотя первые интересы возникли гораздо раньше, когда я, едва научившись буквам, стал «сочинять» книгу «Путешествие Гулливера в страну лилипутов». У меня было твердое убеждение, что, если я пишу вслед за любимой книгой: «4 мая 1699 года Гулливер на бриге «Антилопа» отплыл из Бристоля…», то тем самым становлюсь уже автором этой рукописной книги (подобно древнему летописцу, переписывавшему сказания давно минувших дней). При этом я не мог не вспомнить, что Бристоль – гостиница на главной улице Воронежа, находившаяся под Михайловскими часами, о которых ныне знают, может быть, только самые старые воронежцы.

    Позднее я стал сочинять всеобщую энциклопедию, от которой у меня только чудом сохранились листки,  переписанные в те годы моей тетушкой в письме к моему дяде. Энциклопедия, посвященная 100-летию гибели Пушкина, начиналась разделом «Дела большевиков и проекты их». В разделе «Писатели» значилось: «А. С. Пушкин род. в 1799 г. в Москве. Его убил подговорённый царем жандарм Дантес в 1837 г. 10 февраля в 2 ч. 43 м. дня в Ленинграде (Петербурге)». Так в  детском сознании воспринималась история гибели поэта в изложении советских газетчиков-пушкинистов. Жандарм был таким пугалом для советских школьников, что даже про Гоголя было у меня  написано: «Он великий писатель, его замучили жандармы. Он умер в 1852 г. в Москве».

    Был там и раздел «Всеядные и травоядные звери (всех 130)».  Животным уделялось в энциклопедии особое внимание. И всё под номерами. «Слон  № 96 (20). Слон травоядный. Он ест траву, сладости. Слон живет до 100 – 150 лет. У слона есть хобот (длинный-длинный нос) и два клыка. Он серый». В разделе «Хищные звери» под № 103 (7) значился Медведь: «Медведь ест ягоды, людей. Он живет лет 35. Он с лошадь. Он бывает  бурый, черный, белый, серый».

     Если бы человек каменного века попытался составить энциклопедию, он, очевидно, тоже начинал бы со сравнений: «Мышь всеядна. Она ест сметану, хлеб, кашу… Она величиной с воробья». Ныне энциклопедистика ушла далеко от этого, хотя иногда статьи ее чем-то близки к детской непосредственности видения. Были записаны в детской энциклопедии и любопытные сведения, как после советских запретов на Рождественскую новогоднюю елку  по предложению секретаря ЦК ВКП(б)  П. П. Постышева в декабре 1935 году было разрешено устраивать елки для детей. Помню, как впервые отмечали Новый год с разрешенной елкой вместе с детьми Михайловых  в их маленьком домике за Жандармской горой (тогда улица уже Коммунаров, по которой я катался вниз на санках), на углу Большой Девиченской (улица Сакко и Ванцетти) и Пустовской. Взрослые с особым неподдельным энтузиазмом пили здравие Павла Петровича Постышева. Казалось, жизнь входит в нормальное русло. Никто и представить себе не мог впереди страх 1937 года.

    Через два года Постышев был арестован и  расстрелян.   В том же году все воронежские школьники были увлечены поисками в  картинках на школьных тетрадях, напечатанных в виде штриховых рисунков,  антисоветских лозунгов (говорили, что это тоже была инициатива Постышева). Мы в классе выискивали и показывали друг другу в рисунке к пушкинской «Песни о вещем Олеге» на обложке тетрадки слова «Долой ВКПб». Даже обводили для ясности  слова чернилами…

    Андрей Платонов был в это время далеко от Воронежа. Но когда в 1928 году он приехал в город, то заметил в местных газетах «портреты туземно-областных вождей», возникших при  слиянии четырех губерний в ЦЧО. Первым среди них был, конечно, Варейкис.  «Уже на платформе вокзала чувствовалось некое напряжение, явно сверхгубернского масштаба. Ничего еще не было видно, дома стояли прежние, площадь двух колосьев не давала трех, а люди уже авансом тратили свою энергию, надеясь на увеличение урожая от слияния четырех губерний в монолитное тело области. Ничего еще не было, а уж организационная сила была». Так писал Платонов в статье  «Че-Че-О (Областные организационно философские очерки)», напечатанной в журнале «Новый мир» (1928. № 12).    Бюрократизм, расцветший по-настоящему только в наше время, зародился в те далекие дни. В Воронеже подражали Москве. «Окружные города, вероятно, равняются по областному городу,  а районные села – по округу и т. д. – вплоть до сельсовета».

    Меня как воронежца удивила сноска (примечание) при заглавии статьи Платонова в посмертном издании очерка, помеченная: «прим. ред.», но, по всей видимости, принадлежащая  самому Платонову: «По воронежскому говору произнести сокращенное название Центрально-Черноземной области – Це-Че-О – трудно, отсюда – искаженная аббревиатура «Че-Че-О».    В детстве взрослые при мне нередко произносили это название, и я ни разу не слышал никакого  «Че-Че-О». В Воронеже был, конечно, свой говор, близкий к южнорусскому («г» с придыханием), но «шепелявения» не было. Вероятно, Платонов дал название очерка в игровом плане (кстати, при первой публикации был указан еще и соавтор Б. Пильняк, хотя весь текст принадлежит Платонову).

    Платонов иронично говорит о своих попутчиках в поездке в Воронеж, которые, «оказывается, строили в черноземных краях новый мир – Центрально-Черноземную Область». Действительно, москвичу или петербуржцу трудно себе представить, что такое на самом деле воронежский чернозем. Как-то в детстве я пошел в сад с отцом копать червей для рыбок в аквариуме. И на всю жизнь запомнил небывалой черноты влажную землю на глубину лопаты. В Подмосковье такого не увидишь. Платонов это хорошо знал и высмеял попутчика в поезде, который все хотел увидеть «межу» между суглинком и «сплошной чернотой почвы» в ЦЧО. Другой попутчик ему жаловался: «А что Воронеж? – Раньше там хоть Петр Первый флот строил, а теперь попробуй построй его, когда кругом одни леса местного значения!». Когда в школе я услышал, что Петр строил флот из леса высокого качества, то недоумевал, где он его взял – вокруг были обширные леса, но мелкой породы, «местного значения», как писал Платонов.  «Петр, говорят, обездолил леса всего края на построение верфей, шлюзов и кораблей». Вокруг Яхт-клуба  на реке Воронеж, где Петр строил корабли, и далее до самого горизонта были лишь голые степи.

    Через пять дней после большевистского переворота в Петрограде местные большевики в Воронеже объявили свою власть в городе, выпустили из тюрем политических и уголовных. Существуют воспоминания воронежцев о тех днях. Остались такие воспоминания и у моей тетушки Юлии, тогда 18-летней воронежской девицы. Наступление новой, советской власти у нее в памяти связано с тем, что она впервые в жизни увидела убитого человека. На Большой Дворянской улице (еще не ставшей Проспектом революции) около Петровского сквера лежал мертвый человек в крови. На него никто не обращал внимания. Новые власти устраивали свою жизнь, а кто им мешал, тех просто убивали. Смысл эпохи определяли слова: «Кто не с нами, тот против нас».

    С 1919 года начала издаваться газета «Воронежская коммуна». Андрей Платонов стал в ней печататься. В мои школьные годы газета называлась уже просто «Коммуна». Отец выписывал две газеты: центральную – «Известия» и местную – «Коммуна». С названием «Известия» все было понятно, а что такое «Коммуна» у меня вызывало вопрос.  Тогда отец в шутку решил объяснить мне. По улице идет продавец газет и кричит: «Кому?  Кому? Кому!».  Когда же покупают  газету, он говорит: «На!». И получилось: «Кому – на». Такая выдумка была мальчишке понятнее, чем бессмысленное в условиях города Воронежа тех лет слово «Коммуна». Уж не отголосок ли понятия  «Парижская коммуна», день памяти которой 18 марта был тогда красным праздником. В нашей школе выступал даже участник Парижской коммуны, но это не проясняло существование коммуны в моем городе. Многое становилось понятным  только со временем. В азбуке для первого класса были знаменитые фразы, заучивавшиеся наизусть. Наряду с понятной:  «Мама мыла раму» было написано: «Мы не рабы. Рабы не мы». О каких рабах в Воронеже шла речь, никому было непонятно. Кто успел услышать о Спартаке, мог вспомнить древнеримских рабов.  Действительно, мы не рабы… Азбука была, очевидно, рассчитана на взрослых, которые помнили, что в церкви и в молитвах человек именовался «раб Божий». Но как это было догадаться восьмилетнему школьнику?

    В советских школах учили (я застал это в 30-е годы), что у пролетариата нет родины. Поскольку только пролетариат считался полноценным классом, ни у кого не было и не могло быть родины. Так начиналось сотворение «советского человека», последовательно запечатленное в прозе Андрея Платонова. В последующие десятилетия, особенно в годы войны, коммунисты, подобно хамелеонам, поменяли окраску своей идеологии на противоположную. Но оставались по существу своего дела  такими же партийными, антирусскими.

    Вот что вспоминалось мне при чтении книг моего земляка Андрея Платонова. В наступившее десятилетие предстоит самый трагический, губительный для истории России юбилей – 100-летие большевистского переворота, названного ими Великой октябрьской социалистической революцией, суть  которого заключается в том, что было разбито государство Российское. История помнит не только светлые годовщины, но и покрытые позором деяния. Без этого не было бы целостной истории великой России.

    За тысячелетнюю историю Руси со времен Рюриковичей только однажды власть была надолго захвачена  иным племенем – интернационалистами-большевиками, для которых Россия не имела никакого значения (даже слово заменили на аббревиатуру из четырех букв). При татаро-монгольском иге продолжали править те же князья, платившие дань завоевателям. Поляки, французы приходили в Москву, но долго там не задерживались. Только большевики сумели надолго положить конец культурному развитию страны.

 

         P. S. Как воронежца, меня не перестает удивлять, почему мой город был сдан немцам в 1942 году без боя. В предыдущих воспоминаниях «Журнал для себя. ( Воронеж–Киев. 1942 год)» в моей книге «О русской литературе» ( М., 2003) я приводил общепринятое суждение, что в июле 1942 года Воронеж оставили немцам «неожиданно», в результате «неразберихи».

         Если посмотреть повнимательнее, то картина получается совсем иная. Как я уже писал, партийному руководству города было известно за пять дней, что город сдают без боя. Немцам дали спокойно переправиться через Дон по невзорванному мосту в Семилуках, западнее города. Почти полумиллионный город был беспрепятственно полностью занят немцами. Теперь город расширился, но в те времена он был ограничен рекой Воронеж, за которой шла Придача, пригород. Так свидетельствует сохранившаяся у меня довоенная административная карта города.

Наша семья жила в северной части города (ул. Ленина), и я хорошо помню, что бои начались только после того, как появились немцы. 12 июля в нашем бомбоубежище ночевали два немецких танкиста, только что выехавшие с линии фронта. Совинформбюро никогда не сообщало о сдаче Воронежа, но зато в январе 1943 года объявило об освобождении города.

Обратимся к немецким архивным записям. 5 июля этого года начальник Генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Франц Гальдер записал в своем дневнике: «Хотя на совещании 3 июля фюрер сам подчеркнул, что не придает Воронежу никакого значения и представляет группе армий  право отказаться от овладения городом, если это может привести к чересчур большим потерям,  фон Бок не только позволил Готу упрямо лезть на Воронеж, но и поддержал его в этом»[2]. 6 июля Гальдер записал, что русские предприняли «планомерное отступление» из Воронежа. Фюрер в разговоре с Гальдером: «Если город (Воронеж) свободен от противника, его надо взять». 24-я танковая дивизия и другие немецкие части вошли 6 июля в город с  запада, а 7 июля беспрепятственно заняли его целиком до северных окраин: Ботанического сада, СХИ (сельскохозяйственный институт) и Задонского шоссе в районе аэродрома.

         Почему город, укрепленный на всех центральных улицах противотанковыми ежами и даже металлическими створами стен, сдали без боя? В нашей военной мемуаристике (в частности, у маршала А. М. Василевского) нет ясного объяснения, кроме всё той же «неразберихи». Возникает естественное предположение, что заранее было дано распоряжение сдать город, чтобы не иметь у себя за плечами, если бы фронт остановился по Дону, огромное население города, которое надо было бы кормить и проч. в условиях фронта (как в случае с Ленинградом). А так все проблемы, связанные с населением, возлагались на немцев. Это было по-сталински «мудро». Через месяц, видя, что дальше они продвинуться ни на шаг не могут (по восточному берегу реки Воронеж и севернее города была крепкая оборона, которую немцы одолеть не смогли), немцы выгнали все население города за Дон в степи и на Украину. Только так можно объяснить сдачу Воронежа по решению нашего военного руководства.  В закрытых до сих пор архивах  истории войны остается еще немало загадок.



[1]  Платонов А. Котлован. Текст, материалы творческой истории. СПб.: «Наука», 2000. С. 71-72.

 

[2] Гальдер Ф. Военный дневник.  М., 1971.  Т. 3.  Кн. 2.  С. 285.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

5