Александр Бунеев. ЗАВТРА, ВЧЕРА, ВСЕГДА

Часть первая

 

Глава первая

 

Обстоятельства ухода Федора Иннокентьевича Стасова породили много слухов и явились, наверное, первым звеном в цепи произошедшего дальше. Не знаю, как история просочилась в прессу, но помню, что по этому поводу в газетах было опубликовано несколько глупых заметок с ироническим посылом: чрезмерное зависание на сайтах знакомств приводит пожилых людей к нервному истощению. Но стоит ли обвинять журналистов? Ведь они не знали об истинных целях его скитаний. Да и что взять с наших газет?

Более осведомленные люди слишком поспешно стали проводить аналогии между уходом Федора Иннокентьевича и уходом Льва Николаевича из Ясной Поляны. Эти аналогии неуместны. И причины, и цели, и возможности этих столь непохожих друг на друга людей совершенно разные. Одинаковой была разве что болезнь, настигшая их в процессе странствий. Все остальное – не более чем совпадения. Начать хотя бы с того, что Федор Иннокентьевич физически из дома не уходил. Он ушел виртуально. Ну и в отличие от Льва Николаевича, Федор Иннокентьевич все-таки вернулся.

Мое знакомство с ним не имеет особого отношения к делу. Оно состоялось в давние времена, в другой стране, в тишине и пустоте летнего дня. Как это ни странно, но тогда в российских, а вернее, советских городах было действительно пусто и тихо.

Событие это, я имею в виду уход, раз уж мы решили употреблять именно это слово, могло бы показаться ничего не значащим, одним из анекдотов нашей богатой на странные происшествия действительности, если бы не заставило меня заняться довольно странными поисками, ставшими постепенно образом жизни.

Свой рассказ я начну, пожалуй, с того самого телефонного звонка Аглаи Петровны, супруги Федора Иннокентьевича. Она плакала в телефонную трубку и из ее бессвязных восклицаний я не смог разобрать ничего, кроме слов «ушел», «не вернуть» и «умирает». Я немедленно вызвал такси и через двадцать минут нажимал кнопку домофона на железной двери подъезда, косо перечерченной трафаретной надписью «Хватит бухать!».

В этом доме и в этом подъезде вряд ли кто-нибудь даже просто пил, а не то, что бухал. Жили здесь люди в основном пожилые, и дом был старый, каких уже больше не строят, и лестницы старые, и перила, и дверь на втором этаже, обитая коричневой кожей с желтыми шляпками гвоздей, которую открыла передо мной Аглая Петровна, тоже была старая.

За последние тридцать лет мало что изменилось и в квартире. По крайней мере, я помнил ее такой всегда: с вытертым до деревянного узора паркетом, хрустальными пыльными люстрами, широкими подоконниками, нелепым роялем, на котором никто не играл, в углу просторной комнаты, наполненной солнцем и зеленой тенью от росших под окном лип.

Изменился разве что Федор Иннокентьевич. Нет, он еще оставался тем же орлом, с лицом внезапно поседевшего и постаревшего фарцовщика начала семидесятых годов прошлого века, перенесенного неведомой силой из валютного бара на кожаный диван и укрытого пестрым индийским пледом поверх махровой простыни. Но черты его лица заострились, на щеках пылал лихорадочный румянец, дыхание было тяжелым и хриплым, и веяло от него сухим горячим жаром.

-  Лучше мне, Алешенька, лучше, - прошептал он, предваряя мой вопрос. – Глаша эскулапов вызвала, они мне такую дозу вкололи, что… Но видишь, какое дело, в больницу надо. Я паузу взял. С тобой поговорю и поеду, благословясь… Глашенька, друг любезный, принеси чайку…

Аглая Петровна вышла, а Федор Иннокентьевич, откинувшись на подушки и уставившись в потолок, начал рассказ.

Полтора месяца назад, прекрасным весенним вечером он, по его словам, приняв ванну, побрился (была у него такая старая привычка – бриться на ночь) и, накинув домашний халат, осуществил давно задуманное – ушел в Интернет. К тому времени он уже зарегистрировался во всех возможных социальных сетях, на сайтах знакомств, засветился в различных блогах и ждал только определенного настроения, чтобы захлопнуть за собой дверь. В этот вечер долгожданное настроение его посетило, и он отправился в дальнюю дорогу. За полтора месяца он познакомился с сотнями людей, ответил на тысячи вопросов и на столько же получил ответы, нашел четыреста взаимных симпатий, предложил три десятка различных тем и проектов, вызвавших живейшее обсуждение, приобрел необыкновенную популярность в Интернет-сообществе под именем Феликс (кстати, именно так звали Федора Иннокентьевича в годы его бурной молодости). Некоторые его диалоги являли собой шедевры эпистолярного жанра, а то, как он вытягивал нужные ему сведения из ничего не подозревавших собеседников, напоминало работу следователя-виртуоза во время проведения допросов. Иногда он одновременно вел разговоры с пятнадцатью-двадцатью людьми.

-  Видишь ли, Алешенька, пытался понять, зачем это им нужно. Молодые, красивые, успешные люди не могут найти себе спутника жизни. Что за ерунда! Не может такого быть. Вот и пришлось кого-то успокаивать, кому-то советы давать… Это же надо, общаются, не ощущая собеседника.

-  И что же тут за секрет?

-  Да никакого секрета. Меньше энергетических затрат при общении, никакой ответственности, а побуждения все те же, тысячелетней давности. Ну, и уверенности у людей стало меньше. Надоело им собственное несовершенство. Вот и ищут они вроде бы реального человека, а находят идеал, кумира или химеру. И предстают в том облике, в котором хотели бы видеть себя в реальной жизни. Такая вот иллюзия. Может быть, для них это подсознательная модель рая? Ты как думаешь?.. Хотя, конечно, эффективно. Если правильно беседу выстроишь, узнаешь все, что нужно…

-  Что именно-то нужно, Федор Иннокентьевич?

-  Ну, как же… Мне ведь ездить по городам и весям несподручно, восьмой десяток разменял, здоровье не то уже. А тут любой город под рукой, человек любого пола, возраста и социального статуса. Мне же надо знать, как люди живут, о чем думают, мечтают, что у нас в Сибири происходит, в Москве, в Питере, в Перми, на Дальнем Востоке, в городишках всяких разных. Да что там в городишках – в поселках! Ты чувствуешь, что связь потеряна не только с отдаленными местами, а с соседними городами? Их как бы и нет. А эвенки, ханты, аварцы? С ними ты связь чувствуешь? Вот то-то. А Москва существует в реальности? Ты уверен? А я нет. Может, эта связь вообще исчезла? Одни миражи на гладких просторах остались. Поэтому главное – знать, что и как думают люди, чего хотят, чем счастливы, чем недовольны…

-  Да зачем?

-  Зачем? Чтобы знать, как искать…

-  Что искать?

-  Россию. Я же в свое время по стране помотался, сам знаешь. Думал тогда, что она на месте. Оказалось, нет ее с нами. Давно уже. Ушла. Вот и попытался узнать, как ее искать. А это можно сделать, только общаясь с людьми, с разными, на разные темы, подолгу…

-  Узнали, Федор Иннокентьевич?

-  Узнал.

-  Выходит, не зря ходили?

-  Ничего зря не бывает. Теперь знаю, как искать.

-  Так как или где?

-  Где сейчас Россия, этого тебе никто не скажет, пока сам не найдешь. Где угодно может оказаться. Может занять большое пустое пространство, может спрятаться и поместиться вот в такой вот комнате, может вообще двухмерной стать. Так что гораздо важнее, как именно ее искать.

-  Федор Иннокентьевич, да вот же она, за окном. Ее не искать впору, а самому куда-нибудь бежать.

-  Бог с тобой, Алешенька! Нет ее. Ушла.

-  А почему ушла?

-  Ну, подумай сам. Надоело, наверное, ей. Сколько можно. То войны, то революции, то преобразования всякие. А к стране надо относиться, как к человеку. Не обязательно любимому, но родному. Уважать, быть снисходительным к слабостям, помогать, подарки дарить…

-  Значит, власть виновата?

-  Люди виноваты. Власть – это тоже люди, не забывай об этом. Все разговоры о сакральности – чушь собачья. Все мы из одного лукошка. Только у тех, кто у власти, поступки масштабнее. Вот недавно в новостях сообщали: один папаша в пьяном виде взял и вырвал у своей шестилетней дочери восемь зубов плоскогубцами. В качестве наказания. Плохо она себя вела. А другой - уничтожил десять миллионов своих сограждан. Ну, а в совокупности… Вот она и сделала нам ручкой. А народ чует нутром, что страна ушла, вот и звереет, опустошается…

-  И как же ее теперь найдешь?

-  Очень просто…

Речь его становилась сбивчивой и местами невнятной. Несмотря на укол, было ему, видимо, плохо…

Надо сказать, что Аглая Петровна, сразу не заметившая уход Федора Иннокентьевича, спустя полтора месяца, присмотревшись, внезапно увидела за компьютером человека, мало походившего на ее мужа, похудевшего, с полубезумным взглядом, явными признаками аутизма и с сильным жаром. Где-то на виртуальных сквозняках легко одетый Федор Иннокентьевич умудрился заработать двустороннее воспаление легких. Когда она вызывала «скорую», он еще пытался шутить и хрипло шептал, что ему повезло, мол, там не только воспаление легких, а и триппер подхватить не сложно…

-  Потерял я ко многим вещам интерес. Да что там ко многим, почти ко всем. Жизнь моя стала скучна, как телемагазин. Разве что о маленьких детях думаю, люблю на них смотреть, когда они играют… И еще - о квартирах, окна которых выходят в арку. Есть такие архитектурные причуды в старых домах. Никогда в подобных квартирах не был, представляешь себе? Тоже какая-то тайна в этом… Ты понимаешь, я видеть плохо стал, вон очков сколько, четыре пары.

Он кивнул он на стол, где в беспорядке лежали несколько стильных и, по всей видимости, дорогих оправ.

-  Оглох на одно ухо. Вкусовые ощущения уже не те. Икру ешь, как будто вату жуешь. Впрочем, может, икра сейчас такая, не знаю… Даже пальцы потеряли чувствительность. Уже не разбираю, что под руками: кожа, бархат, бумага. Видишь, кусок наждака у меня лежит. Подержу его в руке, помну, вроде фактуру ощущаю… На память, правда, пока не жалуюсь. И еще запахи остались, хотя и не все. Запах хлеба исчез, чая, ветчины. Помнишь, как пахла? А последнее время другие запахи стали мерещиться. Сильные такие, свежие, давние. Из детства, наверное. Какие-то я определяю, какие-то – нет. Знаю, что обонял когда-то, помню. А что это, - понять не могу. Но не в этом дело…

-  Федор Иннокентьевич, отдохнуть бы вам…

-  Подожди, Алешенька, отдохну. Вот только самое главное расскажу. Понял я, как Россию искать.

-  Как?

-  По запаху, Алешенька, по запаху.

-  Это что же, метафора какая-то?

-  Нет, в прямом смысле. Буквально. Ты что же думаешь, Пушкин зря писал «здесь русский дух, здесь Русью пахнет»? Для красного словца? Знаю я, что это за дух.

Я подумал, что Федор Иннокентьевич шутит. Потом мне показалось, или, как говорили продвинутые советские писатели, «помстилось», что он бредит. Но взгляд его приобрел трезвую решительность, а негромкий голос – твердость.

-  Что ж тут знать-то, Федор Иннокентьевич. Каждый день нюхаем.

-  Ты эти шутки брось. Это все запахи чужеродные. Или советские. Или нынешнее амбре. А тут, друг мой, дело особенное. Я только сегодня утром почувствовал, что к чему, и сразу велел Глаше тебе звонить.

-  Зачем? Сообщить?

-  Завещать!

-  Что именно, Федор Иннокентьевич?

- Поиски, Алешенька. Завещаю тебе ее искать. У тебя нюх хороший, собачий. След возьмешь и найдешь.

- Зачем?

- Не знаю. Может, извиниться надо за нас за всех. Может, вернешься и расскажешь, что и как. Может, умрешь там, на родине. Мне вот не доведется, в неизвестную землю лягу.

- А что за запах-то, Федор Иннокентьевич?

- Наклонись ко мне, я тебе на ухо скажу.

Щекоча мне ухо горячим дыханием, Федор Иннокентьевич прошептал несколько слов и откинулся на подушки.

- А Интернет-то здесь при чем?

- Очень даже при чем. Он мне помог все ложные варианты отбросить. Их много было. Я о них даже говорить не хочу. Ну, к примеру, я подумал, что она могла в виртуальном пространстве затеряться. Однако, чтобы понять несостоятельность всех этих вариантов, мне пришлось мозги серьезно напрячь. А это для меня сейчас трудно. Я своих мыслей последнее время бояться стал. Они у меня скачут, одна на другую лезут и продолжения не имеют. Не мысли, а картинки. Помнишь, когда мы познакомились, я тебе объяснял, что кино – это просто картинки, проецируемые на стену. Или на экран. Вот и мысли у меня такие – картинки. Только я их никак смонтировать не могу… Ну вот, теперь и в больницу можно. Зови Глашу, пусть опять «скорую» вызывает. Поеду… Чай-то ведь нам так и не принесла… Ты как думаешь, ноутбук мне с собой брать?

Я не знал, как отнестись к тому, что сказал мне Федор Иннокентьевич. Сопроводив его в больницу и уже возвращаясь обратно, я понял, какой именно вопрос забыл ему задать: если Россия куда-то ушла, то как, по его мнению, называется то, что пришло на ее место? И еще. По какой причине он решил, что Россия ушла? Когда именно ушла? И почему искать ее надо именно по запаху?

Но ведь главное – поверить, не правда ли? Если поверишь во что-то, то и вопросы не хочется задавать. Вдруг на них нет ответа. Или есть, но такой, который тебя не устроит.

 

Глава вторая

 

Часов в восемь утра меня разбудил телефонный звонок. В этой квартире не было радиотелефона и поэтому мне пришлось вставать, тащиться в прихожую и поднимать тяжелую эбонитовую трубку черного телефонного аппарата, купленного по случаю в комиссионном магазине.

Вообще-то у меня две квартиры. Одна в новом доме, удобная и скучная, несущая на себе следы тупого евроремонта и паллиативной перепланировки, вторая, купленная про запас, на всякий случай, в доме старом, неудобная и веселая, сделанная в хороших стандартах начала семидесятых. Надо сказать, что ее обустройство обошлось мне гораздо дороже: современный катушечный магнитофон, румынский гарнитур, немецкие сервизы, оленьи рога, прочие винтажные аксессуары изрядно опустошили мой карман. Однако восторг тех, кто понимал замысел, с лихвой окупал все затраты.

При покупке этой квартиры учитывался еще один принципиальный момент: и дом, и подъезд были угловыми. Я бы и новую квартиру с удовольствием купил бы в таком доме, но современные строители не возводят угловые дома, поскольку архитекторы не проектируют улиц, а государство не создает городов.

Я вырос в угловом доме и до поры не понимал всей прелести, таинственности и непредсказуемости таких зданий. Но чем дальше, тем больше я проникался двойственностью подобных сооружений, возможностью выхода со двора на совершенно разные улицы, адресной сложностью и прихотливостью угловой судьбы. Таким образом, окно моей гостиной выходило на Столичный проспект, окно кухни – на проспект Энтузиастов, а окно спальни – в тихий двор, заслуживающий самого пристального внимания, как чудом сохранившаяся этнографическая территория. Ночные вылазки во двор требуют отдельного разговора, но об этом я расскажу как-нибудь в другой раз.

В эту квартиру я приходил в дни тяжелых раздумий, встречался здесь с друзьями и женщинами, коротал тоскливые длинные летние вечера. Просыпаясь утром после какой-нибудь шумной попойки, поставив на «Юпитер» диск «Скоморохов», я, не глядя в зеркало, без труда мог представить и даже почувствовать себя где-то в конце семидесятых. И даже ощутить рядом чье-то присутствие, словно кто-то стоит у меня за спиной. Я видел боковым зрением намек на фигуру, не поворачивал головы и ловил себя на том, что жду вопроса или просто ничего не значащего замечания о погоде. Однако взгляд за окно разрушал эту иллюзию и приметы времени возвращали меня в мои дни… Итак, я снял трубку и сказал в нее:

- Я слушаю!

- Опять спрятался? Мобильник отключил…

Мне звонил мой товарищ по детским играм из своей сыроватой и темной квартиры, расположенной в доме, построенном в 1816 году, вот уже почти два века утопающем в зарослях цветущей сирени. Дом стоял на крутой, сбегающей вниз улице, в цепочке таких же старых зданий, намертво склеенных брандмауэрами, заборами, подпорными стенами, корнями старых лип и кленов. Я заметил в последнее время, что люди, живущие там, все с большей неохотой, с большим трудом выходили из своих домов, словно срастались с ними, и, покидая жилища по самым необходимым делам, теряли уверенность, внимание и жизненную силу среди новостроек, суеты и тесноты городского пространства…

- Я спал, между прочим…

- Да? Ну, извини. Срочное дело у меня.

- Излагай свое дело.

- У тебя нет, случайно, темного пиджака?

- Есть.

- А ты не мог бы мне его одолжить часа на два.

- Похороны, что ли?

- Нет, на паспорт мне сфотографироваться надо.

- Сфотографируйся в рубашке.

- В рубашке не положено, надо в пиджаке.

- Это кто тебе сказал? Я, например, в рубашке сфотографировался.

- Тебе можно, а мне нельзя. У тебя пиджак есть, а у меня нету.

- Странная логика. Ну ладно, приезжай. Только он на тебя вряд ли налезет.

- Я застегивать не буду… А ты не мог бы мне его привезти? А то я ногу растер, идти тяжело, а на такси денег нет.

- Ладно, привезу.

- Вот спасибо! Только, знаешь, ты его надень.

- Зачем? Жара на улице.

- Если ты его в сумке повезешь, он помяться может. А у меня утюг поломался. Как я в мятом пиджаке фотографироваться буду?

- Хорошо, надену.

- Ну, я тебя жду! Посидим немного и пойдем… Да, захвати и галстук, красный у тебя есть, кажется. Захватишь?

- Тоже надеть?

- Не, галстук можешь не надевать. В карман положи. Только сверни аккуратно…

Я сунул пиджак в большой пакет и вызвал такси. Дождался, доехал, расплатился, вышел и долго стоял в длинной сумрачной и холодной арке, рассматривая плотный буро-зеленый мох на темно-красных чуть выпуклых кирпичах, держащих ее свод. На стене виднелась нарисованная мелом полустертая пятиконечная звезда. Она была начертана очень давно детской рукой. Кое-где линии перекрещивались, а где-то не сходились. Мох рос и здесь, закрывая левый луч. Это могла быть пентаграмма, красная звезда или звезда Полярная…

Мой товарищ открыл дверь и, пропуская меня в тесную прихожую, мрачно сказал:

- Извини, что побеспокоил. Зря ты ехал. Никуда я не пойду.

- Почему?

- Подошва у сандалия отлетела. А другой обуви у меня нет, только зимние ботинки, да и на них «молния» порвалась.

- Сказал бы сразу, я бы и обувь тебе привез.

- Неудобно.

- Ну, а что тут идти? Десять минут. Подвяжи чем-нибудь, скотчем перемотай и все.

- Верно, я как-то не подумал. Сейчас выпьем и займемся.

Вышли мы через час, в очень хорошем настроении. Мой товарищ надел клетчатую ковбойку, красный галстук, натянул темно-серый итальянский пиджак, а сандалию перевязал куском зеленого пояса от старого ситцевого халата и, за неимением скотча, синей изолентой. Кроме того, он намеревался совместить приятное с полезным и поэтому, вытащив пиджак из пакета, загрузил туда полиэтиленовую бутылку со спиртом, два граненых стакана, вилки, нарезанный хлеб, несколько вареных яиц, пол-литровую банку с каким-то подозрительным салатом и жареную рыбу в кулечке. Первый привал мы устроили, пройдя метров сто пятьдесят вверх по улице, на груде сосновых бревен, сложенных между двумя домами. Разложив кульки и банки, мы разлили спирт, выпили, закурили. Милицейский патруль, следивший за нами, по всей видимости, от начальной точки нашего маршрута, застал нас, что называется, en flagranti delit.

Двое ребят были молодыми, и договориться с ними ничего не стоило, но третий походил бы на американского полицейского даже в старой милицейской форме. Агрессия и вежливость сочеталась в нем в нужной пропорции, он был уверен в себе и собран, словно коп, патрулирующий Гарлем. На него не произвели никакого впечатления невнятные ссылки моего приятеля на жареную рыбу и овощной салат и предложение разделить с нами трапезу, а также мои удостоверения, которые я предъявил ему одно за другим. Он представился, причем мне послышалось что-то вроде «сержант Пеппер», зачитал наши права и произнес:

- Меня не интересует ваша профессия и ваш статус. Вы нарушаете общественный порядок и обязаны проехать с нами в отделение.

- В участок, - тихо поправил его один из коллег.

- В участок, - согласился сержант Пеппер.

Нам ничего не оставалось делать, кроме как сесть в машину, припаркованную за углом. Утешало лишь то, что отделение, или участок, располагалось рядом с фотоателье, и, таким образом, конечная цель все-таки приближалась, не смотря на непредвиденное изменение нашего маршрута.

В участке, куда мы доехали быстро и без приключений, меня поразило не количество людей, а скорее, их разнообразие. Здесь находилось несколько явных бомжей, клерки в деловых костюмах, женщины в костюмах вечерних (одна из них с маленькой собачкой на руках), юноши и девушки студенческого вида, пожилой человек в смокинге, группа лиц в украинских шароварах и вышитых косоворотках, трое мужчин, видимо, актеров, в гриме и одеждах девятнадцатого века явно из театрального гардероба. Остальные особых примет не имели. Объединяла всех различная степень опьянения и возмущение, которое они выражали несвязными, но эмоциональными возгласами.

Дежурный, на столе у которого грудой были свалены мобильные телефоны, пачки сигарет, музыкальные инструменты и другие неопределенного вида предметы, перекрывая гул голосов, спокойно говорил:

- Господа! Товарищи! Мы проведем с каждым из вас беседу, запишем ваши данные, вернем вам ваши вещи, после чего вы спокойно выйдете отсюда и сможете звонить Ивану Ивановичу, Петру Петровичу, в прокуратуру, в следственный комитет, представителю Президента или самому Президенту, в комитет по правам человека, в ЕСПЧ, в НАТО и куда угодно еще. Все номера телефонов – на доске объявлений во дворе…

Через два часа вызвали моего товарища. Он отсутствовал минут пятнадцать. Появившись у стола дежурного, он забрал пакет со снедью, отыскал свои сигареты и, сделав мне знак рукой, означающий, что он будет ждать меня на улице, вышел. Меня позвали вслед за ним. Я протиснулся между дамой с собачкой и господином из Сан-Франциско, споткнулся о ногу сидящего на полу бомжа. Молодая девчушка с огромными синими глазами поцеловала меня в щеку и подняла вверх решительно сжатый кулак, прошептав «но пассаран», а человек в красных украинских шароварах схватил за руку и продекламировал:

 

I все мине, що чирко було,

Настанут дивнii роки.

Чого ж ви стали, моi дiти?

Пора настала! Гей, бики!

 

Меня провели в кабинет, где за столом сидел усталый майор. Он что-то писал, макая деревянную перьевую ручку в чернильницу-непроливайку, и ел банан с белым хлебом. Майор жестом предложил мне сесть и, положив ручку на специальную подставку, поднял на меня глаза.

- Ну что, Алексей Петрович, - спросил он, - нарушаем?

- Нарушаем, - согласился я.

- А что именно нарушаем?

- Общественный порядок, надо полагать.

- Если бы, Алексей Петрович, если бы… Если бы все было так просто… Вот ваш товарищ сразу понял, за что его задержали. Кстати, что вас связывает? Вы же совершенно разные люди?

- Почему же мы разные?

- А по всему! По положению в обществе, по социальному статусу, по месту жительства, по взглядам на жизнь.

- В каком порядке отвечать?

- Да в каком хотите.

- Связывает нас, - начал я и задумался. – Не знаю, что связывает. А на счет того, что мы разные люди… Да, разные. И что?

- Как что? Задержали-то вас вместе! Но за разные нарушения.

- За какие же?

- Ваш товарищ нарушил закон пространства, а вы – закон времени. Понимаете?

- Нет.

- Ну, как же? Он не имеет права выходить за пределы своего пространства, а вы – за пределы своего времени. Да еще распивать там спиртные напитки.

- А остальные, которых задержали, они что нарушили?

- Закон причинно-следственных связей, некоторые – второй закон термодинамики, кое-кто закон аберраций национального поведения.

- Это что же за закон такой?

- Вас он не касается. У вас есть национальная принадлежность, в отличие от вашего товарища, кстати.

- То есть?

- У него национальности нет. Стерлась. Или растворилась… Ладно. Кто из композиторов вам нравится?

- Брамс.

- А из русских?

- Мусоргский.

Майор нажал что-то на клавиатуре компьютера и одним глазом заглянул в монитор.

- Мусоргский… Из «могучей кучки», стало быть. Ну что ж, не смею больше задерживать. Советую вам, Алексей Петрович, не покидать без нужды своего времени, быть разборчивее в связях и не употреблять спиртные напитки в общественных местах. Подпишите протокол, придет квитанция – заплатите штраф, за себя и за своего товарища. Всего доброго.

- А что это вы перьевой ручкой пишете? – спросил я, поднимаясь со стула.

- Дочка у меня в частной школе учится, в первом классе, так их заставляют чернилами прописи писать, красивый почерк вырабатывают. А у нее не получается. Приходится мне отдуваться. Так что приобретаю навыки…

Мой друг ждал на улице и, увидев меня, готов был разбить бивуак в близлежащем парке. Но я твердо отказался и проводил его до спуска.

- О чем там тебя майор спрашивал?

- О детстве, - усмехнувшись, ответил он. – О том, что мне больше нравится: Москва или Ленинград, в смысле, Санкт-Петербург. Часто ли хожу в церковь…

- И что ты ему сказал?

- Правду.

Мы попрощались и он медленно, слегка покачиваясь и прихрамывая, пошел вниз, туда, где уже сгущались сумерки. Пиджак, который он забыл снять и отдать мне, разошелся на спине по шву и сверкал белой подкладкой. Зеленый поясок на его сандалии развязался, подошва еще держалась, но при каждом шаге громко шлепала по асфальту, поднимая фонтанчики пыли. Он уже скрылся среди деревьев, но эти хлопки еще долго доносились до моего слуха…

 

Глава третья

 

Провести полдня в участке – это не проблема. Убить вечер – вот штука. Если тебе осточертел телевизор и Интернет, если ты не знаешь, что хотел бы перечитать, если к музыке не лежит у тебя сегодня душа, с женщиной проводить время не хочешь и выпивать не собираешься, кто тебе позавидует? Остается только, подперев голову руками, а локти приклеив к цветной клеенке обеденного стола, слушать радио, следя в окно за движением Большой Медведицы по небесному своду… Пока я медленно шел и размышлял о случившемся, стемнело по-настоящему. Я, собственно, успел забыть странный диалог. Время нынче такое, что удивляться не приходится. Людские поступки либо полностью лишены мотивации, либо замотивированы настолько, что напоминают симптомы душевного недуга. Так что полицейский с аберрациями поведения, знакомый с биографией Модеста Мусоргского, меня не удивил, хотя и озадачил. Может, это какое-нибудь очередное модернизационное новшество в рамках очередной же реформы. Если так, то к этому стоило относиться как к капризам погоды. Единственное, что смущало, это слова майора о наличии и отсутствии национальности. Мысли об этом поневоле вернули меня к последней встрече с Федором Иннокентьевичем и завещанным мне поискам, а поиски, в свою очередь, - к потерям.

Мысли, особенно отвлеченные (ведь мысли о России и ее поисках действительно являются отвлеченными), могут завести куда угодно. Вот они меня и завели туда, где в вечернее время появляться не рекомендуется. Я не заметил, как миновал оживленный центр города и, пройдя мимо мрачного забора кондитерской фабрики, попал в район, где прошло мое детство. Это место было интересно тем, что почти полвека назад всю его непередаваемую ауру формировали остатки старинного кладбища с заброшенной церковью, полуразрушенными склепами, изъеденными временем пилонами и огромными деревьями. Территория постепенно застраивалась культурными и административными зданиями, место теряло очарование, но по вечерам оставалось тихим и пустынным. Сейчас здесь было также тесно, как и тогда, а в воздухе также властвовали запахи патоки и корицы, источаемые кондитерской фабрикой, и острый аромат креозота от проходящей в полукилометре к северу железной дороги.

Дом, в котором я когда-то жил, стоял покоем. Двор, сараи, заборы, нагромождение каких-то флигелей, трансформаторных будок, заваренных железных ворот, ведущих неизвестно куда, остатки голубятни – все это по-прежнему не жило и не умирало. Разбитая дорога уползала под старый виадук. А справа темнела аллейка не аллейка, а посаженные когда-то в ряд вязы, которые теперь разрослись и представляли собой запущенную донельзя маленькую городскую рощицу, протянувшуюся метров на пятьдесят. Именно сюда, жарким летним днем, я вышел шестилетним мальчишкой из второго подъезда, в новых шортах, летней панамке, имея висящий на груди игрушечный пластмассовый автомат, купленный вчера родителями. Он был большим, тяжелым, с лампочкой, мигающей красным огнем при нажатии на курок, издающим громкий сухой треск… Я стоял в одиночестве, постепенно растворяясь в мареве жаркого июльского дня, пока не ощутил за спиной чье-то присутствие. Обернувшись, я увидел большого парня лет, может быть, пятнадцати, который с улыбкой смотрел на меня. Его лицо выражало самые дружеские чувства, он мне сразу понравился и я подумал, что хорошо бы мне стать его товарищем.

- А можешь ли ты быстро бегать? – не переставая улыбаться, спросил он.

- Могу.

- Очень быстро?

- Очень.

- Я тоже так думаю. Покажи. Если у тебя получится, будем потом бегать наперегонки.

Я несколько раз кивнул.

- Добеги вон до тех кустов и сразу обратно. Только беги что есть силы. А я тебя здесь подожду. Готов?

- Готов! – сказал я и принял высокий старт.

- Возьми низкий, - посоветовал он. – Дистанция-то короткая, спринтерская. Знаешь, как брать низкий старт? Видел по телевизору?

- Видел. Знаю, конечно.

- Только оставь автомат, он же тебе мешать будет. Давай я его на ветку повешу… Вот так. Ну… На старт, внимание, марш!

Я что есть духу бросился вперед. Добежал до кустов и, развернувшись, помчался обратно, время от времени закрывая глаза и хватая ртом горячий летний воздух… Парня, с которым я хотел подружиться, на месте старта не оказалось. Я, все еще тяжело дыша, огляделся вокруг. Нет, никого. Об автомате я не думал. И не плакал, поскольку удивление было новее, свежее и сильнее слез. Никто не оценил быстроту моего бега, а солнечный день смеялся над несостоявшейся дружбой, искрясь в осколках разбитой бутылки… Так случилось, что родители не ругали меня за утраченные игрушки, а об утраченных иллюзиях знать не могли, потому что я еще сам не в состоянии был рассказать о том, что произошло…

Пытаясь отыскать дерево, возле которого когда-то мной был взят старт в будущее, я сделал несколько шагов в заросли и, посмотрев вверх, в ярком свете полной луны увидел автомат, висящий дулом вверх и как бы спрятавшийся за толстым скрученным стволом. Это был, несомненно, он, сделанный из прочной советской пластмассы, от времени чуть белесой на углах, на синем, не потерявшем цвет ремешке, вросшим в основание ветки. Висел он, правда, гораздо выше, чем я мог ожидать, метрах в двух с небольшим от земли. Я дотянулся и нажал на курок. Палец не ощутил сопротивления, курок провалился, и я не услышал сухого треска, имитирующего звук выстрела. Не загорелась и лампочка; никакая батарейка не могла работать сорок лет.

Я хотел снять свой автомат с ветки, но потом подумал, что он не нужен мне, что он уже не мой, он ничей, и, скорее всего, принадлежит этому дереву и этому двору. Месту, где живы запахи прошлого, где витает настроение горести, где начиналась жизнь. Месту, хранящему тот случай и подтверждающему правоту памяти.

В ту самую секунду, пока я размышлял, забирать мне детскую игрушку или оставить на ветке, где-то во дворе завели автомобиль, у меня в кармане зазвенел мобильник, а тихий вкрадчивый голос за моей спиной произнес:

- Откуда же ты здесь такой взялся?

Я посмотрел на телефон. Номер был мне не знаком, поэтому и отвечать я не стал. Скосил глаза и увидел вдалеке у подъезда «Москвич-412» с включенными габаритами. А неясной фигуре с тихим голосом, за которой маячили еще две личности, ответил:

- С Луны. Слыхал о таком небесном теле?

- Лунатик, значит? Ну, и как там, на Луне? – повысил голос человек, чтобы перекрыть треск «Москвича», который, стоя на месте, пытался, видимо, преодолеть звуковой барьер. Но эффект от вкрадчивой приблатненности уже пропал.

- На Луне отлично.

- А чего ж ты сюда прилетел?

- На тебя посмотреть…

 

Пришла пора представиться. Зовут меня Алексей Петрович. То, чем я занимаюсь сейчас, особой роли не играет. А до этого я долгое время работал экспертом по поведению людей в водных средах. Да, именно так, в средах. Я очень люблю воду, хорошо понимаю ее и знаю ее законы. Определенные воинские подразделения частенько попадали в ситуации, связанные с водными объектами. Вот я и учил людей, как вести себя в озерах, прудах, плавнях. В болотах, южных и северных. В различных реках. В горных быстрых холодных. В реках, где не видно берегов, где вода густа от ила, как суп. В морях, штормовых и штилевых, с берегами песчаными, скалистыми, ледяными, в океанском прибое. А также в совсем экзотических местах, вроде фиордов, водопадов и озер в оазисах, что тоже не так безопасно, как может показаться на первый взгляд. Я хорошо знал и обитателей различных водных стихий, в лучшем случае равнодушных, но всегда удивлялся отсутствию у них агрессии по отношению друг к другу.

Любая страна, где мне пришлось побывать, была связана, прежде всего, с водой, а иногда только с ней, от Меконга до Укаяли, от Байкала до Желтого моря. Форсируя болото, выбираясь из полосы прибоя, ориентируясь по звуку в мутной речной взвеси, я не думал о том, в каком государстве нахожусь. Все государственные границы казались мне условными. Я сталкивался с природой, иногда с такой же первобытной, как и природа, культурой, но не с цивилизацией, поэтому не видел различий, разве что в моей стране вода чаще оказывалась пригодной для питья, реки – прозрачнее и укус змеи не был смертельным.

Федор Иннокентьевич прав: нюх у меня оставался собачьим. По крайней мере, воду я мог найти и в песках, и в джунглях и в степи. И запахов я знал гораздо больше, чем обычный человек. Но вода – это не страна. Попробуй, найди ее среди запахов известки, аммиака, гудрона и дегтя. И одеколона «Гуччи», которым сверх меры благоухал мой неожиданный собеседник. То, о чем мне говорил Федор Иннокентьевич, было сумасбродной редкостью, метафизикой, умозрительным или умообонятельным построением. Тем более, я сомневался, что сам Федор Иннокентьевич когда-либо чуял это. Но должны же существовать и другие запахи. Хоть бы что-нибудь дали мне обнюхать: оброненный платок, перчатку с российской руки, кусок замши, которым она протирала стекла очков…

 

- Ну, посмотрел? – уже миролюбиво спросил мой собеседник.

- Посмотрел.

- И как?

- Бывало хуже.

- Ладно, пойдем. Поговорить с тобой хотят.

- Если хотят, пусть идут сюда.

- Я же тебя по-хорошему прошу.

- А ты попробуй по-плохому, может, что и получится.

- Да не пожалеешь, чудак-рыбак! Пойдем! Что ж, пожилому человеку к тебе сюда тащиться? – весело сказал он и вдруг заорал по направлению «Москвича»: - Глуши свою вошебойку, козел!...Никакого понятия. Люди отдыхают давно.

Последние слова он произнес явно для меня и сделал шутливый приглашающий жест.

- Наш с тобой разговор напоминает сюиту Бетховена фа-мажор для скрипки и рояля. Не находишь?

Он озадаченно промолчал, а меня разобрало любопытство и я, правда, не выпуская его из виду, двинулся вслед за ним в глубину двора.

Шли мы совсем недолго. Двор замыкала высокая чугунная ограда с низкой калиткой. За ней виднелись зады небольшого, но густого сада, еще дальше угадывался двухэтажный дом красного кирпича, а перед оградой на замощенном плиткой пятачке стояла красивая скамейка, на которой сидел, покуривая, небольшой старичок в белых льняных штанах и такой же рубашке с отложным воротником.

- Присаживайся, - сказал он и похлопал ладонью по скамейке рядом с собой.

Я присел и вопросительно посмотрел на него.

- Я тут перед сном воздухом дышу. Скучно стало, поговорить с кем-нибудь захотелось. А тут вижу – ты бродишь, смотришь чего-то, вынюхиваешь. Ночью. Один. Вот меня любопытство разобрало. Попросил ребят тебя пригласить. Не возражаешь?

Чем-то он напоминал экранных героев – авторитетов криминального мира, и особенно артиста Панина, так что было непонятно, то ли артист Панин копирует их, то ли они – артиста Панина. Но как бы то ни было, двор его особняка никоим образом не мешал внешнему двору, и детская площадка была выполнена из тех же материалов, что и скамейка, на которой мы сидели.

- Он умник, Федор Михайлович, - сказал мой провожатый. – Про Бетховена мне вкручивал. Говорит, наш разговор похож на симфонию.

- Что умник, это не страшно. А чего от тебя ментовкой пахнет? – вдруг спросил меня Федор Михайлович.

- В участке полдня просидел.

- За что взяли-то?

- За нарушение закона времени.

- А-а-а! Вопросы непонятные задавали? Про художников, про императоров?

- Про музыкантов.

- Ага… Что про национальность сказали?

- Сказали, что есть.

- Вот как… А мне маляву прислали, мол, отсутствует у вас национальность, Федор Михайлович, о чем мы спешим вас уведомить… Ну, у меня ее и раньше-то не было. А ты чего, друг ситный, здесь искал?

Я подумал и рассказал Федору Михайловичу достаточно подробно, что я ищу и каким именно образом, не называя, впрочем, главного. Что-то мне подсказывало, что он отнесется к этому серьезно. Так и произошло. Он затянулся сигаретой, подумал, погримасничал в стиле Панина губами и произнес:

- Большое дело. Непростое. Нужное. Есть у меня два соображения. Во-первых, Россия могла вся на консервы пойти.

- На какие консервы?

- На духовные.

- Это что же за консервы такие?

- Книжки умные. Это и есть духовные консервы с неограниченным сроком хранения. При надлежащих условиях, конечно. Я до этого как дошел? В юности, после первой ходки, пришла мне в голову мысль. Прочитать все, что есть в мировой литературе о нашей злосчастной тюремной доле. И начал я со своего тезки, с Достоевского. Увлекся. Прочитал «Братьев Карамазовых». Все у него по делу. Но книжку эту с тех пор перечитываю. И что понял. Первый раз я ее открыл, когда был одного возраста с Алешей Карамазовым. Потом сравнялся со старшими братьями. А потом смотрю, я уже в возрасте Федора Павловича. Сейчас героев моего возраста в книге нет. Старец Зосима и то моложе. Я старею, а они остаются. Но книжка-то о России написана, как и многие другие. Вот там, в этих книжках, она и осталась, на века. А в жизни на нет сошла… И второе. Могли Россию взять за милую душу и – на цугундер.

- За что?

- Дерьмо вопрос. Чтобы в ней, в России, разговоры с симфониями не сравнивали. Так что, вероятно, в камере она, на шконке. Или в предвариловке парится… Эти-то запахи я знаю. Найти легче легкого. Вот так. Ладно. Спасибо за беседу, отдыхать пора. Ты домой-то поаккуратней добирайся. Тут такая гопота, что самому страшно выходить бывает.

Он неторопливо, в сопровождении вежливо попрощавшихся со мной людей, прошел в сад. Калитка звонко щелкнула замком, и я остался один.

Закурив, я вспомнил актерские манеры Федора Михайловича, и подумал, что беглянка вполне могла задержаться в каком-нибудь провинциальном театре и служить там на вторых ролях. Но, вспомнив театральные представления последних лет, отказался от этой вздорной мысли.

Решив сократить путь и пройти под мостом, я направился к концу аллеи и, уже сворачивая в полный звезд проем между домами, услышал в зарослях какое-то бормотание. Осторожно раздвинув ветки, я увидел как бы комнату с зелеными стенами: старый диван, на котором лежала подушка без наволочки и рваное ватное одеяло, трехногое с красной обивкой кресло, криво стоящий торшер с продырявленным, словно пулями, абажуром. На диване сидела маленькая пожилая женщина. Обращаясь к земляному могильному холмику с воткнутым в него самодельным крестом, сделанным из трех веток, она негромко и быстро говорила:

- Ты уж полежи тут, никуда не выходи. А завтра я оградку поставлю. Будем с тобой здесь жить вместе, рядом, пока злые холода не наступят…

«Может быть, она в могиле?», - машинально подумал я, входя под черную арку виадука, подпираемую квадратными столбами. «Похоронена кем-то, кем-то отпета, кем-то исповедана… Но кто же отважится исповедовать и хоронить? Кто и какие ритуалы будет исполнять? Какие гимны петь? Что за поминки устроят и где? И каким образом сохранят все это в тайне?»…

Я пошел по неровно лежащим шпалам, делая то короткие, то длинные шаги. Рельсы блестели под луной. Вдали раздался тревожный паровозный гудок…

 

Глава четвертая

 

С утра я засел за компьютер и под именем Федора Иннокентьевича заскочил в виртуальное пространство. Сделал я это по его настоятельной просьбе. «Мало ли что со мной приключится», - сказал он мне по телефону. - «А все дела надо закончить. Так что ты, друг мой, закрой там все диалоги, по возможности. Помягче, потоньше, не обижай людей. Ну, сам что-нибудь придумаешь».

Легко сказать. Познакомившись с беседами и собеседницами Федора Иннокентьевича, я пришел в ужас. Наследил он в интернете, нашалил и нагрешил, по доброте своего сердца вселяя в сердца надежду. Сколько там было скрытых признаний, приглашений на шашлыки в Сочи, обещаний заняться с Федором Иннокентьевичем сольфеджио, бессмысленных, наводящих тоску, вопросов и ответов, беспардонного вранья, изящных эвфемизмов, горького человеческого одиночества.

Кое-что я просто удалил, кое-кому сообщил, что уезжаю в длительную командировку, в страну, где Интернет запрещен законом. Ссылался на болезнь, на отсутствие ноги, упоминал о семерых детях, опускался до бестактностей и неприличных откровенностей. Но примерно с шестнадцатью vis-à-vis Федора Иннокентьевича мне пришлось повозиться серьезно. Тут он выстроил все прочно и надолго.

Надо сказать, меня сильно удивило, что все мои, вернее, его собеседницы оказались дома и, по всей видимости, никуда не спешили. Я просмотрел их фотографии и сделал вывод, что все они сделаны в дальних жарких и холодных странах, на океанских пляжах, на площадях средневековых городов, среди пальм и бамбуковых рощ. Женщины сидели в очень неплохих автомобилях, на лошадях и слонах, примеряли экзотические костюмы, пели со сцены. Почему они при своих немалых доходах и недурных внешних данных не могли найти себе спутника жизни, оставалось загадкой. Однако, познакомившись с их профилями, послушав в их исполнении их же любимые песни и внимательно прочитав вопросы и ответы, я понял одну простую вещь. Их успешная жизнь, к которой они так стремились, и была главной причиной их одиночества. Они искали то, чего не существует в природе. Не надо было седлать непокорных слонов и умываться в римских фонтанах и уж, по крайней мере, выкладывать все это на сайтах знакомств. Для этого имеется обычный стул и водопроводный кран. Хотя, наверное, я несправедлив…

После обеда я выполнил просьбу Федора Иннокентьевича, подчистил хвосты и захлопнул за собой дверь. Последняя беседа была поистине виртуозной, где-то даже мистической, заставившей меня усомниться в некоторых очевидных вещах. Дело в том, что я начал угадывать, а скорее, видеть то, что видеть мне никак не полагалось.

- Над чем вы сейчас размышляете, Федечка? – спросила блондинка Алевтина.

- Над тайной угловых домов, - ответил Федор Иннокентьевич, доводя разговор до абсурда, и вдруг увидел моими глазами угловой дом Алевтины в далеком Сыктывкаре. - Ведь вы живете в угловом доме.

- Как вы узнали?

- Я просто вижу. Вы сидите в угловой комнате, в самом углу.

- Вы наблюдаете за мной? Что на мне надето?

- Красная шаль накинута на плечи. На столе стакан с недопитым соком.

- Вы где-то рядом? Вы подглядываете в окно?

- Как я могу это сделать, если вы живете на четвертом этаже? Кстати, из вашего окна открывается чудесный вид на городской парк.

- О, Господи! Где вы?

- Обернитесь и вы увидите меня.

- Я не могу обернуться, мне страшно. Где вы?!

- Я стою у вас за спиной…

На этом диалог оборвался, но перед моими глазами еще некоторое время стояла как бы картина: большая комната, солнце, бьющее в окно и съежившаяся за столом женщина… Несомненно, Федор Иннокентьевич был прав, когда утверждал, что эти люди создавали свое виртуальное государство, населяли его виртуальными людьми и со временем забывали об истинных целях своего присутствия на просторах этой страны. Они подсознательно искали новое Отечество, взамен ушедшего от них. То, что оно было утопическим, мало волновало население. Они могли создать себя заново, спрятать все, что мешало их жизни, усовершенствовать отношения, изменить возраст и внешность. Недалек был тот день, когда в этом государстве пройдут свои парламентские выборы, возникнут органы власти, ее необходимые атрибуты, своя социальная иерархия и своя валюта…

Собравшись, я отправился навестить Федора Иннокентьевича, доложить о выполненном задании и купить ему редьки, которую он настоятельно просил меня привезти.

Я обошел все базарные ряды, но редьки не было.

- Не сезон, - сказала торговка. - Нигде не найдете.

Зато базар был завален манго. Продавцы резали их ножами, как яблоки, и с криками «Это мед, а не фрукт!» совали под нос покупателям. Те смущенно отмахивались от недозревших плодов, пахнущих аптекой. Внимание привлек подвыпивший мужик с толстой золотой цепью на шее, купивший сразу шесть килограммов и молча удалившийся нетвердой походкой под уважительные взгляды толпы.

- Говорят, манго от язвы помогает, - вещала женщина в старой соломенной шляпе. – Косточки трое суток на спирту надо настаивать и принимать настой перед едой по столовой ложке.

Веселый старик ходил между рядами и продавал бинокль.

- Господа! – кричал он. - Товарищи! Покупайте бинокль! Последний остался! Незаменимый товар! Вы же не видите ни хрена! Посмотрите на нашу жизнь вооруженным глазом!

Бинокль я приобрел для Федора Иннокентьевича, памятуя о том, что из окон больницы, в которой он сейчас находился, открывался чудесный вид на сосновый лес и пригородные села. Эта больница прославилась тем, что в 90-е годы некоторые пациенты, войдя в сговор с персоналом, умудрились приватизировать не только койки и кое-что из медицинского оборудования, но и отдельные палаты. В течение шести лет они лечились, жили, прописывали родственников и сдавали помещения в аренду. Эта история получила широкую огласку в отличие от других событий, оставшихся в тени. Я вдруг не к месту вспомнил малоизвестную широкому кругу общественности историю, связанную с проектом «Дом-2». Случилось так, что в суете известных событий канал перепрофилировали и об участниках проекта просто забыли. Юноши и девушки не сразу поняли, что съемки прекращены, а когда поняли, сочли это условиями эксперимента. В результате, спустя полгода, возникшие проблемы решали не только врачи и психологи, но и этнографы с историками. В коллективе «Дома-2» сложилась социальная модель жизни племени Уату-Кула с островов Папуа. Налицо был матриархат, натуральный обмен, обобществленная собственность и признаки зарождающегося каннибализма. Некоторые ученые, впрочем, нашли в отношениях проектантов сходство с вертикалью, выстроенной в банде Патриции О`Брайен, державшей в страхе восточные районы Нью-Йорка 30-х годов прошлого века. Тем не менее, врачи привели всех в полный порядок и вернули обществу полноценных членов, страдающих, правда, латентным вуайеризмом, причины которого медики объяснить не смогли…

Федор Иннокентьевич лежал в палате для ветеранов войны. От остальных она отличалась тем, что больных в ней было поменьше да стоял на подоконнике небольшой телевизор. Видимо, не так давно в палате сделали ремонт, и поэтому ножки нескольких старых кроватей с выпуклыми надписями на металлических рамах «Первый кроватный завод, 1961 год», были помещены в пластмассовые крышки, которыми закрывают стеклянные банки, во избежание порчи нового линолеума.

- Ну, что? - спросил Федор Иннокентьевич. - Все разговоры закончил?

- Вроде все.

- Третий глаз открылся? Видел моих собеседниц в домашней обстановке?

- Видел… Я вам тут бинокль принес…

- Да подожди с биноклем, - перешел он на шепот. – Ищешь?

Я замялся. Надо сказать, что в последние дни меня стали посещать сомнения относительно предположений Федора Иннокентьевича и в связи с этим относительно моих поступков. Да, эта мысль постоянно присутствовала в голове, заставляла меня действовать, но, как мне однажды показалось, она носила характер навязчивой мелодии, от которой сложно избавиться и которую постоянно напеваешь вслух в самых неподходящих для этого местах. Справедливости ради стоит заметить, что люди, которым я рассказал о цели поисков, а их было человек десять, отнеслись к этой идее серьезно, с сочувствием и пониманием. Они не смеялись надо мной, не крутили пальцем у виска, не смотрели мне в глаза с преувеличенным вниманием. Они даже давали советы, где, по их мнению, может находиться искомый объект. И все же…

- Ищу потихоньку. Но времени мало, проблемы всякие. Сосредоточиться не могу.

- Эх! – махнул рукой Федор Иннокентьевич. – Ты пойми, это сейчас для тебя самое важное. Остальное – так, ерунда. Чем ты там занят? Все, что кажется нам важным, давно потеряло смысл. Неужели не видишь?.. Ладно, включи телевизор, там инструкция на столике.

Я подошел к окну и взял листок, вырванный из тетради в клеточку. На нем химическим карандашом с орфографическими ошибками и с трогательной черточкой над прописной буквой «т» было написано следующее. «Инструкция. 1. Вставь штепсель в розетку. Загорится красная лампочка. 2. Возьми изогнутый гвоздь (лежит рядом с телевизором), вставь его в крайнее левое гнездо на панели и нажми до щелчка. Удерживай в этом положении несколько секунд. Загорится зеленая лампочка. 3. Направь антенну строго на восток. Поймай первый канал. 4. Смотри».

Я совершил все вышеуказанные действия и к моему удивлению экран засветился. Транслировали какое-то правительственное заседание. По крайней мере, я узнал первых, вторых и третьих лиц государства и нескольких депутатов, хотя их лица были искажены то ли некачественным изображением, то ли гримасами гнева и раздражения. Речь шла о поисках национальной идеи.

- Ты слышишь, что они говорят? – указал длинным сухим пальцем на экран Федор Иннокентьевич. – Мол, раньше была идея, но ложная. А сейчас никакой нет. Они же не могут прямо излагать суть проблемы, сказать, что Россия ушла. Конспирологи! А я могу. Но национальная идея, это и есть Россия. Вот что они ищут. Дошло до тебя? Скоро предложат большое вознаграждение тому, кто найдет. Но они растеряны. Они не знают, где ее искать. И они не знают о запахе. А ты знаешь! Вот и ищи!

Больные с соседних коек смотрели на Федора Иннокентьевича и внимательно слушали. Слушала его и медсестра, неслышно подошедшая к кровати с капельницей, и двое посетителей, пришедших навестить родных, и раздатчица, стоящая в проеме двери с тарелкой в руках.

Телевизор внезапно отключился. В тишине послышался какой-то странный звук. Это забарабанила клювом в стекло севшая на подоконник синица.

- Где ж ее искать-то, - сказала толстая раздатчица. – У каждого она своя. Для кого, вон, - синичка. А для кого и тарелка каши – Россия… Мужчины! Подходи! Сегодня суп с фрикадельками и перловка…

 

Глава пятая

 

Русский человек жив наследством. Я не о том европейском наследстве, заключенном в ценных бумагах, тысячах акров земли и вилле в Бретани. Наши наследники ценные бумаги не могут найти по нескольку лет. А они лежат себе в качестве закладки в «Книге о вкусной и здоровой пище», на 286-й странице, там, где рецепт макового рулета.

Я о том наследстве, о котором мы и думать не думаем, поскольку им пользуемся, а когда приходит срок, не знаем, что с ним делать. Наше наследство, оно с обременением. Вот шесть соток густого сада с микроскопическим дачным домиком, который строил еще дед, обремененные старыми покосившимися сараями со всяким хламом.

Здесь в детстве я ел зеленый крыжовник, сидел с дедом у ночного костра и смотрел на него в половинку перевернутого цейссовского бинокля. Костер казался маленьким и далеким, но его жар я ощущал голыми ногами. Недалеко от правления садоводческого товарищества стояла длинная крытая беседка. Туда по вечерам выносили телевизор и я вместе с другими смотрел чемпионат мира по футболу 1970 года. На пыльных дачных улицах мы играли с пацанами. И чем-то нам не нравился один парень, дразнили мы его жестоко, как могут только дети. А он отбегал в сторону, вытирал слезы и, протерев заплаканные очки черными длинными сатиновыми трусами, кричал нам издали: «Русские гады!». Мы не понимали и смеялись. А парень-то был совсем даже ничего, песни смешные пел. Посмотреть бы на него сейчас. Чуть позже я сидел на крыше сарая, в густой яблоневой листве, и думал о своей первой любви. А еще позже проводил здесь веселые дни и ночи, в отсутствие деда, конечно. А деда уже давно нет...

Не успеешь оглянуться, а все это уже наследство. Участок с садом, я имею в виду. Хотя важнее, конечно, то, что я вспомнил сейчас. В этом суть русского наследства. Стоит себе, разрушается, не принося никакой пользы, и только будит воспоминания, от которых подступает светлая летняя печаль с привкусом горечи, словно у яблок сорта «Фарфоровое», давно уже превратившихся в дички.

И перестроить дом руки не доходят, и продать ни в коем случае нельзя. Хотя председатель товарищества уже предлагал, поскольку, якобы, будут скоро сносить под застройку, ведь это уже городская черта, и деньги хорошие предлагал. Что-то он, подлец, хочет, а что – непонятно. Нет, не продам. А всей пользы – приехать осенью, подышать горьковатым воздухом, посмотреть в пустое небо. И так обстоят дела с любым наследством, в том числе и большим, получаемым страной: византийским, татаро-монгольским, советским…

Дождливым ноябрьским вечером тебе вдруг привидится, что в старом сарае, где свалены ненужные и несуразные садовые артефакты, лежит застекленная картинка, которую ты помнил с детства. Висела она, в числе других, в дачном домике. На одной были котята с клубком шерсти, на двух других – незамысловатые пейзажи, правда, написанные маслом, а вот на этой… Вроде бы изображен там младенец со взрослым осмысленным взглядом, лежащий на большой шахматной доске, а вокруг него игрушки в виде стеклянных шахмат. И смотрит он на тебя, не отрывая глаз…

Ну, подумай сам, могли ли в советское время отпечатать такую странную олеографию! А вдруг? А если это сделано еще раньше? Хватит у тебя смелости повесить ее на стену в кабинете? Еще бы! Но надо же вызывать такси и ехать сквозь дождливую ночь Бог знает куда. А потом искать ее в темноте, в пропахшем мышами сарае. Почему бы и нет? А почему не завтра, белым днем? А просто хочется сейчас. Терпения нет…

Я прошелся по квартире, выпил водки, посмотрел в окно. Оделся и вызвал такси. Поехали… Приехали…

Дом и сад под светом фар выглядели странно. И жутковато было идти туда, вглубь голого черного сада, где в самом углу стоял старый, с провалившейся крышей сарай. По грязи, по лужам, закрываясь от холодного со снегом дождя, я добрел до сарая, с трудом открыл разбухшую перекосившуюся дверь. Подсветил фонариком. Подшивки журналов, огромный моток колючей проволоки, старинное удобрение в банке с диким и прекрасным названием «Парижская зелень», за десятилетия, вероятно, превратившееся в яд. А вот и она, в узкой дубовой рамке, блестит пыльным треснувшим стеклом. Теперь добраться бы до нее, не сломав ног. Есть!

Такси я отпустил, решив заночевать здесь. Печка грела исправно, запаса сухих дров в доме хватит на всю ночь, бутылку я захватит на всякий случай с собой.

Машина отъехала, и вскоре шум мотора затих. Стали слышны звуки дождя. И все, больше никаких звуков. Легкий запах первого снега щекотал ноздри. Изо рта вырывался пар…

В доме, уже при свете огня, я рассматривал картинку и улыбался. Обычный пухлый младенец с весьма симпатичными детскими глазками. Никаких шахматных досок и стеклянных игрушек – лежит на коврике в окружении плюшевой собаки, барабана и чего-то еще.

Я подбросил дров, завернулся в старое ватное одеяло и стал смотреть на огонь, потягивая водку из старого, не очень чистого граненого стакана. А что еще мне оставалось делать?..

Произошло все это год или два назад, но какую-то связь этого случая с сегодняшними событиями я уловил, правда, никак не мог понять, какую именно.

Может быть, патологическая тяга к прошлому, - это не желание вновь почувствовать себя молодым, а поиски ощущения страны? Хотя, когда она ушла, в какую эпоху, в каком году? Какое событие послужило последней причиной этого ухода?

А могла ли она поселиться в одном конкретном человеке? Нет, вряд ли. Нет такого человека, чтобы Россия выбрала его для тихого и тайного проживания. Хотя пути ее неисповедимы. Мало ли кого она захочет выбрать…

Однако любой человек смертен. Значит ли это, что Россия будет переходить из души в душу? И главное, знает ли человек об этом или находится в счастливом неведении, оставаясь невольным хранителем?

К этому времени идея поиска и размышления на эту тему овладели мной достаточно сильно. Я вспоминал и освежал в памяти слова князя Мышкина о русских либералах, которые не есть русские либералы и в основе либерализма которых живет ненависть к России. Я видел гоголевскую Русь, которая несется неведомо куда, и думал: уносится эта тройка в неведомое с седоками или пустая. И Лермонтова, и Блока, и Бунина цитировал и вслух и про себя. Каждый ведь прощался с ней рано или поздно, говорил о ней разные слова, часто обидные, а иногда даже неприличные. Понятно, что слова – это реакция на что-то, но все-таки…

А ведь Россия, как и любая другая страна, это народ, люди. Выходит, они сами себе признавались в любви и сами себя ненавидели?

Дальше идем. География: горы, реки, леса… Это все как бы на месте. Крым вот только Украине достался. Белая Россия – другое государство. Финляндия сама по себе. Курилы – спорная территория. Ладно, до каких пор страна может географически уменьшаться, чтобы остаться страной? Сложный вопрос. Андорра или Лихтенштейн – тоже страны.

Культура наша великая. Ушла? Мягко говоря, уходит. Где-то уже в дверях. Сейчас шарф свой в прихожей найдет и неслышно закроет за собой дверь. Но она уходит не тайно. Никакой тайны тут нет. Без бинокля видно.

Государственное устройство. Каждый правитель любит Россию и делает все для того, чтобы она стала великой, хотя она, по его же утверждению, и так достаточно великая. И ведь всегда в России кому-то чего-то не хватает. То свободы, то диктатуры. Одному хорошо, другому плохо. Да так плохо, что он дабы не сходиться с Россией даже во сне, готов отказаться от снов, обескровить себя, искалечить, не касаться любимых книг и променять родной язык на любое наречье… Может, России стыдно стало? Видит, что люди совесть потеряли, никакие увещевания, превентивные меры и конкретные предупреждения на них не действуют, ну, и ушла, посыпав голову пеплом…

Или она маленькая была? А все остальное – утопия? Имя было, место, город, где ты родился. Дома и люди, которые тебя окружали с детства. Лес, река. Парк, в котором ты впервые поцеловал девушку. Система отношений. Язык. А? И все. А за этими пределами ничего нет. Ни гор, ни морей. А только история, ограниченная возрастом самых старых городских зданий, культура, которую мы зачерпываем горстью из прошлого и никак не можем донести до рта, опосредованное государственное устройство и телевидение, еще больше убеждающее нас в нереальности происходящего…

Что же я тогда ищу? Какую тайну? И каким образом у тайны может появиться запах?

Обо всем этом я размышлял, сидя на заднем сиденье маршрутного «пазика», шустрого, грязного и нервного, как бродячая собака. Путь был неблизким. Я добирался из окраинного района в центр и, заскочив в «маршрутку», даже не посмотрел на номер, полагая, что так или иначе попаду туда, куда мне надо. Итак, я размышлял, поглядывал время от времени в окно и незаметно наблюдал за пассажирами. Они были как-то нелюбопытны и погружены в себя, кроме одной симпатичной девчушки, с которой я пару раз обменялся взглядами. Ехал мужчина с усами, словно приваренный к своему месту. Он вез с собой лист фанеры и обрезок ржавой водопроводной трубы. Наверняка этот обрезок надо было куда-то подставить, подложить, определить, например, сделать в туалете полку. В руках он держал дырявый пакет с надписью «Shambala. Madgik world. Прямые поставки». На лице его тенью залегла особенная усталость, которая ясно говорила, что ему уже не хочется ни петь, ни пить, ни молиться, а только молчать. Две женщины, закрыв глаза, вращали головами под песню «Горная лаванда», доносящуюся из кабины водителя. Одна вращала головой по часовой стрелке, другая – против. Худенькая девушка, сидящая впереди, передавала шоферу деньги за проезд, полученные от входящих людей. Она делала это, предупреждая действия пассажиров и не дожидаясь просьбы, просто молча с испуганной улыбкой протягивая руку. В углу сидел маленький задумчивый негр. Сбоку спал пьяный молодой парень, а рядом с ним бодрствовал бравый кавказец в спортивном костюме, с массивным золотым перстнем на пальце. Напротив меня грузная старуха держала за руку мужчину в толстых штанах, высоких шнурованных ботинках и детской вельветовой курточке.

- Сейчас приедем, - громко, на весь салон, сказала старуха. – Купим пирожков в киоске и домой пойдем.

- Пончиков, - отвечал ей мужчина неожиданно тонким женским голосом. Он высвободил руку, и на пальце сверкнуло красным стеклом колечко.

- Ну, пончиков, - согласилась старуха. - У меня тридцать рублей есть.

-  Чего-то мало, - обратился к ней проснувшийся парень. - У меня сто рублей. Может, сложимся?

Старуха не ответила.

- А вы вместе, что ли? – не отставал парень.

- Вместе.

- Это сын ваш?

- Дочь.

- А чего она в мужской одежде?

- Так уж пришлось…

- В профком вызвали меня, - рассказывала женщина, сидящая сзади, своей соседке. – Говорят, информируем вас, национальности у вас нет.

- Кто говорит?

- Да хрен его знает кто. Мужик какой-то.

- А ты что?

- Да ничего. В паспорте-то национальность не пишут. А если подумать, куда ее еще сунуть-то? Деньги за нее не платят…

Я посмотрел в окно и понял, что не узнаю улицу, по которой мы едем. Возможно, автобус поехал по другому, неизвестному мне маршруту, возможно, он привез меня в соседний город, а, может быть, я просто заснул. Но могу поклясться, что ни в родном городе, который я знал как свои пять пальцев, ни в ближайших городах, ни в любых населенных пунктах, посещаемых мной в течение жизни, не могло быть такой архитектуры, такого небольшого количества машин и людей в разгар рабочего дня. Люди деловито и в тоже время спокойно шли по тротуарам, отделенным от проезжей части высокими гранитными бордюрами. Здесь часто попадался на глаза натуральный шлифованный камень в отделке зданий, проплывали мимо окон автобуса высокие и странно знакомые деревянные дома, кирпичная кладка была плотной и прочной.

Я оглядел салон. Все пассажиры спали. Я не помнил, доводилось ли мне раньше во сне видеть спящих людей. Почему-то на цыпочках, словно боясь их разбудить, я прошел к переднему выходу и остановился там, держась за поручень, в ожидании остановки. «Пазик» затормозил, двери открылись, и я легко сбежал по ступенькам на мостовую.

Никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Я огляделся и начал узнавать некоторые старые здания. Несомненно, это был мой город, и в этом я еще раз убедился, прочитав его название на небольшом рекламном щите, не обратив внимания ни на фразу в целом, ни на странную орфографию. Собственно, я уже сориентировался и знал, в какую сторону надо идти, чтобы найти свой дом. Но что-то подсказывало мне, что вряд ли он стоит там, на привычном для меня месте.

Воздух был свеж. Небо затянуло тучами, видно, собирался дождь. Сквозь зелень деревьев, в предгрозовом сумраке резко белели гипсовые барельефы в нишах зданий. Исчезла постоянно преследующая меня тревога, исчезло раздражение. И я понимал причины этого. Город утопал в зелени. Не было видно ни одного квадратного метра голой земли: только брусчатка, разноцветная тротуарная плитка, трава газонов и цветочные клумбы. Ни горсти песка или пыли; видимо поливальные машины проехали здесь с утра. Странные чувства овладели мной. Я одновременно ощущал себя безгранично свободным и в тоже время чужим в родном городе, который увидел впервые.

Я шел и старался, по крайней мере, пока не читать, что написано на мемориальных досках и вывесках, висящих на фасадах зданий, не смотреть на памятники и не особо пристально вглядываться в лица прохожих, интуитивно сохраняя в целости свое мироощущение и сознание… Правда, в одно лицо вглядеться мне все-таки пришлось: на перекрестке я столкнулся с каким-то человеком, явно с нездешним обликом, размахивающим в такт шагам свернутой в трубку газетой. Я извинился и в ответ от него услышал несколько слов. Судя по выговору и по ощутимому акценту, это был британец. Он отвесил мне легкий поклон, сухо улыбнулся и проследовал дальше. Я посмотрел ему вслед и тут мне в голову резко, как нашатырь, ударил запах.

 

Глава шестая

 

Это был свежий, сложный, давний будоражащий аромат. Он вызывал воспоминания, он делал реальными дни и ночи юности, он воскрешал в памяти картины, которые, казалось, давно стерлись из памяти. Мне хватило пяти секунд, чтобы разложить его на составные части: листва, духи, сигареты, асфальт, девичьи волосы, молодость. Сугубо городской аромат, имеющий бесконечное количество вариантов. Я учуял свой индивидуальный вариант и пошел на него, приподняв голову и ловя его изменчивые извивы среди других запахов этого города.

Миновав два перекрестка и перейдя на противоположный тротуар, я свернул налево и оказался на небольшой площади. В моем городе это место служило перекрестком. Здесь же из площади вытекали или, если угодно, впадали в нее пять разных улиц. У каждой из них было свое название. На волне запаха я, как по течению, подплыл к старинному трехэтажному дому. По форме он представлял собой латинскую букву v, рожки которой давали начало двум, расходящимся под углом улицам. Третья улочка была не видна с площади и брала начало от задней части красивого каменного забора, огораживающего внутренний треугольный двор дома. Таким образом, дом походил на наконечник стрелы. Я вошел во двор через арку, поскольку парадный вход – высокая деревянная дверь с тремя ступенями, врезанная в узкий, не более двух метров, фасад - был заперт на замок.

Двор, вымощенный серыми квадратными плитками, оказался пустым, плотно засаженным старыми густыми липами. Из открытых окон первого этажа доносилась музыка. Встав на высокий цоколь и придерживаясь за металлический карниз, я заглянул внутрь. В просторной комнате находились двое: старик в стеганом халате и белой рубашке с отложным воротником, наигрывающий что-то на фортепиано, и девушка лет девятнадцати, с ногами сидящая в большом кресле и читающая книгу. Я не берусь рассказать о ее лице, о больших серых глазах, волосах цвета меда, совершенной формы носе, маленьких ушах. Никому из писателей, великих и не очень, не удалось зримо описать женскую красоту. Здесь нужен талант живописца. Таких лиц в своей жизни я не встречал. В нем чувствовалась порода, а в неподвижной фигуре грация и сила. Такое сочетание изредка встречается и у нас, но почти всегда его портит налет какой-то вульгарности, проскальзывающий то в походке, то во взгляде, то в голосе. Однако еще больше, чем ее лицо, меня в первую минуту заинтересовало, что именно она читает и что именно наигрывает на фортепиано ее дед. То, что это дед и внучка, становилось понятно с первого взгляда. Название книги я разглядеть не мог, как ни вертел головой, а в музыке начал узнавать что-то знакомое. Тем временем начался дождь. Первые крупные капли упали мне за воротник и потекли по спине. Правая рука, которой я держался за карниз, затекла. Зачесалось ухо. В довершении всего на карнизе неизвестно откуда появился пушистый серый кот. Скосив глаза, я увидел, что он смотрит на меня, чуть подрагивая усами. Очевидно, здесь он решил спрятаться от дождя…

- Это «Караван» Дюка Эллингтона, молодой человек, - сказал вдруг старик высоким, чуть с хрипотцой голосом. -А внучка читает сочинение господина Гоголя «Мертвые души»… Олюшка, пригласи гостя в дом. Кота не пускай.

Справа от старика, в нише, стоял небольшой туалетный столик с узким зеркалом, в котором он, не отрываясь от клавиш, прекрасно видел меня и совершаемые мной манипуляции.

Олюшка подняла на меня удивленный взгляд и, отложив книгу, произнесла с явной иронией:

- Прошу вас.

Мне ничего не оставалось делать, как перелезть через подоконник, оказаться в комнате и сесть на предложенный стул. Надо сказать, что я не испытывал ни малейшего смущения. Такое бывает, когда между незнакомыми людьми существует какая-то внутренняя связь. Это понимается мгновенно и возникающая взаимная симпатия не требует никаких объяснений.

- Это китайская работа, – сказал я, указывая на туалетный столик. – Начало прошлого века.

- Верно. Великолепная кустарная работа. Эту штуку привез из Китая мой отец в конце сороковых.

- Что-то подобное было и у моего деда. Он вернулся домой в начале пятидесятых.

- Они могли знать друг друга, состав экспедиционного корпуса был невелик. Звание вашего деда?

- Полковник.

- О! Наверняка знали. Да, молодой человек, наши предки сделали великое дело, но это, к сожалению, было и величайшей ошибкой.

- Что именно?

- Присоединение Китая к России, что же еще! Не может государство постоянно увеличиваться, поглощая новые и новые территории. «Великий русский крест!» - передразнил он кого-то. - С севера на юг и с запада на восток! Сколько можно? Государство раздавит само себя собственным весом. «Россия – это пространство!» - опять просюсюкал он. – Россия заблудилась на этом пространстве! Она ищет нас, а мы ее! Хотя, кто там ее ищет… И не верьте этой розовой жвачке сторонников единого престола! Это демагогия! Э… Простите. Меня зовут Андрей Витольдович Венедиктов. А это создание – моя внучка Ольга. С кем имею честь?

- Алексей.

- А по батюшке?

- Петрович.

- Прекрасно! Если бы поменять имя и отчество местами – было бы совсем хорошо. Вас бы, молодой человек, в парламент с таким именем без всяких выборов взяли. Фамилия ваша как, осмелюсь спросить?

- Вы будете смеяться.

- С удовольствием посмеюсь.

- Нарышкин.

- Ха-ха-ха! – откинулся он на стуле. – Если не врете, это превосходно.

- Алексей – Божий человек! – произнесла вдруг Ольга.

- Не знаю, - обернулся я к ней. – Все мы дети Божьи. А вы, очевидно, филолог.

- Почему вы так думаете?

- Только филологов заставляют штудировать этот апокриф.

- Житие. Это житийная литература. Но вы правы. Я студентка четвертого курса историко-филологического факультета университета его императорского величества.

- Самая замечательная специальность, - сказал Андрей Витольдович. – За ней, я уверен, будущее. Хоть в истинном смысле слов найдем когда-нибудь успокоение. А то ведь наплодили юристов, теперь не знаем, куда деваться от этих законов. Вся жизнь регламентирована. Скоро, извините, пукнуть нельзя будет без соответствующего норматива. Законы, как при Павле, а воруют, как при Николае. И порядка, как не было, так и нет. Да и как можно навести порядок на такой территории, скажите мне? И кто его наведет? Парламент? Не смешите меня! Государь император? Он стар, болен и дышит на ладан. Он уже не может играть свою роль даже среди этих пыльных декораций! Господи! Девяносто лет спокойной жизни, ни одной войны, ни одного переворота, даже приличного бунта за это время не случилось…

- А Закавказье?

- А что Закавказье? Протекторат как протекторат. А все эти надуманные волнения не более чем талантливая театральная постановка. Так вот, я продолжаю. История выдала России такой кредит доверия, что просто не верится. И так бездарно использовать его… Иногда меня посещает крамольная мысль: если бы в 1917 году у большевиков получилось то, что они планировали, было бы лучше. Возможно, интереснее. Вы не задумывались над этим?

Я молча покачал головой, не зная, что ответить.

- А зря. Тут есть над чем пофантазировать.

- Боюсь, что фантазии не дадут представления о том, что могло быть в реальности. Порядок и комфорт, это не так уж плохо. Воровства, наверное, нигде и никогда не избежать, дело в его объемах и степени. Но чисто в городе, тихо, спокойно, вроде бы… Разве нет?

- Чисто? – недоуменно спросил старик. – А как еще должно быть? Еще и за чистоту прикажете благодарить? Но чисто и спокойно почему? Потому что наказания строгие введены за оскорбление общественной нравственности. Какой-нибудь подлец и мусорил бы, и сквернословил, и голым по городу ходил бы с удовольствием, но знает, что поймают и пошлют на общественные работы. А так, чтобы сам, без принуждения, увы. Но я не об этом…

- Да и я, собственно, не об этом. Главное, что сохранен генофонд, лучшие представители нации не покидают ни Россию, ни этот мир.

- Генофонд? – озадаченно посмотрел на меня Андрей Витольдович. – А куда же он денется? На него вроде никто не покушался. Мало того, он оберегается. Смешанные браки, как вы знаете, не то, что запрещены, но регламентируются. Однако, если вы имеете в виду генофонд наших древних родов или общественных классов, то не забывайте о таком понятии, как вырождение. Кроме того, мы закупорили генофонд русского крестьянства. Мы не извлекаем оттуда никакого богатства, а оно там имеется, поверьте мне.

- Крестьяне кормят Россию.

- О да! И не только Россию! Хватает всем, а риса даже переизбыток. Но расширение государства подразумевает ассимиляцию. Браки с китайцами, поляками, угоро-финнами, американцами и алеутами…

- Дед, - вмешалась Ольга, - хватит тебе ворчать. – Сам рассказывал, что случилось полвека назад, когда крестьянам разрешили переселяться. Во что города превратились.

- Но это же была глупейшая и вреднейшая затея. Особенно когда они стали просачиваться в органы государственной власти и на руководящие посты, а также в гимназии и высшие учебные заведения. Мы с огромным трудом вернули ситуацию в нормальное русло, избежав национальной катастрофы. Каждый должен заниматься своим делом, не спорю. Но когда я говорю о генофонде, то имею в виду совершенно другое…

- Ну и ладно. Лучше спроси у Алексея – Божьего человека, зачем он полез к нам в окно.

- Действительно, Алексей Петрович, дайте, так сказать, отчет в своих действиях. У нас свободная страна и нравы далеки от идеальных, но все-таки подсматривать в чужие окна, это как-то…

- Идти мне некуда, Андрей Витольдович, - произнес я вдруг.

- А что случилось? Дома неприятности? Или попали под действие закона о праздношатающихся лицах?

- Заблудился. Искал Россию, пока сам не заблудился.

- Что ж, хорошо, что вас выбросило не в северо-западных провинциях Китая, не где-нибудь в Лапландии и не на Аляске. Или вы внутри себя заблудились?

- Это одно и тоже, Андрей Витольдович. Что внутри, что снаружи. Нет никакой разницы. И границ нет.

- Вот как? Может быть. Но вот что я вам скажу: вряд ли вы здесь Россию найдете.

- Почему?

- Видите ли, Алексей Петрович, по моему глубокому убеждению, Россия – это не изначальное понятие, не конечная цель, а процесс. Причем, не спокойное размеренное течение жизни, что тоже можно назвать процессом, а катаклизм, разлом. Когда что-то свершается – там и ищите Россию. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые… Именно о присутствии России в роковые минуты Тютчев и писал, сам того не подозревая. Итак, процесс завершен, пошли последствия – Россия исчезает.

- Куда же?

- Кто знает? Если покопаться поосновательнее в русской, да и не только в русской поэзии, может, узнаете…

- А в поэзии последнего столетия?

- Это вам лучше с Ольгой поговорить. Я же считаю, что как минимум полвека у нас ни прозы, ни поэзии не было.

- А я считаю, - подала голос Ольга, - что давно пора обедать.

- Да, действительно, - спохватился Андрей Витольдович, - пора. Вы, надеюсь, отобедаете с нами? Олюшка, накрывай на стол!

- Отпустил Дашу на неделю, а мне теперь приходиться на стол накрывать!

- Ну, как же не отпустить, Оля? Надо же человеку домой съездить! Даша, это наша домработница, - пояснил мне Андрей Витольдович.

- Домой? Как бы не так. Амуры у нее, вот она и отпросилась.

- Ну, ничего, ничего…

Пока хозяева накрывали на стол, я думал о том, что неплохо бы пожить здесь год или два. Но каким образом? Эмигрировать из одной несуществующей страны в другую не представлялось возможным. Устроиться на работу без документов здесь, наверное, было сложнее, чем у нас. Да и хорош я был бы здесь со своими документами и резюме… Но смогу ли я здесь жить, вот в чем вопрос? Меня уже начинало преследовать ощущение какого-то раздвоения. В этом я решил разобраться чуть позже, а пока полностью переключился на сложившуюся ситуацию. Я, как человек мнительный, подозревал подвох. Ну, действительно, меня, непонятную, но явно подозрительную личность, подглядывающую и подслушивающую у открытого окна, пригласили в дом, после короткого знакомства оставили обедать, и я не сомневался, что если попрошу, то найду здесь пристанище и кров…

Меж тем последовало приглашение к столу, который был накрыт в соседней комнате, заставленной старой, натурального дерева мебелью. Буфет, горка с посудой, потемневший от времени натюрморт на стене, массивные стулья, овальный стол, накрытый белой скатертью – такова была обстановка. На столе стояли фарфоровые приборы, лежали серебряные ложки и вилки, салфетки в серебряных же кольцах. Было видно, что люди, живущие здесь, пользуются этими предметами ежедневно. Ольга ловко разлила суп по тарелкам. Я никак не мог побороть в себе чувство, что попал в девятнадцатый век, хотя экран плазменного телевизора, Ольга в темно-синих джинсах, и зажигалка «Ронсон», лежащая на столе, убеждали меня, что я нахожусь в своем родном времени. Только время осталось родным, только на него мне и приходилось уповать…

За обедом разговор опять зашел о литературе.

- Кстати, Алексей Петрович, - промолвил Андрей Витольдович, промокнув губы салфеткой. – К слову о поэтах. Я вспомнил:

 

И чему я по-прежнему внемлю,

Грустный путник с огрызками крыл?

Что я бросил в бездонную землю?

Что я в мокрое небо зарыл?

 

Ну, дальше вы помните, конечно. Присутствие России здесь явно заметно. Не находите?

- Возможно. Я что-то не припомню, к стыду своему, чье это…

- Ну, как же. Гумилев. Эти стихи он написал за месяц до смерти, в 1986 году… Слава Богу, он прожил долгую жизнь и оставил огромное наследие… Ну-с, а вам пришло что-нибудь на память?

 

- Щедроты сердца не разменяны

И Русь – все те же пять хлебов.

Россия Разина и Ленина,

Россия огненных столбов.

 

- Разина и Ленина? Очень интересно! Это чьи же стихи, позвольте спросить?

- Это Нарбут.

- Не помню я что-то такого у Нарбута, - сказала Ольга. – С чего это акмеисту о Ленине писать?

- Не обязательно брать поэзию. В прозе тоже можно найти, как вы говорите, присутствие России. У Платонова, например.

- Вы загадками говорите, – усмехнулась Ольга, отложив нож. – Кто это – Платонов. Когда он жил?

- В первой половине прошлого века.

- Где?

- В…России.

- Странно. Мне ничего о нем не известно. Как-нибудь расскажете мне подробнее.

Мы засиделись за столом, поскольку Андрей Витольдович поднимал все новые и новые темы, спрашивал мое мнение по вопросам, о которых я не имел ни малейшего понятия, зачитывал какие-то статьи из газет, стопкой лежащих на маленьком столике-маркетри.

Я поблагодарил хозяев за угощение, думая о том, что делать дальше, и тут Ольга, накрыв своей рукой мою, сказала:

- Дед, мы поговорим с Божьим человеком у меня в комнате, не возражаешь?

- Конечно, Олюшка, а я пока отдохну.

Он уселся в глубокое кресло, щелкнул пультом телевизора, и я, выходя вслед за Ольгой из столовой, увидел на засветившемся экране миловидную ведущую, которая с улыбкой сказала:

- Здравствуйте! В эфире программа новостей на телевизионном канале «Россия»…

 

Глава седьмая

 

Комната Ольги разительно отличалась от остальных, увиденных мною в этой квартире. Какие-то постеры на стенах, музыкальная аппаратура, книги в массивном шкафу, на подоконнике, на туалетном столике.

- Вы так и живете вдвоем? – спросил я.

- Нет, я живу с родителями в Москве, учусь. А к деду приезжаю отдыхать от столичной суеты.

- Разве столица – не Петербург? – забывшись, пробормотал я.

- В какой-то степени Петербург. И лучше бы так и было.

- Столичная жизнь трудна?

- Последнее время выезды кортежа государя сопровождаются пушечной пальбой и колокольным трезвоном. А поскольку он, не смотря на пошатнувшееся здоровье, выезжает часто, москвичи уже наполовину оглохли.

- Ему надо мигалками обзавестись, - усмехнулся я.

- Что же вы думаете, у него мигалки нет? Не видели, что ли? Как и положено, трехцветная.

- Вы извините меня за то, что я влез к вам в окно.

- Ничего страшного, многие мои друзья попадают ко мне таким образом.

- Но я же не друг. Я совершенно незнакомый человек. Что подумает ваш дед?

- Дед… Дед не так прост, как вам может показаться. Он бывший контрразведчик и сможет сделать с вами все, что угодно. Если захочет, конечно. Но вы его заинтересовали.

- Бывших контрразведчиков не бывает.

- Это как?

- Ну, в смысле, человек этой профессии всегда в строю…

- В каком строю?

- В строю бойцов невидимого фронта, очевидно…

- Я не понимаю вас… Ладно. Но, кроме того, что вы явно заинтересовали деда, вы еще заинтересовали меня.

- Да чем же?

…Я поймал себя на мысли, что меня тянет изъясняться какими-то архаизмами, знакомыми мне по книгам и фильмам. Еще я понял, что здесь лучше не злоупотреблять фразеологизмами и идиомами. Иначе меня неправильно поймут или не поймут вообще…

- Чем? – переспросила Ольга. – Вы очень странный. На вас странная одежда, вы странно говорите, у вас странный взгляд. В нем словно спрессованы годы человеческой скорби. Такое ощущение, что вы долгое время провели где-то далеко, вне нормального общества. Это так?

…Ответить на такой вопрос не составляло труда, но сейчас я не мог придумать ровным счетом ничего, поскольку не знал, где здесь прячутся, где проводят долгие годы, скрываясь от общества. В горах, в курильнях опиума, в Ницце?..

- Я уже говорил Андрею Витольдовичу, что потратил много времени на поиски России. А это занятие зачастую требует уединения, а порой заносит очень далеко, в безлюдные и не совсем приятные места. Так что не обращайте внимания на некоторые аберрации моего поведения.

…Фраза получилась красивая, законченная и, я надеялся, что прозвучала она не фальшиво. Странный разговор между тем продолжался. Естественно, я ни о чем не спрашивал Ольгу по двум причинам. Во-первых, мне не хотелось, чтобы меня приняли за сумасшедшего. Во-вторых, я боялся. Да, я боялся что-то узнать. Я боялся местных газет, телевидения, я под страхом смерти не стал бы заходить в интернет этого мира…

- Да какие там аберрации, Алексей! Все, о чем я говорю, заметно, если пристально за вами наблюдать. Как я сейчас. А так все в порядке. Вы прилично воспитаны. Только перестаньте изъясняться, как герой водевилей. Будьте проще. И откройте коньяк, пожалуйста.

Ольга протянула мне бутылку, которую извлекла из ящика бюро, и пробочник.

- У меня здесь свой винный погреб. Но дед не знает, учтите.

- Это э… нехорошо, - сказал я, вынимая длинную пробку из тонкогорлой бутылки и рассматривая этикетку.

- Финь-шампань, можете не смотреть. И что тут нехорошего?

Я не нашелся, что ответить и разлил коньяк в фужеры. Потом подошел к книжному шкафу и осторожно посмотрел на корешки книг. Не знаю, что я искал: географический атлас, учебники, знакомые имена. Но золотые слова на кожаных переплетах расплывались и в глаза назойливо лезли только буквы «i» и «ъ», похожие на тайные нерасшифрованные знаки. Я перевел взгляд на портрет, висевший на стене. Это была хорошая старая выцветшая акварель, изображавшая строгую женщину лет сорока с высокой прической и лорнетом в правой руке…

- Это моя прапрабабушка, - сказала Ольга. – Ксения Андреевна Лихачева. Красивая, правда? Она прожила девяносто шесть лет.

- Она жила в нашем городе?

- Всю жизнь, до самой смерти.

- А ее муж?

- Митрофаний Сергеевич? Он умер десятью годами раньше. Ректор нашей духовной семинарии. У меня и фотографии есть. Если хотите, покажу.

Я покачал головой. Ксения Андреевна Лихачева была двоюродной сестрой моей прабабки. У меня не осталось ни фотографий, ни портретов, но я совершенно точно знал, что она умерла от тифа в 1919 году, а пятью годами позже был арестован и расстрелян ее муж, Митрофаний Сергеевич…

Я залпом допил коньяк и поставил фужер на письменный стол. Раздался стук в дверь и на пороге появился Андрей Витольдович.

- Друзья мои, - произнес он, мельком посмотрев на высокие напольные часы в углу комнаты. – Что-то мне не спится. Так что, пожалуй, я отправлюсь в клуб. Олюшка, у вас все в порядке?

- Все замечательно, дед! Когда тебя ждать?

- Думаю, поздно. Я чувствую, что мне не избежать сегодня визита к Анастасу Васильевичу. Алексей Петрович, очень приятно было познакомиться. Надеюсь, мы еще увидимся. Приятного вам вечера.

С этими словами Андрей Витольдович коротко поклонился и вышел. Через минуту мягко хлопнула входная дверь.

Внезапно я почувствовал какое-то замешательство и, подойдя к окну, стал смотреть во двор. Дождь закончился, и сквозь листву лип пробивались яркие солнечные лучи.

- Алексей, - послышался голос Ольги. – Прикажите, чтобы дождь пошел снова. С ним было так уютно.

- Я не могу приказать дождю…

- Ну, как же? Кто там у вас бог дождя, бог грома?

- У кого у нас, Ольга?

- У вас – это значит, у вас. У язычников. Вы же язычник, Алексей.

- Какой же я язычник? Я православный христианин…

- Конечно, а как же иначе! Язычник не может не быть православным христианином. Но вы не бойтесь, никто не собирается вас выдавать. Дед, наверное, раскусил вас сразу, а вот я только сейчас. Не подумайте ничего плохого, мне просто вас жалко. Все эти поиски России… Что вы ищете? Раскрашенную деревянную статую Перуна, которую Владимир сбросил в Днепр? Ее давно нет. Бедный вы, бедный…

- На счет того, что христианин вполне может быть язычником, я, пожалуй, с вами соглашусь. Примеров предостаточно, хотя эти люди не осознают свою истинную природу. Есть целые страны, живущие по приметам и суевериям. Но языческий идол не обязательно воплощен в конкретную статую. Он иногда и нематериален вовсе, я думаю.

- Господи, Алексей! Вы бедный и несчастный, но вы еще и упрямый! Сколько вам было лет в 1964 по старому летоисчислению?

- В шестьдесят четвертом? Три года. А что?

- Это же произошло при вашей жизни! Вас это коснулось. Как же можно упрямиться после этого? Как можно опровергать очевидное?!

- Вы о чем, Ольга? Я вас не понимаю…

- Это просто глупо…

Я оторвал взгляд от лип за окном, обернулся и посмотрел на Ольгу. Она стояла, прижав сжатые в кулаки руки к груди, подавшись вперед, широко расставив ноги, уставившись мне прямо в глаза. Я невольно отвел взгляд и посмотрел на большой глянцевый календарь, висящий на стене. Почти всю страницу второго формата занимала репродукция иконы. Кажется, это было «Огненное вознесение Ильи». Сверху краснело название месяца и число, ниже – черная надпись «47 год со светлого и святого дня…», а еще ниже золотились три буквы в сложном красно-зеленом орнаменте: «В», «П» и «Х».

Смысл слов, начинающихся с этих букв, дошел до меня сразу, но я не поверил. Моя жизнь приучила меня не верить тому, что написано в календарях, газетах и книгах, изображено на плакатах, листовках и баннерах. Разве что на заборах и стенах встречались правдивые слова, эмоции и честные первобытные детские рисунки.

Меня охватил калейдоскоп ощущений: вслед за неверием пришел страх, потом недоумение, затем глухое раздражение, смешанное с непонятной радостью. Я вдруг почувствовал страшную усталость, присел на низкий широкий диван и закрыл лицо руками. Я не был свидетелем этого события, а жизнь заставляла не верить и в то, что я не видел собственными глазами. Хотел ли я забыть о том, что узнал или жадно расспросить о подробностях? Я не мог ответить.

- Почему Он пришел сюда? – спросил я у самого себя, но Ольга ответила, почти не раздумывая.

- А куда же еще, кроме России. Наша жизнь была трудна, неверие стало внутренним убеждением многих людей. А, может быть, другие были недостойны…

- Да-да, конечно, трудна, - машинально ответил я. – Давайте вспомним, Ольга, что у нас происходило в 17-м, 21-м, 37-м, 41-м, 91-м?

- Это что, урок истории? Ничего особенного у нас не происходило. В 91-м, по старому стилю, я родилась. А обо всем остальном вам лучше спросить у деда. Вы о чем, Алексей?

- Да собственно ни о чем…

Действительно, говорить было не о чем. Ольга не подозревала, о чем надо спрашивать меня, а я не хотел и не мог ничего рассказывать ей о том, что второе пришествие Господа нашего Иисуса Христа, случившееся в ее России 47 лет назад, для меня произошло во сне, в параллельном мире или в отуманенном болезнью рассудке.

Внезапно Ольга схватила меня сзади за плечи и опрокинула на диван. Совсем рядом я увидел ее глаза, потом ощутил вкус коньяка на мягких губах. Мы не сказали друг другу ни слова, одинаково дыша легким воздухом, пахнущим летним дождем…

Я открыл глаза. Ольга еще спала, слегка приоткрыв рот. Я накрыл ее простыней и подошел к раскрытому окну. В темноте двора в кронах лип шелестел дождь. Что мне делать, я не знал. Ни слов, ни мыслей, ни желаний не осталось. Только пустота, легкость, почти невесомость. Я понял, что здесь находиться уже не могу.

Я осторожно оделся, посмотрел еще раз на ее строгий профиль и, стараясь не шуметь, вылез в окно. Миновал пустой двор, вышел на улицу, освещенную туманным светом фонарей. Дождь усилился, мимо высоких бордюров по брусчатке бежали потоки воды. Я медленно шел, не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих, прячущихся под зонтами, ощущая непонятную гордость, боковым зрением замечая яркие витрины, горящие окна домов, людей, идущих поодиночке, парами, группами. На тротуаре я заметил небольшую щепку, поднял ее и бросил в поток, вдоль которого шел. Вода подхватила ее, закружила и медленно повлекла вперед. Она застревала на неожиданных отмелях, снималась с них и снова, кружась, плыла вперед: мимо оброненной кем-то монеты, лежащей орлом вверх, потерянного ключа, божьей коровки с мокрыми тяжелыми крыльями, тонкого и длинного розового земляного червяка, изнемогшего от попыток пробуравить камень, обгоревшей спички и сорванного ветром свежего березового листа…

Фонари потускнели. Чтобы не потерять из виду свою случайную лодку, я опустился на четвереньки и пополз вдоль бордюра. Полз я также гордо, как и шел до этого, все ниже и ниже опуская голову. Автомобили осторожно объезжали меня, тормозили. «Вам плохо?» - доносились до меня вопросы с тротуара и из салонов машин. Я, не поднимая глаз, качал головой, иногда громко говорил: «Мне хорошо, мне очень хорошо, мне гораздо лучше, чем вам», - и двигался дальше. Поток свернул вправо, вместе с ним повернула улица. Вдали раздавался шум падающей воды. Поток, набирая скорость, устремился сквозь чугунную решетку в темный бурлящий сток. Лодку завертело в водовороте и она, суживая круги, на мгновение застыв над бездной, почти вертикально ушла вниз. Я упал перед решеткой, протянул руки, пытаясь просунуть их сквозь частое плетение, и закрыл глаза…

Вода мелодично журчала и, судя по звуку, постепенно наполняла стакан. Голоса, сначала неясные, стали отчетливее.

- «Скорую» что ли вызвать? – спрашивала женщина.

- Погоди, - отвечал мужчина. – Сейчас мы его в чувство приведем. Эй, очнись, братан! Хлебни водички.

Я открыл глаза. Надо мной склонился шофер маршрутки и кондуктор. Водитель держал в руках пластиковую бутылку воды «Архыз» и пластиковый стакан, а женщина не выпускала из рук пластмассовую ванночку, где разделенные перегородками, лежали монеты разного достоинства.

- Не надо воды. Я просто заснул.

- Крепко спишь, брат! Видать, совесть чистая!

- Чистая…

- Ну, ладно. Точно помощь не нужна?

- Нет, спасибо. Счастливо!

- Бывай!

Я выскочил из «пазика». Позади хлопнула дверь, шум мотора стал удаляться. Сон еще жил во мне, тревожил, тормозил пробуждение. Собственно, ничего не случилось. Автобус, строго следуя своему маршруту, от одной конечной остановки до другой, привез меня из одного неблагополучного района в еще более неблагополучный. Я огляделся. Пожалуй, это место было постарше, попригляднее, поуютнее, чем то, откуда я начал свое путешествие. Вниз, к водохранилищу, уходил утопающий в зелени частный сектор, желтели здания уже забытых очертаний. Справа стояла трансформаторная будка, построенная лет пятьдесят назад, с толстыми как у крепости стенами из красного кирпича. Время, непогода, морозы и зной стесали углы, а поскольку стены были метровой ширины, будка превратилась в почти правильный шар. Ну, если быть точнее, в лежащий на боку овал. То, что раньше было крышей, поросло зеленым ежиком травы и мелких кустов. С железной двери удивленно смотрел выцветший череп, очень похожий на те черепа, которые рисуют под распятием.

Из-за кирпичной ограды какой-то старой фабрики выглядывала гипсовая голова и поднятая рука белого свежепокрашенного Ленина. Во дворе фабрики густо рос кустарник и низкие деревья и, казалось, что Владимир Ильич тонет в этой зелени, тщетно взывая о помощи.

Чуть дальше строился высотный дом. Сверху, с голубой недоступной высоты, доносились гортанные крики строителей Бухары, Самарканда и Хив. Они долго шли сюда, от оазиса к оазису, и из складок их одежды на мостовую все еще сыпался песок великих пустынь.

Вдоль проезжей части, на равном расстоянии друг от друга, были укреплены три больших баннера. С одного из них криво улыбался Брюс Уиллис. Ниже шли название российского банка и прямая речь: «Если мне нужны деньги, я просто беру их». Второй сообщал о том, что коммунистической партии Китая исполнилось 90 лет, и за это время Китай превратился в мощную развитую державу. Наконец, третий баннер предлагал всем желающим участки под застройку на берегу реки Дон. Название реки почему-то было взято в кавычки.

Прямо на тротуаре, невдалеке от меня, лежал использованный шприц. Женщина, которая медленно приближалась ко мне слегка ныряющей походкой, наступила на него. Раздался характерный хруст хитиновой оболочки. Женщина подмигнула мне правым глазом, под которым желтел небольшой заживающий синяк, и вошла в двери кафе. Несмотря на синяк и неверную походку, она была определенно хороша. В ее лице сквозили едва уловимые восточные черты. Мне захотелось услышать ее голос. Я выкурил сигарету и, пройдя несколько шагов по заштопанному свежим асфальтом тротуару, вошел в те же двери.

Полутемный зал был пуст. Справа виднелся проход на летнюю веранду. Женщина сидела там за одним из столиков, тянула из горлышка пиво и разговаривала по мобильному телефону. Собственно, никакой веранды не существовало; пластмассовые столики стояли на асфальте. Справа сидел пожилой человек. Перед ним стояло и лежало несколько одноразовых стаканов. На краю стола белела тарелка с едой, слепо обшаренная кем-то. Красную лужу на столешнице прикрывали промокшие бумажные салфетки. Старик, прищурившись, посмотрел на меня и, приглашая, похлопал ладонью по сиденью пустого стула.

 

Часть вторая

 

Глава первая

 

Стояла чудесная тихая осень. С тех пор, как я увидел странный сон, который словно бы разделил мою жизнь надвое, прошло больше года. За это время произошли разные события - горестные, радостные и обычные.

Зимой умер Федор Иннокентьевич. На похороны съехалось неожиданно много разных людей. Кто-то, как мне помнится, прилетел даже из Соединенных Штатов: человек небольшого роста, краснощекий, очень деловитый. Мы похоронили Федора Иннокентьевича, а после похорон сидели в его большой квартире. Все на удивление быстро перезнакомились, нашли общие темы и разговаривали негромко и долго, вспоминая прежние дни и строя планы на будущее. Человек из США сообщил мне, что в один день с Федором Иннокентьевичем умер Джером Селлинджер, и мы помянули старика Джерри, глядя в окно на зимний двор и разыгравшуюся метель.

Федор Иннокентьевич оставил мне небольшой этюд Саврасова, несколько старых книг и перстень с крупным сапфиром. Я смотрел на эти вещи со смешанным чувством тоски и раздражения. Они принадлежали уходящей эпохе, а со смертью моего друга оборвались последние нити, связывающие меня с теми годами, где картина Саврасова имела не только денежный эквивалент.

Назад пути не было, а вперед идти не хотелось, тем более, что я не мог различить некоторые приметы нового времени, не находил себе места в нем, а в будущее заглядывать не то чтобы боялся, но делал это с некоторым опасением. Я замечал, что становлюсь сентиментальным и в пьяном виде могу расчувствоваться над какой-нибудь глупой фразой или стихотворной строчкой, написанной лет сто назад поэтом, таким же пьяным и потерянным, как и я. Однако физической формы не терял, в чем лишний раз смог убедиться, когда спас молодую женщину, тонувшую в реке.

Это случилось в сентябре. Я лежал на узкой песчаной полоске пляжа и наблюдал, как женщина тихо поплыла к другому – дикому - берегу за кувшинками. Поплыла против течения, чуть наискосок, и не рассчитала сил. У нее сбилось дыхание, и она стала молча тонуть метрах в пятидесяти от песчаного пляжа. Я бросился в воду, а, подплыв к ней - нырнул, потому что она уже опускалась на дно, увидел ее глаза и широко открытый рот: она покорно глотала речную воду. Ее спутники опомнились и бросились в реку, неумело гребя и поднимая тучи брызг, но я уже вытаскивал ее на противоположный берег.

Женщина пришла в себя и прижалась ко мне, вздрагивая и всхлипывая. Я знал, что сейчас к ней возвращаются цвета этого мира, его запахи, что она начинает ощущать тепло моего тела. После этого случая мы познакомились, подружились и часто встречались. Нам было хорошо и легко вместе. Я дорожил дружбой с ней, как чем-то родным, неожиданно найденном в чужом мире...

Другие события и происшествия последнего времени были незначительны. Они приходили и уходили, не оставляя в моей душе ни малейшего следа.

Жил я все это время словно сопровождаемый какой-то тихой привычной печалью, когда-то ушедшей, но вернувшейся вновь. Не то, чтобы под знаком беды (мне казалось, что все беды я уже знаю наизусть и наперед), но в предчувствии большой долгой скуки. Кое-кто говорил, что это предвестие наступающей старости, но я не верил словам.

Я постоянно, честно и искренне, делал то, что завещал мне Федор Иннокентьевич. И хотя поиски мои были безуспешными, я не унывал, веря, что удача рано или поздно улыбнется мне, но иногда переставал понимать, в чем же заключается эта удача. Сомнение то и дело подкрадывалось сзади, заставляя все чаще оборачиваться и пристально вглядываться в мир, оставшийся за спиной. Даже не сомнение, а какое-то другое чувство или мысль. Пожалуй, это была боязнь найти искомое. Однако процесс поиска я остановить не мог, он становился важнее цели. И это уже не зависело от меня.

В один прекрасный день я поймал себя на мысли, что мне хочется посмотреть на все, что происходило со мной, со стороны. На то, как я встречался с самыми разными людьми, как эти люди слушали меня, как говорили глупости и высказывали гениальные мысли, сами о том не подозревая. Посмотреть, куда приводило меня чутье, как я шел по ложному следу, как по моему следу шли за мной. Как куда-то в неведомые дали, бросали меня то гнев, то печаль, то жалость.

Желание, в конце концов, стало настолько сильным, что после недолгих, но мучительных раздумий, я сел за сочинение пьесы. Конечно, это событие было для меня удивительным, тем более, что в своей жизни я не писал не только пьес, но и вообще никаких прозаических или поэтических произведений. Но слова все-таки ближе, чем краски или музыка. Не оперу же мне сочинять, посудите сами. Пьеса, кроме всего прочего, была, как говорил один мой знакомый губернатор, «прельстительна» еще и тем, что в ней принимали участие живые люди. Совсем как в жизни. А кино, по словам незабвенного Федора Иннокентьевича, представляло собой лишь «картинки, проецируемые на стену». И, наконец, меня пленил своей простотой рецепт написания пьес, предложенный одним умным человеком: «что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует».

Итак, работал я примерно месяц, поставив себе задачу показать неделю своей жизни и тех людей, которые повстречались мне за это недолгое время. Всего лишь неделю, причем, наверное, не самую радостную, не самую яркую, не самую удачную. В день выходило по одной - две страницы, пока я не понял, что пьеса, как сказал все тот же умный человек, вырастает из картинки, которую вдруг вспоминаешь. Допустим, ночной южный сад, где в темном жарком воздухе трещат цикады, а на скамье за столиком сидят двое и смотрят вниз на огни порта. Или узкая, мощеная булыжником улица старого города, по которой медленно, касаясь рукою стен, движется молодая прекрасная девушка. А больше ничего и не нужно, все остальное придет само.

Поставив точку, я, конечно, перелистал пьесы известных драматургов, со всеми их действиями, явлениями и картинами, и поразился тому, насколько похожими на мои оказались описания героев полуторавековой давности: «женщина средних лет, одетая изящно, но смело и не по летам», «молодой человек, порядочно образованный». Как, в сущности, мало надо, чтобы оживить людей и заставить нас поверить в то, что они действительно живы.

Пьеса была написана. Пришло время выбирать театр, что оказалось проблемой более сложной по двум причинам. Во-первых, я понимал, что не всякий режиссер возьмется за мою пьесу, поскольку режиссеры бывают разные. Иные ведь и без декораций обходятся. А тут надо незаметно взять кусочек моей жизни, аккуратнейшим образом перенести его на сцену, на полтора часа заставить забыть человека, что это его жизнь, дать ему возможность оценить все происходящее и также незаметно вернуть этот кусочек обратно, чтобы не нарушать естественного хода событий. И актеры нужны соответствующие, чтобы смогли прожить за полтора часа неделю чужой жизни, независимо от того, нравится она им или нет.

Во-вторых, с театром у меня складывались очень непростые отношения. Я не фанатичный поклонник этого благороднейшего искусства, театры посещаю время от времени, но самое удивительное это то, что ни один спектакль я не смог досмотреть до конца по независящим от меня причинам.

Началось все это в самом нежном возрасте на спектакле «Семафор открыт» в Центральном детском театре. Когда главный герой, Шура Тычинкин, сказал, что покрасил петуха зеленой краской, я очень сильно расстроился и, покинув зал, вышел в фойе, где меня ждали родители.

Лет в тринадцать, слушая вместе с одноклассниками оперу «Олеко Дундич», я, наоборот, рассмеялся, услышав, как белогвардейский генерал, выхватив из ножен шашку, запел: «Арестовать его-о-о!». Остановиться я не мог, и классная руководительница вывела меня под смех зрителей.

После первого действия спектакля «Телевизионные помехи» я направился в буфет и не нашел в себе сил вернуться обратно.

В театре на Таганке женщина, сидевшая рядом со мной, сделала мне предложение, от которого я не смог отказаться, и мы ушли, не досмотрев спектакль «Послушайте!».

По ходу действия «Дяди Вани» я предпринял попытку выйти на сцену и принять участие в пьесе. Этого сделать мне не дали и полутемными коридорами вывели на улицу, под мелкий и холодный осенний дождь.

С дипломного спектакля «Плутни Скапена» в Щукинском училище, куда я пришел по приглашению студентки-выпускницы, меня попросил уйти пожилой профессор, заявив, что я мешаю актерам, передавая им свое нервное напряжение.

Зал МХАТа, где давали «Свои люди – сочтемся», я покинул внезапно, сам не понимая почему, без всяких видимых причин, после слов Фоминишны «Дура я, дура! Холодный-то поросенок совсем из ума выскочил!».

В Ялте, на какой-то антрепризе, известная актриса потеряла сознание и непременно упала бы со сцены, если бы я не успел буквально поймать ее, вскочив с кресла в первом ряду. Спектакль прекратили, а я до утра отпаивал актрису коллекционным хересом в ее номере, в «Ореанде».

В Ленкоме, на спектакле «Вор» с Евгением Леоновым меня ошибочно арестовали в первом действии, приняв за опасного преступника, надели наручники и при гробовом молчании и зрителей, и Евгения Павловича вывели из зала под стражей.

В Большом, перед началом «Аиды», я встретил своего бывшего однокурсника, который на тот момент являлся заместителем министра безопасности Колумбии. Мы долго разговаривали, прислушиваясь к арии Радамеса, доносящейся из зала, улыбаясь друг другу и вспоминая канувших в небытие товарищей юности…

Одним словом, присутствовали некоторые опасения и складывались определенные сложности с выбором театра. Процесс грозил превратиться в извечную русскую историю с рукописью, запертой в ящике письменного стола, и спасительной мыслью о ноосфере, где, как известно каждому россиянину, знающему имя автора «Степного волка», хранятся все гениальные мысли, опубликованные, набранные на компьютере, написанные от руки и пришедшие в голову утром с похмелья. Причем ноосфера представляется при этом чем-то вроде хорошо посещаемой публичной библиотеки для представителей элиты духа.

Понимая, что ситуация не имеет рационального решения, я поступил проще, а именно пошел в тот театр, который находился ближе всех остальных к моему дому.

Я отдал рукопись заведующему литературной частью и через неделю телефонным звонком был извещен о том, что со мной хочет встретиться главный режиссер театра «Глобус» Юрий Петрович Донов-Доненко.

В назначенный день и час я сидел в кабинете, и пока его хозяин, извинившись, заканчивал телефонный разговор, незаметно рассматривал окружающий меня интерьер и самого Юрия Петровича. Стены кабинета были увешаны афишами, страницами газет и картинами, из которых мне запомнились две: репродукция «Крика» Мунка в богатой золотой раме и в узком черном багете олеография с картины художника Гау с крупно пропечатанным названием: «Великие князья Александр Александрович (будущий император Александр III) и Алексей Александрович (в платье девочки) детьми в саду, с козой в упряжке».

Режиссер – человек с мягкой темной бородкой и неожиданно светлыми волосами – мне понравился. Кроме того, меня всегда удивляло, как мужчины и женщины со столь схожими фамилиями находят друг друга в этом мире и почему их не удовлетворяет одна из них. Я раздумывал, как бы поделикатнее спросить об этом Юрия Петровича, но в это время он закончил разговор и с улыбкой посмотрел на меня.

- Ваша пьеса заинтересовала меня, хотя я сразу понял, что вы впервые беретесь за перо, - сказал он. – Моя задача - с помощью различных драматургических приемов сделать образы героев ярче и колоритнее. На репетициях присутствовать я бы вам не советовал, приходите ближе к концу работы. И, Алексей Петрович…Измените имена героев произведения. Категорически требую! Я понимаю, что, давая им эти имена, вы никого конкретно не имели в виду. Но сходство с фамилиями известных всей стране людей может вызвать нездоровый ажиотаж. Так что, подумайте. А что касается главного героя, мой вам совет – дайте ему свое имя и фамилию. Тогда ваше желание посмотреть на все происходящее с вами со стороны, будет исполнено с потрясающим эффектом, уверяю вас.

Я согласился с этими предложениями. Ни к чему больше у Юрия Петровича претензий не было, а мое желание использовать в пьесе музыку Стравинского, Равеля и Led Zeppelin, он счел даже интересным.

Изменив имена героев в кабинете режиссера и оставив свой опус господину Донову-Доненко, я пошел домой, размышляя по дороге о разных пустяках, а через несколько дней взял билет на самолет и отправился к благословенным берегам Фороса, где меня ждал запах мидий, водорослей и кожи, пропитанной мягким сентябрьским солнцем...

 

Глава вторая

 

В конце октября я сидел в буфете театра «Глобус» и пил кофе с коньяком. Начало генеральной репетиции по каким-то причинам задерживалось. Недалеко от меня за столиками расположились актеры театра и в ожидании репетиции вели оживленную беседу.

Они сидели в костюмах и гриме, и было ясно, кому досталась та или другая роль. Осеннее солнце сквозь широкие окна безжалостно освещало лица, пластиковые столешницы, не очень чисто подметенный пол. Актеры и актрисы обсуждали мою пьесу.

- Нету там никакой интриги, - говорила средних лет женщина в черном. – А без нее скучно играть. Дон-Дон, конечно, сделал все, что мог, но я так и не поняла, о чем пьеса.

- Дело не интриге, - махнула рукой ее белокурая соседка в короткой юбке. – Фамилия автора и героя одна и та же. С ума сойти! Я не верю, что все это было в действительности. Не может с человеком такого случится! Аллегории какие-то. Символы! А Дон-Дон нам говорил, что это реальные события в жизни автора. Надо же, Россию по запаху ищет!

Она рассмеялась, и кофе из чашечки выплеснулся на стол.

- А кто он, кстати? Автор-то? – спросил импозантный мужчина в бархатном пиджаке.

- Не знаю, кто-то с улицы. Мне эта фамилия неизвестна, - ответила молодая женщина. – А тебе, между прочим, не мешало бы знать. Ты же его играешь.

- Я спрашивал у Дона, он не сказал. Говорит, на премьере познакомишься… А ты знаешь, шутки шутками, а я последнее время принюхиваться ко всему стал.

- Ну, и что?

- Да ничего. Много незнакомых запахов. Чем-то пахнет, а чем – не пойму. Раздражает.

- По запахам, наверное, можно ориентироваться лучше, чем по зрению. Глаза обманут, а запах нет. В жару в маршрутку сядешь, когда после работы домой едешь, - не ошибешься, в каком ты государстве Мельпомене служишь. Опять же парфюмерный магазин или общественный сортир с закрытыми глазами найдешь.

- По логике вещей герой должен сойти с ума, - промолвил пожилой запущенный мужчина с бородкой. – Как парфюмер у Зюскинда. Или вот еще есть рассказ у Шекли. Называется «Запах мысли». Там на одной планете, как представишь себе запах дыма, например, так сразу начинается лесной пожар. А когда этого астронавта нашли…

- Так, может, он представил себе запах России, она и возникла? – перебил его атлетически сложенный молодой человек в камуфляже.

- А какой у России запах?

- Для каждого свой, наверное.

- Так Россия у него не возникла, а ушла.

- Чушь все это! – решительно заявила блондинка. – Увижу автора, сама ему скажу, чем пахнет его пьеса!

- Думаю, его пьеса пахнет деньгами. Сборы будут хорошие. Нюхом чую, - сказал пожилой оборванец под общий негромкий смех.

- Кстати, по поводу чутья и нюха, - обратилась к присутствующим женщина в черном. – Я в Интернете прочитала, что Тимошенко нюхала кокаин.

- Чепуха!

- Точно вам говорю. Перед публичными выступлениями. Так что сейчас ей трудно приходится.

- Жалко ее. Пропадет она в заключении.

- Не пропадет. Выпустят, куда они денутся. А с другой стороны, каждый человек должен отвечать за то, что сделал. Как говорят испанцы, бери, что хочешь, но плати за это.

- Ага! Что же это она одна за всех отвечает? А у нас многие ответили? Тоже один сидит, за всех заплатил!

- А все-таки, как же она там, без кокаина?

Этого я выдержать не мог и, допив кофе, произнес:

- Ничего она не нюхает.

- А вы откуда знаете? – спросила блондинка.

- Знаю.

- А вы что же, знакомы?

- Знаком.

- И давно?

- Года три.

- И как же вы познакомились?

- Как вам сказать… Довольно странно.

- Расскажите. Все равно нам делать пока нечего.

- Вы не поверите.

- Может, и поверим. Почему вы решили, что мы такие неверующие? Мне, например, режиссер говорит: поверь, Серафима, твое появление на сцене в голом виде, вытекает из логики пьесы. Я верю.

- Вы будете ходить по сцене голой?

- Ну, не совсем. Сначала он решил, что совсем. Есть там один момент, когда героиня подбегает к окну. Но я отказалась. Сошлись на топлес. Приглашаю вас на репетицию.

- Спасибо. А это что же за пьеса такая? «Гроза», что ли?

- Нет, не «Гроза». Ставим мы сейчас одного современного драматурга. Некто Нарышкин. Называется пьеса «По собственным следам».

- Это дефиле к окну – реминисценция из «Земли» Довженко. По-моему, гениальная находка. Но Бог с ней, с пьесой, вы про Тимошенко расскажите, - попросил пожилой мужчина.

- Извольте, - сказал я, взял стаканчик с коньяком, стул и переместился за столик актеров.

- Причиной знакомства послужила моя любовь к морю.

- Чем же оно вам так нравится? – спросила блондинка.

- Это самое безопасное место на земле.

- Вот как? А какое море?

- Любое. В нашем случае – Понт Эвксинский.

- Черное, что ли? А на других морях вы бывали?

- Бывал. И на Средиземном, и на Тирренском, и на Андаманском, и на море Лаптевых. И на многих других. Ну, так вот. Я люблю подолгу плавать.

- Подолгу – это как?

- По несколько часов. Иногда целый день. Иногда целую ночь.

- А-а-а… А вы, собственно, кто?

- Я эксперт по поведению человека в водных средах.

- Серафима, не перебивай, - сказал пожилой оборванец.

- И в этот раз, будучи в Форосе, я надел непромокаемый рюкзак с необходимой одеждой, термосом с кофе и бутербродами, и после обеда не спеша отплыл с городского пляжа. Место было для меня незнакомым, и поэтому я старался запомнить особенности побережья.

- А одежда зачем?

- Затем, что обратно, как правило, приходится добираться пешком… Я удалился от берега метров на триста и поплыл вдоль неповторимых крымских скал.

- Очень одиноко, наверное, одному?

- Почему же одному… Меня приветствовали туристы с прогулочных теплоходов. С рыбаками пообщался, у дайверов на плоту отдохнул... Когда я спрыгнул с плота, уже стемнело. Плыву мимо скалистого берега, ориентируюсь на огни слева. Миновал ограждения, которые ставят на закрытых пляжах. Смотрю - вверху светлое здание, а невдалеке – ступени причала, прямо в воду спускаются. Правда, меня немного удивили военные катера с включенными прожекторами на рейде.

Проплыл я уже двенадцать или тринадцать километров и решил, что пора выбираться. Поднялся по ступеням на пирс, и столкнулся с человеком в строгом черном костюме. Он ни малейшего удивления не проявил, коротко кивнул мне, протянул большое желто-голубое полотенце и говорит: «Опаздываете».

Мы прошли по дорожке, поднялись еще по одной лестнице, миновали дворик и вошли в приоткрытые двери какого-то большого здания. Мой провожатый провел меня по длинному коридору, остановился у закрытой дубовой двери, коротко постучал и жестом пригласил меня войти. Я шагнул через порог. Вижу массажный стол, на нем лицом вниз лежит загорелая белокурая женщина. Простыней по пояс укрыта. Дверь за мной закрылась, женщина повернула голову, и я узнал в ней премьер-министра Украины.

Вот, собственно, так и произошло знакомство. Все быстро объяснилось. Оказывается, она отдыхала в своей резиденции, и в этот вечер ждала нового массажиста. Охрану предупредили, что этот мастер прибудет морем, так как любит перед сеансом поплавать. Не знаю, что с ним случилось. Очевидно, не смог приехать. И меня приняли за него.

- Как же вы вышли из положения? – спросила пожилая женщина.

- Очень просто: рассказал всю правду. Мы долго беседовали, причем должен сказать, что собеседница она превосходная, и вообще очень милая и приятная женщина.

- А потом?

- Потом мы выпили чаю. Я дня два погостил в резиденции, и уехал в Форос.

- А как же массаж?

Блондинка задала этот вопрос и посмотрела на меня со странным выражением.

- Я, конечно, сделал ей массаж.

- А вы умеете?

- Умею.

- Ей понравилось?

- Насколько я понял, понравилось.

- Она не предложила вам занять должность личного массажиста?

- Нет. Она попросила на другой день дать ей несколько уроков плавания.

- Вот о чем бы написать пьесу, - мечтательно сказала блондинка, глядя в окно. – Как вы думаете, какова я была бы в роли Юлии Тимошенко?

- Думаю, вы справились бы с ролью, - ответил я.

- А о чем вы говорили? – обратился ко мне нищий.

- О России и Украине. О геополитике. Об особенностях наших характеров. Об украинской литературе. О запахах.

- О запахах, - повторила Серафима. – О запахах… Значит, вы эксперт…как там… по поведению в воде? А что вы, собственно говоря, делаете в театре?

- Как видите, пью коньяк.

- Я знаю, кто вы! Вы господин Нарышкин! Драматург вы, вот кто! Послушайте, напишите пьесу про вашу встречу! Первое действие разворачивается в форосской резиденции, второе – в Кремле, где подписывается контракт с Путиным, третье – в тюрьме! В финале герой, преодолев бурное ночное море, устраивает побег! А вас сыграет… Вот, Скрипкин!

- Это уже не Тимошенко, а граф Монте-Кристо. И куда, по-вашему, господин Скрипкин приплывет, преодолев бурное море? В харьковскую колонию? Да и потом, разве нет других героев?

- Таких нет. Во-первых, она женщина. Во-вторых, экс-премьер большой страны. В-третьих, особа авантюрного склада. Это героиня эпохи Ренессанса!

- А почему же вы не в палаточном городке у стен колонии, если она вам так нравится?

- А вы?

- Я был там несколько дней тому назад… Так вы поверили в эту историю? Такое, по-вашему, может произойти?

- Конечно! Вы рассказали с такими подробностями, что не поверить невозможно. И потом, всегда видно, врет человек или нет. Если он, конечно, не актер. А вы, по всей видимости, не актер…

- А почему вы думаете, что со мной не могло случиться того, что происходит в моей пьесе, которую вы репетируете? Да и какая вам разница, было это или я все выдумал?

В это время в боковых дверях появился невзрачный мужчина в странной бархатной толстовке и отчетливо произнес:

- Прошу всех в репетиционный зал!

Вслед за ним вошел Юрий Петрович Донов-Доненко и, улыбаясь, обратился непосредственно ко мне:

- Алексей Петрович! Рад видеть вас! Я смотрю, вы уже познакомились с актерами. Это радует. А вот, кстати, ваша пьеса с моими незначительными изменениями.

Он протянул мне пачку листов с убористо набранным текстом. Мимо меня в зал прошла Серафима и на ходу шепнула:

- Я вам отвечу на ваш вопрос. Позже. Встретимся после репетиции в кафе, за углом…

Уже сидя в бархатном кресле, я начал просматривать рукопись.

«Действующие лица:

Алексей Петрович Нарышкин, человек лет 40-45, в стильных очках, щегольски одетый.

Слабаз Александрович Сапелько, интеллигентный старик лет 70, дужка очков закреплена скотчем, одет бедно, но чисто.

Лада, женщина лет 30, в солнцезащитных очках, одета вызывающе.

Агитатор, человек без имени, студент, в круглых очках, в джинсах и футболке с надписью «Pereat mundus et fiat justitia».

Иван Иванович, старик лет 70, с явным деревенским выговором.

Баба Шура, старушка лет 70-75, в платке, одета во все черное.

Полисмен.

Охранник.

Официантка.

Нищий.

Идиот со второго этажа.

Мальчик лет пяти.

Священник.

Действующие лица остались теми же, если не считать появления охранника, до этого отсутствовавшего. Нищего я не помнил. Может быть, в моем варианте он присутствовал, а может быть, нет. Кроме этого, изменилась надпись на футболке студента. Я поместил там формулу Больцмана, иллюстрирующую процесс возрастания энтропии в замкнутой системе. Латинское же изречение, которое использовал режиссер, показалось мне несколько претенциозным.

Меж тем занавес разошелся, и я увидел на сцене декорации первого действия, которые были явно скуднее, чем у меня. Не было трансформаторной будки с черепом, не было баннеров, не было гипсового, утопающего в зелени, Ленина. Летняя веранда недорогого кафе была. Был нищий, сидящий недалеко от входа, на улице, и что-то мастеривший из палочек и веревочек. Пластиковые столы и стулья. За одним из столиков Лада, разговаривает по телефону и тянет пиво из бутылки. За другим – Слабаз Сапелько. На веранду входит Алексей Нарышкин, оглядывается. С. Хлопает ладонью по сиденью пустого стула. Н. кивает и садится.

 

Глава третья

 

Сапелько. А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным?.. Служить изволите?.. Ну! Это же пароль! Где отзыв?

Нарышкин. Да знаю я этот отзыв: нет, учусь… Довольны? Работаю я, а не служу.

Сапелько. Где же?

Нарышкин. Не где, а кем... Ищейкой..

Сапелько. И что же ищете?

Нарышкин. Россию…

Сапелько. Аллегорически, надо понимать?

Нарышкин. Буквально. По запаху ищу.

Сапелько. И поиски привели вас именно сюда?

Нарышкин. Нет, здесь я случайно. (Бросает взгляд на женщину за столиком).

Сапелько: А я, можно сказать, постоянный посетитель. Недалеко живу, внизу. Бывший археолог. Сейчас на пенсии. Нет сил сопротивляться агрессии общества, поэтому я здесь. Сапелько, Слабаз Александрович.

Нарышкин. Нарышкин, Алексей Петрович. Бывших археологов не бывает. Тянет порыться в земле?

Сапелько. Нет. Боюсь что-нибудь не то откопать. С определенного момента стал опасаться прошлого.

На веранде появляется мокрый с головы до ног молодой человек. С него капает. Он озирается, словно не зная, что делать дальше. Наконец ,нерешительно подходит к столику.

Агитатор. Извините, можно попросить у вас сигарету?

Нарышкин (протягивает ему пачку сигарет). Да вы присаживайтесь, молодой человек… (Наливает водку в стакан). Обращаясь к Сапелько: Спросите у него пароль.

Сапелько. Осмелюсь узнать: служить изволите?

Агитатор. Нет, учусь… Ну, и подрабатываю…

Сапелько. Где же, если не секрет?

Агитатор. Да не где, а кем. Агитатором…

Сапелько. Вот как. За кого же изволите агитировать?

Агитатор. За цивилизованную демократию. Меня, правда, за эту агитацию уже хотят из института выгнать…

Сапелько. А где же ваши агитационные материалы?

Агитатор. (смотря в сторону). В водохранилище сбросили. Все листовки, все газеты… Какие-то люди в черном… Политические противники, наверное. Или анархисты.

Сапелько. А вы, стало быть, листовки спасать кинулись?

Агитатор. Да нет. Меня вслед за ними сбросили. Еле выплыл. Хорошо, что очки спас… Я, наверное, вашему разговору помешал? Можно я с вами тихо посижу?

Нарышкин. Сидите, пейте, обсыхайте. Только почему же тихо? Если есть желание, присоединяйтесь к разговору. Полицию вызвать?

Агитатор. Не надо. Может, они правы. А я не прав. Может, они хорошо сделали. (Торопливо). Я, правда, не знаю, кто прав, кто нет. И что хорошо, а что плохо – разобрать часто не могу. Послушаю кого-нибудь, - вроде, хорошо. Послушаю еще кого-нибудь, - не очень. А сам не могу понять. Понимаете, убежденность во мне отсутствует. Ничего определенного не могу выразить по очень многим вопросам. Нет ничего, о чем я мог бы с уверенностью сказать: я в это верю. Я, знаете, даже не могу понять иногда, хорошо я себя чувствую или плохо. Физически, я имею в виду. Меня в воду сбросили, как щенка, а я в своих правах не уверен… А вы говорите, полицию.

Сапелько. Да, тяжелая у вас жизнь… (Обращаясь к Нарышкину). Но, возвращаясь к запаху… Что же это за аромат такой?

Нарышкин. Не могу сказать. Человек, который спустил меня с поводка, умер, к сожалению. Объяснил, что России на том месте, где она должна быть, уже нет. Она ушла. Куда – неизвестно. Рассказал, зачем ее надо искать. А тайну запаха никому выдавать не велел. Так что, угадывайте сами. Есть на этот счет какие-либо соображения?

Агитатор. Круто!

Сапелько. Да, пожалуй, есть. Расскажу одну давнюю историю. Кстати, она ответит на вопрос, почему я не люблю углубляться в прошлое… Вели мы как-то раскопки неподалеку, в пойме реки, лет сорок с лишним назад. Я тогда аспирантом был. Искали следы абашевской культуры. Была такая во втором тысячелетии до нашей эры. Бронзовый век.

Агитатор. А зачем искали?

Сапелько. Ну, как зачем? Чтобы доказать, что три с половиной тысячи лет назад здесь, в двух шагах от нас, существовала развитая культура, ремесла, дома. Жили люди, которые пришли сюда из современной Сибири… То есть, наш край всегда был обитаем. Ну, вот… Копали быстро, торопились. Потому что буквально через месяц или полтора вся пойма нашей речки должна была превратиться в водохранилище. Ночами копали. И вот роюсь я в земле. Смотрю, явные следы человека. Темные круги. Значит, столбы стояли когда-то. Забор был. Цветная глина – остатки печи. Черепки… Преподаватель, будущий академик, кстати, подошел, спрашивает: «Видишь: забор, печь, остатки утвари?». Отвечаю: «Вижу». Он мне: «Вот они, следы абашевской культуры». Я ему: «Нет, культуры не вижу. Значит, пришел человек, поставил забор, сложил печь, наколотил черепков – вот тебе и культура?». Он мне: «Смотри внимательнее». Тут луна из-за туч вышла. Я представил себе печь, дом, забор, будущую диссертацию. Говорю: «Теперь вижу».

Агитатор. Вот-вот… То вижу, то не вижу. То верю, то нет…

Сапелько. Копаем день, другой, третий… А надо сказать, что туалет мы, как положено, не поставили. Бегали в лесок, неподалеку. И вдруг – неожиданная весть: угроза эпидемии холеры. С юга двинулась в наши края. Комиссия к нам едет с проверкой. А у нас сплошная антисанитария. Что делать? Естественно, уничтожать следы пребывания. И вот мы с утра с лопатами в лес. Прекратили раскопки абашевской культуры и начали закапывать собственное, извиняюсь, дерьмо. По всему лесу крики: «Это твое! Нет, моё вон там, под сосной! А это – профессора! Пусть он сам идет, закапывает!». Копаю и думаю: через века археологи будущего обнаружат наши экскременты (а они до-о-лго в окаменевшем состоянии сохраняются), определят их возраст и решат, что был в двадцатом веке в России на территории нашей области некий культ продуктов человеческой жизнедеятельности. А лес служил местом ритуала. Если же идеи Фрейда до тех времен доживут, то и базу можно подвести: мол, поклонялись богатству, разбрасывая на большой территории всякое дерьмо в достаточном количестве. С тех пор я стал копаться в земле с осторожностью, а потом и вовсе перестал. Мы же не знаем, какие были у древних побуждения… Ну, ладно, закопали, поставили новый туалет, которым, кстати, так и не успели воспользоваться. А через неделю и этот сортир, и абашевскую культуру, и наши захоронения, и несостоявшуюся эпидемию холеры залило водой. Теперь здесь просто акватория, в которую, как видите, сбрасывают агитаторов. Покрытая ряской цветущая гладь… Кстати накрыло водой и мою любовь, тоже несостоявшуюся, как и эпидемия. У нее были губы, как у Анджелины Джоли, хотя ни о каком силиконе и понятия тогда не имели…

Агитатор. А культуру эту, абашевскую, нашли? Была она здесь?

Сапелько. А вам какая разница?

Агитатор. Если нашли, не так одиноко будет жить.

Сапелько. Тогда уж живите со скифами и сарматами. Эти точно здесь были… Нашли условно абашевскую культуру.

Нарышкин. Это как понимать?

Сапелько. А вот как наш юный друг. Хотите верьте, что она была, хотите не верьте… Так вот, с той поры Россия у меня ассоциируется с определенным запахом…

Агитатор. Это с каким?

Сапелько. С запахом воды, конечно. Воды, которая скрывает все… А вы что подумали? Нет. Россия – это запах воды. А вот то, что осталось после ее ухода, если верить Алексею Петровичу, - это запах дерьма.

Агитатор. Вы хотите сказать, что это запах цивилизованного демократического общества, которое мы строим?

Сапелько. Строить мы, может, и строим, только что-то очень не похожее на первоначальный проект. В чем заключается ваша демократия? В том, что медперсонал больниц забирает лекарства, которые покупают пациенты, и колет им физраствор. Или в том, что к умершему человеку приезжает не врач, а милиционер, заставляющий обезумевших от горя людей искать среди ночи понятых и допрашивающий их об обстоятельствах смерти?

Агитатор. Это частные случаи. А вы хотели, чтобы демократию построили за десять лет? Америке понадобилось на это два века! А какой у них до этого был беспредел! Сплошной бандитизм!

Сапелько. Как вам, однако, мозги прочистили… У них бандитизм, а у нас семьдесят лет социализма. Это несравнимые вещи, юноша. Что у нас в девяностые было? Не бандитизм? Однако хватило ума справиться. Поняли, что богатеть можно и другим способом. Бандитизм – это инстинкт. Дело в другом. Посудите сами, как могут построить цивилизованное демократическое общество люди, чьи отцы и деды жили в государстве, где душили демократию и свободу с 1917-го года, да еще и уничтожали всех несогласных физически? А все, или почти все, в лучшем случае молчаливо соглашались со всем этим безобразием. Такого гомункула, как советский человек, не знала история. Это искаженная психология и уродливое восприятие мира… Ошибка наших реформаторов заключалась в том, что они судили о народе по себе. А этого в нашей стране делать ни в коем случае нельзя. Поэтому не рынок и демократия перестроили отношения в нашей общности, а общность замечательным образом обустроила и рынок, и демократию под себя. В итоге получился Советский Союз, вывернутый наизнанку. Вот такие подсознательные дела из нас поперли с приходом демократии… Сами говорите, что вас в воду сбросили со всеми вашими листовками.

Агитатор. А что же вы предлагаете?

Сапелько. Восстановить сословия. Каждый должен жить в своей среде и заниматься своим делом. Кто – служить, кто – пахать, кто – думать. А то ведь, обратите внимание, как только студент начинает агитировать, а крестьянин заниматься бизнесом – через время происходит какая-нибудь гадость. Да и властям станет легче. А то они, бедные, растерялись: на кого опираться, от чьего имени говорить? Вы как думаете, молодой человек?

Агитатор. То, что они растерялись, - это их проблемы. Они знали, на что идут. Я, например, во власть не рвусь, потому что не люблю ответственности и не знаю, как решать проблемы. А если идешь – надо знать. Иначе что там делать? Воровать?

Нарышкин. Себя вы к какому сословию причислите, Слабаз Александрович?

Сапелько. Себя, Алексей Петрович, я уже никуда не причислю. Я – балласт. Живу по инерции, проматываю старое советское наследство. На мой век его хватит. Они вот (кивает на Агитатора) чем жить будут? Ничего нового ведь не создают…

Агитатор. Проживем как-нибудь. Советское наследство закончится – возьмемся за русское. Оно большое… Подождите! Вы же, Алексей Петрович, сказали, что Россия ушла. Какой же смысл что-то создавать, сословия восстанавливать? Где все это будет происходить? В какой стране?

Сапелько. Так Алексей Петрович нам ее найдет. Возьмет след – и мы за ним по пятам…

Женщина, которая до этого, жестикулируя, разговаривала по мобильному телефону, поднимается и направляется к столику.

Нарышкин. К нам идет дама… Пароль у нее спросите.

Лада. Лада меня зовут…

Сапелько. Э-э-э…

Лада (предваряя вопрос). Нигде не служу и не учусь. Вообще не люблю работать. Ровно год, как меня уволили, и с тех пор я счастлива. Самое классное достижение нашей демократии – возможность не работать. Поэтому я отдаюсь инстинктам… А, может, подсознанию.

Нарышкин. Почему вас уволили? Да вы присаживайтесь.

Лада. По политическим мотивам. Депутата укусила.

Нарышкин. А чем же вы зарабатываете на жизнь?

Лада. Телом и воровством… Я тут услышала про запах России. Красиво. Только не верно. У России нет запаха. Вкус есть.

Нарышкин. Это какой же?

Лада. Так я вам и сказала! (Обращаясь к Агитатору.) А у вас очочки какие круглые… Это под кого закос? Под Джона Леннона или под Гарри Потера?

Агитатор. Это очки моего папы, у него такой же минус, как и у меня. А под кого он косил, я не знаю.

Лада. Вам, значит, близорукость по наследству передалась? А еще что?

В кафе входит полисмен. Озирается, медленно подходит к столику.

Полисмен (обращаясь к Агитатору). Вас в воду сбросили?

Агитатор. Меня. А что, нашли этих придурков?

Полисмен. Их искать не надо, это чиновники городской управы, вполне лояльные граждане. К ним вопросов нет, вопросы есть к вам. Вы что кричали, оказавшись в воде?

Агитатор. Не помню.

Полисмен. Зато люди на берегу помнят. Вы задержаны. Прошу следовать за мной.

Нарышкин. А, может, мы как-то решим этот вопрос? (Кладет в карман Полисмену купюру).

Полисмен. Может, и решим (обращаясь к Агитатору). Ладно, освобождаю вас под залог.

Агитатор. Это сейчас так называется?

Полисмен. Именно так. Не смейте допускать подобного впредь! Хотя… Что с вас взять. Таких, как вы, как сказал писатель Чехов, надо душить в колыбели.

Сапелько. Писатель Чехов не так сказал, господин полицейский.

Полисмен. Надо уметь читать между строк, господин пенсионер. Уходит.

Сапелько. Это они такие образованные стали с тех пор, как начали наличие национальности у нас определять… Кстати, как у вас с национальностью?

Нарышкин. У меня есть.

Агитатор. И у меня нашли.

Сапелько. И у меня реакция положительная.

Лада. А я не отвечала на их идиотские вопросы Им, видите ли, надо знать мое отношение к реформе 1861 года!..

 

Глава четвертая

 

Рядом со мной, на бархатном кресле, лежал лист бумаги с распечатанными фамилиями занятых в спектакле актеров. Был там народный артист России Петр Скабичевский, который играл Слабаза Сапелько, была Серафима, как оказалось, Яхонтова, представлявшая Ладу, были другие актеры. Меня играл Василий Скрипкин и, на мой взгляд, играл хорошо. Да и остальные, включая охранника, мне понравились. Для меня основным критерием удачной актерской игры всегда была естественность, которая в данном случае является синонимом искренности. С этой точки зрения все были хороши, несмотря на язвительные замечания артистов по поводу моей пьесы в буфете. Вначале я опасался за госпожу Яхонтову, вспоминая ее эмоции в недавнем разговоре, но и здесь все оказалось благополучно. И режиссер, видимо, поработал, и актеры продумали свои образы, и авторские ремарки сыграли свою роль. Да, собственно, что говорить о естественности на сцене? Даже в жизни мы далеко не всегда естественны, поскольку часто пытаемся изменить собственную природу, характер, предназначение. Да мало ли что еще. Чего же мы хотим от актеров, играющих чужие роли?

Итак, Скрипкина нисколько не смущал надетый на него дорогой итальянский костюм, Серафима двигалась по сцене обольстительно, даже синяя изолента на дужке очков Слабаза Александровича была старой. Я постепенно настроился на нужную волну восприятия и, вдыхая запах пыли и хороших духов, ждал, когда герои пьесы начнут пьянеть.

В зале сидели люди, приглашенные на премьеру: чиновники, журналисты, кто-то еще. Не могу сказать, что они мне мешали, но я был доволен, что сижу один в ложе, и никто, в том числе актеры, не видят меня. Правда, ощущения я испытывал странные, словно бы подглядывал.

Между тем события шли своим чередом, и первое действие подходило к концу…

Нарышкин. Надо посещать места, где, возможно, сохранился запах, и оттуда начинать поиски.

Лада. А как вы найдете эти места?

Нарышкин. Интуитивно. Одно из таких мест я собираюсь посетить сейчас. (Официантке). Такси вызовите, пожалуйста! Кто со мной? Будет интересно. Да и долги кое-какие надо отдать.

Сапелько. Я с вами. Не хочу возвращаться домой. Вернее, не могу уже. Хотя большой вопрос, надо ли отдавать долги. Развитие нашего государства основано на непогашенных долгах. Когда они будут отданы, мы прекратим свое существование. Куда нужно ехать?

Нарышкин. Недалеко.

Агитатор. Я больше здесь не могу! Тошнит меня здесь! Возьмите меня с собой!

Лада (поет).

А мне все равно, куда и зачем,

Лишь бы отправиться в путь!

А мне все равно, куда и зачем,

Лишь бы куда-нибудь!

Выпивку гарантируете?

Нарышкин. Гарантирую.

Официантка. Такси ждет вас у входа.

Все выходят из кафе. Официантка смотрит им вслед. Слышен звук отъезжающей машины.

Официантка. Да что же это такое! Деньги с них забыла взять! Заслушалась! (Вошедшему Охраннику). А ты куда смотрел?

Охранник. Я за порядком смотрел, а не за деньгами. Деньги и порядок – две разные вещи. Понимаешь, Нюша? Там, где начинается порядок, заканчиваются деньги, и наоборот.

Нищий. Не беспокойся, я отдам. Сколько там?

Официантка. Смотри, потом не вернешь.

Нищий. Верну! С процентами верну…

Надевает на руку веревку, двигает пальцами, и деревянная марионетка начинает ходить и размахивать руками…

Сцена потемнела, исчезло пространство и остановилось время. В плавном течении жизни наступил короткий перерыв. В темноте кто-то закашлялся, потом негромко рассмеялся. Потянуло сигаретным дымом. На низком столике стояла открытая бутылка коньяку, несколько рюмок, нарезанный лимон. Я выпил, закурил и стряхнул пепел в большую стеклянную пепельницу, оставленную здесь специально для меня.

Рождался свет. Сначала он был тусклым, словно сумерки, потом очертания предметов стали отчетливее, яснее и, наконец, на сцене засиял летний ленивый полдень. Началось второе действие.

Двор между двумя «хрущевскими» пятиэтажками. Пластиковые окна, тарелки, антенны. Липы и рябины, в палисаднике цветы. На веревке сушится белье. Посреди двора деревянный стол и две скамейки. Рядом вкопанные шины, изображающие клумбы, в них окурки и бутылки из-под пива. Чуть в стороне кучка пожилых женщин на скамейке у подъезда. За столом сидит Иван Иваныч.

Нарышкин (входя во двор, обращается к спутникам). Вот здесь прошло мое детство, волею судьбы! Невольно к этим берегам… А, может, и не влечет. Все то же и те же…

Все разбредаются по двору, закуривают. Нарышкин и Агитатор садятся за стол, открывают бутылку.

Нарышкин. Здорово, Иван Иваныч!

Иван Иваныч. Здорово…

Нарышкин. Как жизнь?

Иван Иваныч. Живем помаленьку… А ты чего спрашиваешь? Чего приехал?

Нарышкин. На тебя посмотреть. Где жил, вспомнить.

Иван Иваныч. А чего тебе на меня смотреть?

Нарышкин. Да так… Постарел ты, Иван Иваныч.

Иван Иваныч. Да и ты не молодеешь…

Нарышкин. А помнишь, как вы тут на гармошке играли, частушки пели? Помнишь, ты своих детей русскому языку учил? Пьяненький был, а они из школы пришли, начали тебя спрашивать, как слова правильно пишутся. А ты им говоришь: мебель пишется «небель», а кроссовки – «красотки».

Иван Иваныч. Не помню…

Нарышкин. А помнишь, как ты мне в детстве уши крутил?

Иван Иваныч. Значит, было за что.

Нарышкин. Нет, не поэтому. А знаешь почему?

Иван Иваныч настороженно молчит.

Нарышкин. Ненавидел ты меня и моих родителей классовой ненавистью. Ну, они тебе тоже не симпатизировали. Чужие мы были в этом вашем колхозе. Это же надо, вы всей деревней приехали в город, а мы оказались чужими… Я помню, ты тогда двух слов не мог связать. Да и сейчас, я гляжу, не связываешь… Молчишь? Правильно делаешь. Ты зачем вообще жил, Иван Иванович?

Иван Иваныч. Не твое дело…Детей растил.

Нарышкин. И где твои дети? Один в тюрьме, насколько мне известно. Другой, вон, дома торчит. Внуки тоже есть?

Иван Иваныч. Правнуки.

Нарышкин. Как же вы тут все помещаетесь?

Иван Иваныч. Помещаемся. Да и расползаемся, чтоб ты знал. Сашка, вон, в Москве, Юрка… этот… как его… в Думе. Ванька Кущев в управе. Вовка - бизнесмен… Понял?

Нарышкин. Понял. Бизнесмен. Как и его мамаша. В советское время самогон варила на продажу. А потом, когда демократия пришла, наркотой торговать стала… Нравится тебе демократия, Иван Иваныч?

На балконе второго этажа появляется Идиот – толстый, с оплывшим лицом, безволосый, мучнисто-белый. Он начинает раскачиваться из стороны в сторону и кричать высоким горловым голосом.

Нарышкин. Жив еще? Я его с детства помню, не изменился. Сколько же ему лет?

Иван Иваныч. Не знаю. Может, семьдесят. А, может, сто. Все такой же. И орет, орет… Разговаривать научился, вот что. Два слова говорит: «начинается война». По часу может повторять. Сил нет. А вроде привыкли. Вроде как свой…

Нарышкин. А Сережа-дурачок?

Иван Иваныч. Этот пропал… Когда ж? В 91-ом и пропал. А тут недавно объявился. В шапке зимней, на лыжах, как ране…Им все равно – советская власть или еще что. А мне демократия нравится, раз спросил.

Сапелько. Чем же?

Иван Иваныч (долго, удивленно-тупо смотрит на Сапелько, потом как бы узнает). Да тем, что она моя, а не твоя. Понял?

Сапелько. Почему же это она ваша?

Иван Иваныч. Потому, что мы берем помаленьку. Нам советская власть право дала. Немного, а дала. И демократия тоже немного. А нам много не надо. Что есть, тем пользуемся. Машиной какой-никакой, компьютером этим, в Турцию ездим, по телевизору баб голых смотрим. Окна вон пластиковые. Не требуем мы, чего не положено. Это вам много надо. Сами не поймете чего. Вот вам хрен что и дают, американские пособники.

Сапелько. При чем здесь Америка?

Иван Иваныч. При том. Сейчас кто нас хочет уничтожить? Америка. А в 90-е кто руку приложил? Тоже Америка. А такие, как ты, ей помогали. (Возвышает голос) Чаяний народа ты не знаешь!

Сапелько. Да я вроде как тоже представитель народа. И у меня они тоже есть. Что же делать, если мои, как вы говорите, чаяния, на определенном отрезке времени совпали с чаяниями американскими? Отказываться? А вы, что же, обратно в Советский Союз хотите?

Иван Иваныч. А я оттуда никуда не уходил. Я в нем до сих пор живу.

К столу подходит мальчик лет пяти, стриженый наголо, серьезный, с игрушечным кнутиком в руках. Иван Иваныч кладет руку ему на голову.

Иван Иваныч. Верно говорю, Колька?

Мальчик. Пошел в жопу! (стегает Иван Иваныча кнутиком).

Нарышкин. Тебя, Иван Иваныч, наказать надо. Только вот как? Наверное, так, как городская шпана наказывала деревенских, когда те появлялись не там, где надо.

Иван Иваныч. Бить будешь?

Нарышкин. Нет.

Иван Иваныч. Высечешь, что ли?

Нарышкин. Ну, зачем же так углубляться в историю. Они их заставляли спичкой мерить улицу. Ну, Бог с ней, с улицей. Меряй периметр этого стола и вычисляй его площадь. Если не знаешь как, я тебе помогу.

Иван Иваныч. Не боись, знаю. А зачем?

Нарышкин. Потом скажу. (Встает, протягивает Иван Иванычу коробок спичек). Держи!

Иван Иваныч меряет спичкой стол. Тридцать на двадцать…

Нарышкин. Ну вот… В спичке четыре сантиметра. Итого?

Сапелько. Сто на восемьдесят!

Лада. Пифагор! Сто двадцать на шестьдесят!

Иван Иваныч. Сто двадцать на восемьдесят. Дальше что?

Нарышкин. Ничего. Будешь теперь знать, что стол, за которым ты полвека играл в домино, имеет площадь девять тысяч шестьсот квадратных сантиметров. Меньше квадратного метра.

Лада. Ну и наказание!

Иван Иваныч. (Багровеет, встает, злобно смотрит на Нарышкина). Ах, ты!..

Нарышкин. Уймись, старик!

Сапелько. Ничего не почуяли, Алексей Петрович?

Нарышкин. Нет…

Сапелько. И не почуете! Пора ехать отсюда. Мертвое место.

Лада. Гиблое.

Нарышкин. Не мертвое и не гиблое. Скорее законсервированное на всякий случай. Обратите внимание, все эти депутаты, бизнесмены и чиновники – они же никуда не уехали. И их дети, висящие в пустоте нулевых и не имеющие аутентичности, тоже здесь. И внуки. Их словно что-то или кто-то не отпускает отсюда. Почему?

Сапелько. Если направить их развитие по привычному вектору, они распространят эту пустоту, которая окончательно накроет любую территорию, и отгородит ее от всего мира лучше любого железного занавеса. Про запас, выходит. Нельзя их трогать и менять до поры. Помните, Алексей Петрович, к нам вернулись староверы из Боливии, где прожили почти век? Они ведь не отдавали своих детей в российские школы.

Нарышкин. Староверы умные ребята. А вот эти сами до такого не додумаются. И они не бездействуют. Они, как щелочь, разъедали все вокруг, растворяли в себе. Их не взяли никакие реформы, никакие изменения. Они хранят для кого-то безвременье… Иван Иваныч! Кстати, а как у тебя дела с национальностью?

Иван Иваныч угрюмо молчит.

Нарышкин. Так я и думал. Отсутствует. Действительно, пора ехать. А где наш агитатор?

Агитатор. (Внезапно появляется, отряхиваясь от голубиного помета). Я здесь! Алексей Петрович! Я понял, почему Россия могла уйти! Вот смотрите. Ведь в Советском Союзе были разные республики. Но государство-то одно! А Таджикистан, допустим, отличается от Эстонии гораздо больше, чем Австрия от Германии. А Молдавия от Туркмении больше, чем, скажем Швейцария от Исландии. Ну, какая страна такое потерпит? Вот она и ушла. Все и посыпалось, как карточный домик.

Нарышкин. Хорошо, но сейчас бывшие республики стали суверенными государствами. Можно бы и вернуться, вы не находите?

Агитатор. Кубань отличается от Сибири больше, чем Бразилия от Чили, а Казахстан от Сахалина больше, чем Польша от Чехии.

Нарышкин. Спорный вопрос. Так что вы предлагаете? Вернуться к Московскому княжеству?

Агитатор. Почему бы и не вернуться?

Сапелько. А почему вы такой грязный?

Лада. То мокрый, то грязный…

Агитатор. Я вон в том дворе голубятню обнаружил! Интересно! Вот и измазался. Всякое новое место оставляет на мне свой след! Вот какой я уникальный человек!

Лада. А на мне любое место никакого следа не оставляет! Я тоже человек уникальный. Куда дальше, Алексис?..

 

Глава пятая

 

Откуда взялся этот «Алексис» и почему героя надо было называть таким странным именем, я не понял. Однако не только это вселило в меня определенные подозрения. Я внезапно осознал, что в пьесе зарождается некая любовная интрига, в сюжете преобладает тема поиска, а финал грозит мне какой-то трагической развязкой. Все это чувствовалось, как приближение грозы. Я с тревогой и некоторым любопытством ожидал появления полуобнаженной Лады в третьем действии и никак не мог сосредоточиться на том, что происходит на сцене. К тому же мне мешал какой-то невнятный, но достаточно эмоциональный разговор, доносящийся из комнаты отдыха, расположенной за дверью ложи. Он становился все громче, и я невольно прислушивался к нему, пытаясь поймать тему.

-  У тебя зимой сосульки с крыш падают, а летом балконы! Тогда вешай табличку: «При падении сосулек и балконов эта сторона улицы наиболее опасна!». Ты понимаешь, что нас скоро горожане повесят вот на таких шарфах, как у тебя, и петлю завязывать не надо будет! – почти кричал странно знакомый голос.

Собеседник что-то глухо бубнил в свое оправдание.

-  Какие детские площадки?! Какие дворы?! Разве у небоскребов могут быть какие-то дворы?!

Снова глухое бормотание.

-  Значит, уходи в себя и там, внутри, устанавливай справедливое устройство, покоряй Эверест и помогай, кому хочешь! Мир, видите ли, сошел с ума! Мир вокруг тебя нормальный! Ты этому миру не соответствуешь!

-  Не надо политики, - вмешался еще один голос, обладателя которого, судя по хамской вежливости разговора, можно было определить, как непростого жителя столицы. – В России эффективно не работает ни одна политическая модель. Речь не об этом, а о концептуальном подходе. Лицо города узнаешь сразу, как лицо человека. Лет тридцать назад ваш город как раз был человеком узнаваемым. Сейчас вы ему сделали неумелую пластическую операцию. Исчезли морщины, родимые пятна, шрамы. Мысль во взгляде исчезла. Осталась маска…

Я встал и открыл дверь. В комнате за низким столиком, на котором стояла точно такая же, как и у меня в ложе, и у актеров на сцене, бутылка коньяку, сидели в креслах три человека. В одном из них я с удивлением узнал мэра нашего города. Он пристально смотрел на полноватого, потного человека с повязанным на шее пестрым шарфом. Третий, которого я определил как москвича, с удивлением взирал на меня поверх очков.

Я слегка поклонился всем троим и прижал к губам указательный палец. Мэр протянул руку ладонью вперед в успокаивающем жесте.

-  Концепцию обсуждаем, - объяснил он мне, не вдаваясь в подробности, и обратился к своим собеседникам. – Там репетиция идет, а мы тишину нарушаем. Это автор пьесы, по всей видимости. Там у него Россию по запаху ищут.

Потный пестрый шарф посмотрел на меня осуждающе, а москвич, тонко усмехнувшись, промолвил:

-  Слышал, слышал. Ну и как? Найдут?

-  Нет, не найдут, - сказал я и, еще раз поклонившись, вернулся в ложу. Второе действие подошло к концу…

Нарышкин. (говорит по мобильному телефону). Такси? Девушка, за пределы города поедем?... Километров двести пятьдесят… Нас четверо… Я оплачу обратную дорогу…

И снова потемнела сцена, исчезли персонажи и декорации. Я следил за спектаклем все с большим трудом, с недоверием, что-то упуская, отвлекаясь на посторонние мысли. Разное вертелось в голове. И сожаление о том, что я все-таки не написал либретто к опере, и слова мэра о несоответствии окружающему миру неизвестного мне человека в пестром шарфе, завязанном скользящей петлей. Настораживало, что посторонние люди слышали о моей пьесе, вспоминался Федор Иннокентьевич. И совсем уже не к месту вставал перед глазами берег Иравади под мутной, плавающей во влажном звенящем ночном воздухе луной Юго-Восточной Азии. Когда я преодолевал порожистую в верховьях реку, моей руки коснулось что-то скользкое. Это был иравадийский дельфин. Странно, что он заплыл так далеко, туда, где уже не чувствовались приливы Индийского океана и речная вода пахла предгорьями Гималаев, местом своего истока…

На сцене меж тем появилась большая комната деревенской избы. Беленая печь. Деревянные стены, лампочка под пожелтевшим от времени абажуром, белые занавески закрывают нижнюю половину трех окон. Мебель накрыта салфетками, углами вниз. На стене в углу икона в окладе – Спас на престоле. На других стенах репродукции из журнала «Огонек» советских времен: «Над вечным покоем» Левитана и «Новый Иерусалим» Лентулова. Отрывной календарь, часы. Вдоль стен – лавки. За круглым столом на венских стульях сидят Нарышкин, Слабаз, Лада, баба Шура. На столе сковорода с жареной картошкой, простокваша в глиняных горшочках, крупно нарезанный хлеб, сало. В окнах – солнечное утро.

Баба Шура. Как спали?

Нарышкин. Спасибо, Александра Герасимовна, замечательно спали.

Баба Шура. Зови бабой Шурой. Не привыкла я к Герасимовне. Все Шурой звали, пока молодая была, а потом сразу бабой Шурой. Все так звали, кто ни останавливался. А у меня всегда все останавливались. Почитай, лет пятьдесят уже. И шоферы, и студенты, и ученые, и партийные. Как кто приедет, председатель их ко мне на постой. Почти все потом письма писали. Последние годы, правда, никого не было… Так что бабой Шурой зовите. Ты-то как спала, Ладушка? Ведь на улице!

Лада. Я сама захотела, баба Шура! Ни разу на сеновале не спала. Красота! Воздух свежий, мыши шуршат, звезды сквозь крышу видно! А под утро Федька-пастух пришел, охальник!

Баба Шура (удивленно). Какой Федька-пастух?

Лада. Шучу я, баба Шура!

Баба Шура (смеется). Вот озорница! Я ночью вставала, проведывала вас. Умаялись, без задних ног спали. Один мальчонка ваш чуть свет вскочил. Горшок простокваши съел и убежал.

Нарышкин. Куда?

Баба Шура. Ох! Могилку обихаживать.

Сапелько. Какую могилку?

Баба Шура. Пока вы спали, он у меня расспрашивал, что тут да как. Я ему все и рассказала. Район-то у нас дальний и село глухое, от центральной усадьбы в стороне. Немцы к нам не дошли. Все нетронуто. Избы уж второй век стоят. Только церковь в двадцатые разорили. Ну вот… А недалеко могилка. Лет восемьдесят как комсомольца кулаки застрелили, Пашу. Его с почестями и похоронили за садом. Там и митинги проходили, и про войну объявили там, и в праздники собирались. На Первомай, на ноябрьские, на Пасху. В семидесятые уже оградку разорили, венки перестали приносить и место это забыли. Сейчас один холмик остался, неприметный. Ваш мальчонка как услыхал про это, говорит: пойду в порядок приводить. Я ему лопату дала, грабли, ведро, показала, где песочку взять, где дерну нарезать. Он и убежал.

Нарышкин. Как вернется, плетень вам поправим. Я вчера видел, совсем завалился. А о чем ваши постояльцы вам писали, баба Шура?

Баба Шура. Да обо всем. (Достает из комода пачку писем, перебирает). Вот от Ивана, шофером работал летом, на уборочной, пятьдесят девятый год. «Здравствуй, баба Шура! Сообщаю тебе, что у меня все нормально, даже больше. Женился я! Жена умная, красивая, готовит хорошо. Правда, до твоих блинов ей далеко…». А это… От кого же? Саша, тезка мой! Студент. Свеклу они здесь в семьдесят восьмом, в ноябре, убирали. «Тетя Шура, добрый день! Сообщаю, что по распределению уезжаю в Ташкент, в редакцию республиканской газеты. Буду в отпуске, обязательно приеду…».

Нарышкин. Приезжал?

Баба Шура. Нет, куда там! Хороший парень был, веселый. А то выйдет в сад, закурит, задумается и стоит целый час, на церковь смотрит. А вот от Вадима, курсант был. Распределили их по избам. Они вдвоем с дружком своим у меня жили. «Баба Шура, я жив и здоров. А друг мой Вовка погиб, выполняя свой интернациональный долг в Афганистане. Нет больше Вовки. Помнишь, баба Шура, как он на гитаре играл и пел?..». (Вытирает уголком платка слезу). А это от Модеста Петровича, ученого. За сорок восьмой год. «Шура! Можешь меня поздравить! Та ветка ольхи, порожденная березой, которую я нашел в вашем лесу, и колос ржи, выросший на пшеничном поле, произвели настоящий фурор на кафедре растениеводства нашего института. Приезжали товарищи из ВАСХНИЛ, сказали, что защита кандидатской диссертации – вопрос только времени…». Ох, да что это я! Задерживаю вас. Завтракайте, да бегите по делам. А я вам вечером блинов напеку.

Сапелько. Да у нас, собственно, дел особых нет. Мы, с вашего позволения, баба Шура, пойдем прогуляемся, потом вам по хозяйству поможем.

Баба Шура. Дел нет? А зачем же вы приехали? Вы ничего не подумайте, я вам рада. Просто узнать хотела, что вас сюда привело. Вы и вправду необычные какие-то, не определю я вас. И имена у вас…

Нарышкин. Баба Шура, все мы вам расскажем со временем. Если не стесним, поживем. Может несколько дней, может неделю. Как получится. И заплатим, сколько надо.

Баба Шура. Живите на здоровье. Да и не в деньгах дело. Только не просто ж так вы приехали.

Нарышкин. Не просто так. А что у нас за имена такие?

Баба Шура. У тебя, Алексей Петрович, имя хорошее. Алексей – Божий человек. Я не знаю пока, правда, Божий ты или еще какой, но имя светлое. У Ладушки – имя древнее, не православное, но красивое, как и она сама. У вас, Слабаз Александрович, имя чудное, я такого не слыхивала. После революции по-разному назывались, может, и ваше прозвище оттуда. Но года у вас не те. И позже, когда Хрущев был, тоже имена брали смешные. У нас, помню, Ваня Смыков сына Догнат-Перегнат назвал. Америку тогда мы догоняли и перегоняли. Но сынок, как вырос, так по-другому записался. Александром. А мальчонку вашего как зовут, я и не поняла. Что ж вы его – то Агитатор, то молодой человек? Его же родители как-то нарекли…

Нарышкин. А, действительно, как нашего Агитатора зовут?

Сапелько. Я не удосужился узнать. А вы, Лада?

Лада (поедая простоквашу). И я не удосужилась. Я его называю Котиком, моим другом, ежиком, Ромео, поросенком, Хулио.

Сапелько. Что еще за Хулио?

Лада. Да какой угодно Хулио. Иглесиас, Хуренито, Кортасар… У меня, между прочим, мобильник сел, а зарядки при себе нет.

Нарышкин. Я думаю, у всех сел.

Сапелько. А у меня его и не было никогда…

Баба Шура. Это вы про телефон? (Извиняясь). Телефона у меня не имеется. И телевизора нет. В восемьдесят девятом сломался, так я и не купила. Только радио вот. (Поворачивает регулятор громкости).

Голос диктора. Уважаемые радиослушатели, сегодня в передаче «Забытые мелодии» я, Дмитрий Бухарский, расскажу вам о легендарной британской группе «Свинцовый цеппелин». Группа была образована в 1968 году в Лондоне. Ее основатели – Роберт Плант, Джимми Пейдж, Джон Пол Джонс и Джон Бонэм – изобрели собственное звучание: утяжеленный гитарный драйв, пронзительный вокал, виртуозная ритм-секция. Общий тираж альбомов составил 300 миллионов экземпляров. В 1995 году «Свинцовый цеппелин» был введен в зал славы рок-н-ролла, а в 2005 – награжден премией Грэмми за выдающийся вклад в мировую музыкальную культуру. Позже я расскажу подробнее об истории группы, а сейчас предлагаю вам послушать одну из самых известных композиций «Кашмир». Надо сказать, что Роберт Плант, сочинивший ее в 1973 году, никогда не был в Кашмире, как и никто другой из группы. Музыку он написал, будучи в Сахаре. Некоторые считают Кашмир индийским штатом, но это, скорее, территория, разделенная между Китаем, Индией и Пакистаном, и, в общем, никому не принадлежащая, а для Роберта Планта, по всей видимости, и не существующая. Вы поймете, что я хочу сказать, из русского перевода текста композиции. Смысл весьма туманен и перевод достаточно волен. Звучит это примерно так: «И что я вижу, все буреет, ведь солнце жжет, отнюдь не греет. Теперь глаза мои с песком на дне, когда я побывал в несуществующей стране, пытаясь найти, куда же идти. О, штурман шторма, что не оставит следов, как мысли среди сна, веди меня дорогой к месту моих снов – пустыни где волна. Мой Шангри-Ла лежит под летнею луной, вернусь и я в твой мир, как пыль возносится в июне кутерьмой и пролетает сквозь Кашмир…»

Звучит музыка. Каждый слушает по-своему: баба Шура улыбаясь, Нарышкин напряженно, Лада, продолжая есть простоквашу, Сапелько, закрыв глаза и уронив голову на грудь, словно заснув. В комнату входит Агитатор.

Агитатор. Баба Шура, я там умывался и часы в колодец уронил. Можно достать?

Баба Шура. Нет, сынок, не достать часов. Глубокий колодец. Там уже лет сто серебряная ложка лежит, сабля и вставная челюсть деда Михея. Она у него в восемьдесят четвертом году вывалилась. Ничего не достать оттуда…

 

Глава шестая

 

Я прекрасно помнил этот момент, когда возбужденный, потный и перемазанный в глине мальчишка вбежал в избу с криком: «Я часы в колодец уронил!». За окнами потемнело, небо закрыла серая летняя туча, предвестница затяжных осенних дождей. Тогда я подумал, что нам придется пережить здесь и осень, и долгую зиму, но оказался неправ. Все, кроме одного из нас, ушли оттуда…

Агитатор не жалел о часах. Он, как человек сугубо городской, опасался, что из-за этих оброненных часов в колодец перестанет поступать вода. Об этом он потом рассказывал сам. А баба Шура, действительно, перечислила упавшие в колодец предметы, ничего больше. Здесь же актер вошел в комнату медленно и сказал об утерянных часах с каким-то скрытым смыслом. Актриса же, игравшая бабу Шуру, рассказала о ложке, сабле и челюсти таким образом, что всем стало ясно: в колодце утонуло благополучие, война, сытая жизнь, а теперь еще и Время. Все эти символы, конечно же, были прозрачны, ясны и мне, и режиссеру, и актерам и всем присутствующим в зале. И спектакль мне все еще нравился, но от него веяло уже не тревогой, но явной опасностью, природу которой я пока не понимал…

Баба Шура. …Забыли про нас, а оно и лучше – к Богу ближе.

Лада. Баба Шура, а ты в Бога веришь?

Баба Шура. Верю, Ладушка.

Лада. А почему ты думаешь, что он есть? Потому, что ад на земле много раз устраивали, а вот рай устроить ни у кого не получилось, как ни обещали.

Лада. Баба Шура, а тебе сколько лет?

Баба Шура. Ой, много.

Нарышкин. Видели много?

Баба Шура. Много, Алексей Петрович, хоть и сижу всю жизнь на одном месте.

Нарышкин. Все помните?

Баба Шура. Все помню.

Нарышкин. Ушла от нас Россия, баба Шура?

Баба Шура. Ушла, сынок.

Нарышкин. Когда?

Баба Шура. Лет шестьдесят тому. В шестьдесят первом году июнь жаркий стоял, не приведи Господь. У нас тогда рабочие церковь под склад перестраивали, так один от жары этой умер… И вот, в один день, к обеду, потемнело все. Туча пришла, черная, страшная, с градом, с ветром. Быстро по небу плыла, как самолет. Я почуяла что-то, под дождь выбежала, вверх смотрю, руки протягиваю, словно удержать хочу. А тучи-то уже и нет, солнышко выглянуло. А мне так пусто, так одиноко. Плакала я долго. Вот, думаю, это она ушла. И ведь если бы одна, так нет. Она же из каждого свою частичку забрала, опустошила людей.

Нарышкин. А почему ушла? Куда?

Баба Шура. Почему – не могу сказать, не знаю. А куда? Да никуда. Дождем пролилась, на людей разной веры, на животных, на леса, на моря. Вот они и стали добрее, на кого попало. Она, туча-то, страшная, грозная, но добрая. Вернула себя благодатным дождем… А мы все про нее песни поем, как тот, про кого по радио говорили, про этот Кошмар. План, или как его?

Агитатор. Баба Шура, ты нам сказку рассказала.

Баба Шура. Может, и сказку. Не слушайте вы меня, глупую.

Нарышкин. Как не слушать? А, может, показалось вам?

Баба Шура. Может, показалось. И жизнь вроде после этого не изменилась, все своим чередом шло. А только как-то не так. Это когда в поле, на солнце, долго работаешь, а потом в горницу войдешь, а она будто чужая, полутемная. Ты ее пустую, без себя, увидел, как бы со стороны, что ли. Или еще откуда.

Нарышкин. Я под эту тучу попал. Мама мне рассказывала. Она меня в коляске везла по городу и вдруг – град, ураган. Она в арку спряталась. Дождь быстро прошел, солнце выглянуло. А по улице река течет, зеленая, всю листву с деревьев посбивало… Слабаз Александрович, а вы где были в июне шестьдесят первого? Не помните?.. Слабаз Александрович?! (Вскакивает, быстро подходит к Сапелько, ищет пульс, приподнимает веко, пробует разогнуть руку).

Агитатор. Что случилось?

Нарышкин. Он умер…

Агитатор. Это точно?

Нарышкин. Точно… Баба Шура…

Баба Шура. Ой, Господи… (Крестится). Сейчас побегу за врачом, за участковым. Родные-то есть у него?

Нарышкин. Нет, он жил один. Он думал, что есть только прошлое, и был прав. А умер во время разговора, который не начинал. Под музыку, которой не понимал, и в месте, которое не знал. Но, по крайней мере, в процессе поиска… Не ходите никуда, баба Шура. Только за священником. Есть у вас священник?

Баба Шура. Есть, есть. Отец Евмений.

Нарышкин. Вот его и зовите. И… где похоронен этот комсомолец? Мы похороним Слабаза Александровича рядом.

Баба Шура. Да кто же позволит, Алексей Петрович…

Нарышкин. А мы и спрашивать никого не будем. Знаете, ученые долгое время ломали голову над тем, почему в Африке ни одна экспедиция не могла обнаружить останков слонов. Оказалось, что слоны сами хоронят своих умерших товарищей. Выкапывают бивнями могилы и хоронят. Им для этого не нужен никто, даже священник.

Баба Шура. Так ведь то слоны, Алексей Петрович. А мы люди.

Нарышкин. Я не призываю брать пример со слонов. Просто говорю о том, что их побуждения искренни, а действия не имеют ничего лишнего… Где доски взять, баба Шура?

Баба Шура. Доски на чердаке лежат. Хорошие сухие доски. Для себя берегла.

Лада. Правильно! Сами все сделаем! Нам, кроме батюшки, никто не нужен!..

 

Я никогда не думал, что так тяжело будет смотреть и вспоминать все, что происходило на сцене. Мне приходилось хоронить многих людей, в разных местах и при разных обстоятельствах, но тот день, неподатливые сосновые доски, раскисшая от летнего дождя глина и абсолютная пустота, сокровенность лужайки, где мы похоронили Слабаза Александровича, - все это нельзя было сравнить ни с чем. Батюшка поразил меня своей старостью, серьезностью и внимательностью. Он выслушал меня, спросил, был ли покойный верующим, и приступил к совершению обряда.

Место и вправду казалось каким-то заповедным: трава, заброшенный яблоневый сад, чуть дальше остатки древнего фундамента, красные кирпичи которого не искрошились от времени, а сгладились, приобрели овальную форму, будто их веками обкатывали и полировали морские волны. На ветках яблонь кое-где виднелись маленькие красные плоды. Рядом с могилой, только что приведенной в порядок Агитатором, появилась еще одна, точно также укрытая свежим дерном…

У бабы Шуры нашлись инструменты: пила, молоток, топор. Нашлись большие гвозди. Все это было старым, но надежным и удобным. Нам с Агитатором помогал священник. Он показывал размер, по которому надо было пилить доски, советовал под каким углом их сбивать. Он был спокоен, нетороплив и немногословен. Гроб получился красивый и легкий: доски, действительно, оказались сухими и опилки, падающие на землю, пахли резко и терпко.

Мы поминали Слабаза Александровича уже в сумерках. Мои руки были в свежих мозолях. Время от времени баба Шура тихо и испуганно охала и мелко крестилась, а Лада прижималась ко мне и спрашивала, не ошибся ли я, решив, что Слабаз Александрович умер. Как будто в этом можно было ошибиться. Лада задала еще один вопрос, не самый главный, но который, кстати, не пришел в голову никому из нашей четверки: почему мы ищем Россию на таком ограниченном пространстве? Ведь она могла уйти и за десять тысяч километров. Я постарался объяснить один из парадоксов, раскрывающих истинные размеры нашего мира, но она, по всей видимости, поняла его не до конца. Этот короткий разговор я почему-то не стал вставлять в пьесу…

 

Лада (тихо напевает).

Легкою стопой,

Ты приди, друг мой…

Она одна в комнате. Снимает рубашку и остается в джинсах. Подходит к окну и раскрывает раму. В комнату врывается шум летней грозы. Она ловит руками дождевые капли, проводит мокрыми пальцами по щекам. На лице появляются дорожки, словно от слез. Лада грустно улыбается. Входит Нарышкин. Лада оборачивается, он подходит к ней.

Лада. То кафе, где мы встретились, Слабаз Александрович назвал плацдармом, двор, где ты жил, тылом. А это место он не успел определить. Что это за место? Плен?

Нарышкин. Думаю, что это госпиталь, в котором залечивают раны перед отправкой на фронт. Нам еще предстоит повоевать. Поэтому не рисуй слезы на лице дождевой водой. Надо быть искренней, Лада.

Лада. Как слоны? Куда же больше? Здесь невозможно быть неискренней. Давай останемся, а? Посмотри, какое здесь небо, какая трава, какой яблоневый сад. Тут тихо, сюда не приходит ничего извне.

Нарышкин. Придет. Обязательно придет. И это место перестанет существовать. Ты пойми, его не оставят в покое, если оно не приносит выгоды. У нас ничего не существует просто так, без необходимости.

Лада. На наш век хватит.

Нарышкин. Не хватит. И потом, если ты считаешь, что это плен, как же мы будем жить в плену?..

 

Пьеса стремилась к какой-то определенной цели, которую я как автор не ставил. Я хотел показать процесс, не более. У меня не было ни начала, ни конца.

В голове тупо сидела фраза «цель ничто, движение все», принадлежавшая Бернштейну, напрочь потерявшему имя. В школе, на уроке истории, учитель рассказывал нам об этом ренегатском высказывании, потому что Эдуарда Бернштейна критиковал Ленин. Он называл его разными обидными словами, и надо было помнить их все. И отличница Света Киаппариди, набирая в грудь как можно больше воздуха, чтобы без запинки и паузы протараторить длинную фразу, уставившись огромными серыми глазами на историка Ивана Ильича, прекрасным, чуть хрипловатым контральтовым голосом наговаривала как заклинание: «владимирильичленинназывалнемецкогосоциалдемократабернштейнаревизионистомиоппортунистомпотомучтоонговорилчтодвижениевсеацельничтои темсамым»…

«А как еще Владимир Ильич Ленин называл ревизиониста Бернштейна?», спрашивал историк Свету Киаппариди, мою одноклассницу, девчонку с греческой фамилией, неуправляемым характером, непростой репутацией, отличной успеваемостью и изумительной, почти африканской фигурой.

«Онназывалегореформистомпотомучтоонхотелреформироватьучениекарламарксаизаставлялнемецкихрабочихотказатьсяотпролетарскойреволюцииитемсамым …», отвечала она.

Этим же вечером мы, пользуясь отсутствием ее родителей, лежали на диване у нее дома, и пили легкое вино. Света была умной девчонкой. Она говорила, что одно невозможно без другого. Цель, конечно, главное, но она не может быть достигнута без движения, которое, само по себе, тоже является целью. Каждое в отдельности. Она даже предложила посчитать движения, а мой вопрос, что по этому поводу сказал бы Бернштейн, заставил ее смеяться до слез.

Конечно, я не проводил никаких аналогий между этим эпизодом и пьесой, просто вдруг вспомнились цель и движение, заснеженный город, заиндевевшие окна просторной светлой квартиры…

Гораздо ближе к сути вопроса был разговор, состоявшийся лет двадцать назад в Ташкенте, где я застрял на некоторое время после учений на реке Чирчик. Мы сидели в уютном внутреннем дворике белого дома писателя-сатирика Ивана Саблина, пили водку из маленьких пиал и закусывали узбекской дыней. Писатель был стар, но бодр, хлебосолен и лукав. Не помню, что именно мы обсуждали, но он произнес слово «супинум».

-  Это из латыни, - пояснил он. - В гимназии мы ненавидели латынь. Но мертвые языки мудры. Супинум – это особая глагольная форма, используемая для обозначения цели при употреблении глаголов движения. Мужик гусей гнал в город продавать. Бежал бастовать. Шел искать. И так далее…

Дальнейший разговор я не удержал в памяти, тем более, уходить из Ташкента пришлось с боем, в самом прямом смысле этого слова. Иван Васильевич наотрез отказался идти со мной, и дальнейшая его судьба осталась не известной. Но супинум засел в голове, и сейчас я опирался на него, поскольку никакой опоры больше не было. Конкретное движение к цели, которой можно и не достичь. А, может быть, достичь невозможно, ввиду ее грандиозности или иллюзорности. Именно так я обозначил бы задачу, стоящую передо мной в процессе написания пьесы: я шел искать. Действие заканчивалось, а я шел дальше…

 

Агитатор. Простите, Алексей Петрович, но я остаюсь здесь. Буду у бабы Шуры жить, плетень ей поправлю, крыльцо отремонтирую. Съезжу в город, возьму «академ», а там видно будет. Если институт закончу, вернусь сюда. Я же биолог, буду селекцией заниматься или еще чем-нибудь.

Нарышкин. А как же агитация за цивилизованное демократическое общество?

Агитатор. Вряд ли оно нуждается в моей агитации.

Нарышкин. А ты, Лада?

Лада. Отвези меня в город. Буду жить, как прежде. Буду ждать, когда ты закончишь свои поиски и вернешься. Не обязательно ко мне. Просто вернешься. Знаешь, где я тебя буду ждать? В Павловом Посаде. У меня там тетка живет, на ткацкой фабрике работает. Такие платки красивые делает… Такой, знаешь, русский народный промысел… Им зарплату повысили, соцпакет, льготы всякие… Летом в санаторий… (Отворачивается, беззвучно плачет, говорит сквозь слезы) А Россию не хочу искать! Не хочу! Пусть она меня ищет.

Баба Шура (гладит Ладу по голове). У каждого своя дорога…

Гаснет свет. На авансцену выходит Нарышкин, подбрасывая в руке красное яблоко,

Нарышкин. Вот так, господа, я остался один. Меня можно пожалеть, надо мной можно посмеяться. Можно и задуматься о том, почему я такой. Вы вправе спросить меня: зачем ты затеял все это? Почему ты поверил? Куда же могла уйти Россия, если все, что происходило и происходит в ней остается с нами? Какую метафизическую сущность ты ищешь? Чудак. Россия вечна, это мы уходим. Один за другим. Такие разные, такие одинаковые. Нам на смену приходят другие, они пользуются тем, что оставили им мы. Они что-то делают сами. Плохое, хорошее. Разное… Можно спросить меня: тебе нечем заняться? Тебе чего-то не хватает? Можно прямо в лоб задать вопрос: кто ты такой? Идиот? Враг? Блаженный? Скучающий никчемный человек? Зомби? Какой-то ты неубедительный, Алексей Петрович, господин Нарышкин, Леха, Петрович, братан, товарищ, земляк. Расплывчатый, не цельный, то появляющийся, то пропадающий, рефлектирующий, рассуждающий не по делу, не отвечающий на прямые вопросы. С кем ты и кто с тобой?

Обо всем этом меня можно спросить. Я внимательно выслушаю и отвечу, если смогу и если захочу. Но сейчас я не знаю, что сказать вам. Я должен вернуться к своей жизни, к своим делам и заботам. Разве что… Сказать вам, чем пахнет Россия?..

 

Происходило что-то непонятное. Не говорил я таких слов и не писал. Я бы мог согласиться с «Алексисом», с дурацкой надписью на футболке Агитатора, с философствующими охранниками, с нищими, которые оплачивают чужую выпивку, с голой по пояс Ладой, даже с повышением зарплаты на павловопосадской ткацкой фабрике. Но я не оставался один, я никогда не спрашивал ни о чем подобном, я под пистолетом не стал бы заставлять бабу Шуру произносить эти слова: «У каждого своя дорога».

Внезапно я почувствовал, что в зрительном зале стоит гнетущая плотная тишина. Я посмотрел вниз, на людей, сидящих в первых рядах. Некоторые из них подняли глаза вверх и в раздумье разглядывали большую старинную люстру, некоторые, наоборот, уставились в пол, иные понимающе и скорбно кивали головами, мол, да, так мы и думали, этим все и должно было кончиться…

 

Нарышкин. Это так же точно, как и то, что яблоко, если я выпущу его из рук, упадет на землю, подчиняясь фундаментальному закону.

Он разжимает руку, но яблоко остается висеть в воздухе. Звучит музыка Равеля. Занавес закрывается.

 

Я налил себе рюмку коньяку и в это время в ложу вошел Юрий Петрович Донов-Доненко. Он глубоко вздохнул, улыбнулся и спросил:

-  Ну, как, Алексей Петрович?

-  А кто же писал этот финальный текст? – спросил я в свою очередь.

-  Текст писали эксперты, Алексей Петрович.

-  Зачем?

-  Я пытался спасти пьесу, внеся в нее некоторые изменения, которые вы, конечно, заметили.

-  Спасти от кого, Юрий Петрович?

-  Скорее, не от кого, а для чего. Для того чтобы она была жива.

-  И вы считаете, что на премьере публика примет все это?

В это время у меня за спиной раздался глуховатый голос:

-  Не хочется огорчать вас, Алексей Петрович, но премьеры не будет. Несмотря на то, что господин режиссер пытался, как он сказал, спасти пьесу. Мы благодарны Юрию Петровичу за его усилия, но даже они не в состоянии изменить нашего решения. Это произведение не спас ни финальный монолог героя, ни эта креативная находка с яблоком.

-  Это не произведение, это моя жизнь. В нее нельзя вмешиваться и вносить изменения, сколь бы креативными они ни были.

-  Вот! Об этом и речь, глубокоуважаемый Алексей Петрович. Не о пьесе мы ведем разговор, а о вашей жизни.

 

Глава седьмая

 

-  Разрешите представиться. Раскольников, Петр Павлович. Сразу скажу, что к силовым структурам отношения не имею, с государственной безопасностью не связан, в органах власти не служу.

-  А где же вы служите?

-  Алексей Петрович, вы же сами в своей пьесе писали: не где, а кем. Экспертом. Вы тоже, кстати, эксперт по поведению человека в водных средах. Так, кажется?

-  На кого работаете?

-  Ждете, что я скажу фразу из голливудских боевиков? Я работаю на правительство? Нет. Работаю на государство.

-  Как кто?

-  Как интеллектуал, пожалуй. Вектор управления слегка изменился, знаете ли.

-  С каких это пор интеллектуалы запрещают премьеры пьес?

-  Ну, это не запрет. И не рекомендация даже. Просто я предвосхищаю события. Через некоторое время ваша пьеса просто не будет нужна. Не потому, что она плоха. Она потеряет смысл, как и все или почти все другое, что казалось незыблемым, вечным и истинным.

-  Не понимаю.

-  Сейчас поймете. Мы узнали о вашей пьесе, как только вы принесли ее в театр. Юрий Петрович попытался исправить некоторые моменты, мы кое-что изменили, чтобы показать ее тем людям, которые присутствовали в зале, в смягченном виде. Это наивно, конечно. Помните: «Я хотел сказать, что это наивные вычеркивания, но промолчал»? Тем не менее экспертные заключения этих людей будут однозначны. Их мнение нам особо не нужно, да и вас вряд ли заинтересует, разве что ради любопытства посмотрите, до какой степени могут вырасти верноподданнические чувства. Их мы пригласили, чтобы они имели представление о том, чего надо опасаться. Они считают, что имеют дело с обычной скрытой политической цензурой и в любом случае сделают то, что им скажут. Карма у них такая тяжелая: всю жизнь делают то, что им говорят.

-  А у нас есть те, кто делает, что им хочется.

-  Конечно, есть. Я знаю двоих. Один из них вы, другой – наш Президент. Хотя, нет. Президента я, пожалуй, исключу.

-  Шутить изволите. А…Юрий Петрович, режиссер?

-  Он тоже думал, что мы хотим запретить пьесу из политических соображений и поэтому старался спасти ее, как мог. Талантливый человек, не правда ли?

-  Да, несомненно. А вам пьеса нравится?

-  Пьеса талантлива. Мы не ожидали от вас такого неожиданного шага, но постарались использовать его в своих интересах.

-  Что вы от меня хотите, Петр Павлович?

-  Я хочу, чтобы вы на некоторое время прекратили свои поиски.

-  Это моя жизнь и я не хочу ее менять. Кроме того, я обещал…

-  Эх, Алексей Петрович, вы, наверное, думаете, что мы ни о чем не догадываемся и сидим, сложа руки.

-  Не думаю. Федор Иннокентьевич говорил мне об этом.

-  Да… Федор Иннокентьевич… Удивительно прозорливый человек, царство ему небесное… В таком случае вы не догадываетесь о масштабах нашей деятельности. То, что Россия ушла, видно невооруженным глазом. Никакая страна не будет терпеть то, что происходит у нас. Это, во-первых. Во-вторых, люди… Вы заметили, как изменились люди? В этой ситуации существует два варианта. Есть страны, покинутые людьми. Вы же видели такие страны?

-  Видел.

-  А есть люди, покинутые страной. Мы имеем дело со вторым случаем. Есть еще много признаков, но долго рассказывать, да и не нужно. Над этим работает целый научно-исследовательский центр, который как раз и занимается причинами ухода, примерным временем этого события, возможным местом пребывания, формой, которую могла приобрести Россия, ну, и последствиями, конечно. Мы, правда, не знаем то, что знаете вы. Может, поделитесь, а? Алексей Петрович? Ну, что вам стоит? Чем она пахнет?

-  Не могу, к сожалению. Связан обещанием. Понимаю, что в другое время вы добились бы от меня ответа на этот вопрос иными средствами…

-  Хо! Да мы и сейчас можем добиться ответа любыми средствами. Масштаб цели их оправдывает. Но дело в том, что вы нам нужны живым и здоровым.

-  Не вижу логики, Петр Павлович.

-  Давайте по порядку. Представьте себе, что через какое-то, не очень продолжительное время, мы объявляем: дорогие сограждане, Россия ушла от нас. Объясняем причины, следствия, минусы и плюсы. Ну, мы найдем что сказать. А на том месте, где все мы сейчас живем, мы будем строить новую страну, используя колоссальное наследство, оставленное нам, используя огромный опыт, неисчислимые природные богатства, талант народа и многое другое. Подчеркиваю, не государство будем строить, а страну. Во-первых, мы скажем правду. А это не мало, не так ли? Во-вторых, предложим, наконец, национальную идею. Приоритет такого заявления должен принадлежать нам по определению. И вот тут вы, с вашими поисками, абсолютно не нужны.

-  Вы преувеличиваете мои возможности и масштаб моей личности.

-  Увы, Алексей Петрович! Занимаясь написанием пьес и прочими, не относящимися к делу вещами, вы перестали ориентироваться в ситуации. Не знаю, как получилось, но слухи о вас распространяются в последнее время со страшной скоростью. И это при том, что вы не пользуетесь Интернетом. Удивительно! Вы хоть заходите туда время от времени?

-  Нет. Вот уже больше года не захожу.

-  Звучит, как больше года не курю. Ну ладно… Вы стали мифологической фигурой. У вас есть последователи в разных городах. Да что там городах – странах! Не могут современные люди жить в одиночестве. Им надо обязательно сплачиваться вокруг кого-то или чего-то. Так вот, они пока плохо организованы, но это дело времени. Однако в зародыше мы сможем притормозить все движения – мистические, религиозные, творческие. Их очень много и они разнообразны.

-  Может быть, эти люди самостоятельны, и я здесь ни при чем?

-  Если бы, Алексей Петрович. Все ссылаются на вас, хотя вы фигура, повторюсь, мифологическая. Многие считают, что вы давно умерли.

-  Почему же они не разыскали меня? Это не сложно.

-  Разыщут, если вы не прекратите свою деятельность и не скроетесь до поры.

-  До какой поры, Петр Павлович?

-  Объясняю. Итак, представьте, мы объявили о начале созидательной работы. Кое-кто нам не поверит. Кто-то, естественно, поверит…

-  Те, у кого тяжелая карма?

-  Именно. Поверят и начнут делать то, что необходимо. Кто-то запаникует. А кто-то…Что?

-  Что?

-  А кто-то отправится искать! Вот тут и появитесь вы. Ведите людей за собой! Ищите!

-  Но вы же не выдворите людей за пределы государства. Вы-то понимаете, что поиски эти, как бы сказать, метафизические.

-  Да хоть метахимические! Определенная специфическая часть людей займется определенным специфическим делом и не будет мешать остальным.

-  А вам не кажется, что специфическая часть, которая мешает, хочет искать не Россию, а нечто другое?

-  Понимаете, Алексей Петрович, какая тут хитрая штука… Ряд экспертов считает, что это одна и та же цель: поиски России и поиски, скажем… Ну, чего-нибудь еще. Это сложный вопрос, но вас он волновать не должен, не ломайте голову. Ведите!

-  Я не хочу никого вести за собой.

-  Придется, Алексей Петрович. Кому-то надо будет взвалить на себя эту нелегкую ношу. Тем более что люди, которые пойдут за вами, будут вам близки по духу.

-  То есть?

-  Ну, зачем же мы, по-вашему, делили всех на козлищ и агнцев? Зачем мы несколько лет занимались определением наличия или отсутствия национальности?

-  Ах, вот оно что!

-  Вы удивлены? Странно. У вас очень развита интуиция. Вы же в своей пьесе расписали весь сценарий так точно, что нам пришлось слегка замазать финал.

-  Каков же смысл отбора?

-  Не догадываетесь? Должно уйти меньшинство. То самое, которое задумывается о ситуации, которому не нравится то, что происходит, которое все время что-то ищет. А останутся те самые, якобы малообразованные, равнодушные тупые конформисты. Попробуем пожить друг без друга. Нашему государству никогда не хватало смелости или ума отделить одно от другого. Наоборот, все время мы пытались соединить несоединимое, лишали сверчков их, так сказать, шестков. В итоге получилась такая смесь… А национальный вопрос и финансовое расслоение сделали ее взрывооопасной.

-  Тяжело вам придется.

-  Тяжело. С нами останутся молодые матери, выбрасывающие новорожденных в мусорные контейнеры, молодежь, находящая забвение в водке и наркотиках, рецидивисты, чиновники, тихие отцы семейств и горластые матери-одиночки, те, кто занимает не свои места, кто ценит дешевые продукты выше, чем непонятную свободу, кто понимает свободу, как вседозволенность, кто верит в справедливость, а не в закон, в силу, а не в слова, кто любит смотреть сериалы и «Кривое зеркало», кто берет взятки и сморкается на асфальт при помощи пальца. И много кто еще…

-  Не проще ли навести порядок? Вместе с народом. А я бы занимался своими поисками в одиночестве.

-  Проще, конечно. Но это, если страна на месте. А если ее нет, то, сами понимаете, сложнее.

-  Так что же первично? Страна или люди?

-  Люди.

-  Значит, люди виноваты?

-  Люди виноваты, Алексей Петрович. Наши дорогие, любимые, забитые, искореженные, озлобленные, агрессивные, добрые люди…

-  Но это же очередной эксперимент. Я не хочу принимать в нем участия.

-  Это, Алексей Петрович, для нас эксперимент. А для вас – образ жизни, который совпал с нашим экспериментом. Так что извините.

-  Ясно… А почему вы не пришли раньше? Зачем столько мороки? Попросили бы меня не писать пьесу.

-  Но вы ведь хотели посмотреть на все как бы со стороны. Как же мы можем помешать такому естественному желанию? Кроме того, посмотрев, вы, скорее всего, по-другому оцените и наше предложение. К обоюдному удовольствию, так сказать.

-  Не вижу обоюдного удовольствия.

-  Ну, мы, надеюсь, не будем опошлять наш разговор меркантильными аспектами? Не деньги же вам предлагать! Ведь вам ничего не нужно!

-  Ничего…

Наша беседа проходила в небольшом скверике, на скамейке, в тени густых лип. Еще в театре, извинившись перед Юрием Петровичем и уведя меня из ложи, Петр Павлович сказал, что не хочет обсуждать серьезные вопросы в шумных местах, и отказался от моего предложения посидеть в кафе. Он пригласил меня прокатиться на катере по реке, от чего, в свою очередь, отказался я. В итоге мы выбрали полупустой сквер недалеко от театра и, постелив на скамейку газету, осторожно сели; мы оба были в белом: господин Раскольников в полотняных брюках и тонкой рубашке с коротким рукавом, я – в джинсовом костюме. И туфли у нас сияли белизной: у меня замшевые, у Петра Павловича – кожаные, с белой кожаной же подметкой.

-  А в каком виде сейчас может пребывать Россия? – спросил я. – Что по этому поводу говорит ваш научно-исследовательский центр?

-  Гипотез много, но ничего конкретного. Трудно осознать, что кроме чувств к родным и близким, к любимым городам и селам, к русской природе, к родному пепелищу и отеческим гробам есть что-то еще, что может покинуть нас. Мы не до конца понимаем, что это. Нематериальное образование, неизвестная энергия или некая духовная субстанция. Тут еще вы со своим запахом. Не может духовная субстанция пахнуть.

-  А как в мире обстоят дела с этим вопросом? Кто-то еще ушел?

-  Трудно сказать. Некоторые эксперты считают, что так называемые цивилизованные страны ушли. Не знаю, как обстоят дела в третьем мире и во вновь возникших государствах. Беда в том, что никто на нашей планете не озабочен этим вопросом кроме нас, поэтому и информации со стороны нет. Приходится нам самим делать выводы.

-  Когда же произошло это событие? Хотя бы приблизительно?

Петр Павлович внимательно посмотрел на меня и внезапно в сердцах стукнул кулаком по скамье.

-  Хрен его знает, когда! – сорвался он. - Во временном промежутке от 1861 до 2006 года! Целый институт работает! Почти полторы тысячи человек! Деньги тратятся – невообразимые! И хоть бы что-нибудь!.. Ну, чем она пахнет?! Что за запах, Алексей Петрович?!

Мимо нас прошла группа молодых людей. Совершенно пьяная девчушка умопомрачительной красоты, услышав последний вопрос Петра Павловича, остановилась и, глядя на него ярко-синими глазами, продекламировала:

 

 На протяженье многих лет

Я помню ночи до рассвета.

И шум дождя, и блеск планет

И запах бархатного лета…

 

Она покачнулась, поклонилась и пошла дальше, время от времени оглядываясь и помахивая рукой в прощальном жесте.

-  Как вы думаете, - спросил Раскольников. – Останутся они или пойдут с вами?

-  Так это в зависимости от наличия или отсутствия национальности.

-  Не факт, Алексей Петрович. Если человек, напившись, цитирует Блока, нам есть о чем подумать.

-  Не о чем тут думать. Во время хунты в Бирме, один из военных, которого мне довелось знать, перед тем, как расстреливать этнических повстанцев, цитировал Леветоундару. Был такой бирманский поэт в восемнадцатом веке… А вы где живете, Петр Павлович?

-  Живу в Казани, работаю в Москве, жена – в Калининграде, сын – в Лондоне, дочь – в Мапуту.

-  Это…в Мозамбике, что ли?

-  В Мозамбике.

-  За негра замуж вышла?

-  За негра.

-  Понятно… А как же вы на работу добираетесь?

-  Самолетом.

-  Слишком далеко. Большая территория. Какого размера будет страна, которую вы хотите создавать?

-  Что значит, какого размера?

-  Ну, в границах какого времени? Не знаю, что вам больше нравится. Московское княжество после присоединения Новгорода, Твери, Смоленска, Пскова и Рязани? Русское царство Ивана Грозного с Казанью, Астраханью, Поволжьем, Сибирью? Петровские времена с Азовским и Балтийским морями? Россия к окончанию русско-кавказской войны, со всем Кавказом? Великая, Белая и Малая Россия с Польшей и Финляндией? Советский Союз с пятнадцатью республиками? Или сегодняшняя Россия?

-  Оптимальный вариант – это сегодняшняя территория.

-  Тоже неплохо. Жалко, что Крыма не будет.

-  Любите Крым?

-  Люблю.

- Значит, получите Крым. В качестве компенсации. Будете приезжать в отпуск.

-  Кто знает, куда заведут меня поиски. Может быть, к антиподам? А там какой отпуск?

-  Ладно, Алексей Петрович. Все, что вы перечисляли – это вопрос не территории, а внутреннего состояния. В какое время сильнее всего был российский дух, ментальность, если хотите. Хорошо, что вы не начали с Рюриковичей и великих княжеств. Шутки в сторону. Вы согласны с моим предложением?

-  Да конечно, согласен. Когда надо будет возглавить исход, - звоните. И оставьте мне свои телефоны, мало ли что…

Петр Павлович вынул из нагрудного кармана рубашки визитку и протянул мне.

-  Здесь казанские и московские номера.

Я кивнул головой.

-  Вы сейчас куда?

-  В гостиницу, отсыпаться.

Он отсалютовал двумя пальцами и неторопливо пошел по аллее к выходу. Шагов через десять его атаковала ворона, спикировав с ветки липы. Она хлопала крыльями, хрипло каркала, и, преследуя его, перелетая с дерева на дерево, выгоняла со своей территории. Успокоилась она, когда Петр Павлович, отмахиваясь руками и крича «кыш!», почти бегом покинул сквер.

-  Петр Павлович! – крикнул я ему вслед. – А как вы новую страну назовете?

Он обернулся и посмотрел на меня, закрываясь рукой от заходящего солнца.

-  Как народ скажет, так и назовем!

-  А то, что мы найдем?

-  Да решайте сами! Вариантов много!

-  А российское наследство как будем делить?

-  Оно давно поделено, Алексей Петрович! Люди сами сказали, что им из этого наследства надо! Никаких споров не возникнет, уверяю вас! Каждому свое!

Мы перекликались, как в лесу, не желая покидать своих мест. Я – парковой скамейки, за которой начинался крутой спуск к реке, он – границы сквера и улицы, где на него уже не могла напасть ворона. Люди начали обращать на нас внимание, прислушиваясь к странному разговору. Наконец Петр Павлович развернулся ко мне спиной, не торопясь свернул за угол, и пропал из виду.

Я закурил сигарету и рассмотрел визитную карточку. На матовой плотной бумаге были напечатаны фамилия, телефоны и строка, взятая в кавычки: «Но во что обратишься – не ведаю, и не знаешь ты, буду ли твой…»

 

Глава восьмая

 

Минут десять я сидел, курил и наблюдал за детьми и воробьями. Они были похожи друг на друга: непредсказуемо просты и сказочно свободны в своих тайных мирах. По аллее прошла черная кошка, брезгливо отряхивая заднюю лапу.

«Страну создать легко, государство - сложнее», говорил Петр Павлович с веселой уверенностью, хорошо знакомой мне по девяностым годам ушедшего века. Тогда многие говорили именно с такой уверенностью, цитируя римских императоров, французских королей и русских философов.

Наш разговор нельзя было воспринимать серьезно по многим причинам. Я часто был свидетелем тому, что поставленная властью цель либо забывалась в процессе ее достижения, либо не достигалась вовсе, либо достигалась другая цель, иногда прямо противоположная поставленной. Нежелание учиться ни на своих ошибках, ни на чужом опыте приводило кроме непредсказуемого результата к возникновению совершенно неожиданных последствий. В общем, власть была похожа на мужчину лет пятидесяти пяти, которого я видел несколько дней назад. Перед входом в казенное учреждение он приложил большой палец к носу и уже хотел высморкаться на свежеуложенную тротуарную плитку, но передумал и высморкался в руку. После чего открыл дверь этой же рукой и, не торопясь, зашел внутрь здания, где оформляли необходимые документы для получения социальных пособий. Вряд ли он думал в этот момент о культуре поведения или о распространении вирусной инфекции. Он просто хотел получить то, что причиталось ему по закону. Так что сценарий Петра Павловича мог развиваться как угодно и сам по себе, а мог вообще лечь на полку. Я подумал, что в этом случае господин Раскольников переживал бы, а может быть даже запил: было в нем что-то трогательное и по-детски беззащитное.

Докурив, я поднялся и неторопливо двинулся к ближайшему кафе. Войдя в небольшой уютный зал, я увидел Серафиму. Она, видимо, сидела здесь давно: на столике у окна стояли две пустые чашки с кофейной гущей на дне, два пустых фужера и высокий стеклянный стакан. В пепельнице лежало несколько смятых окурков. Серафима была необратимо пьяна.

-  Вы забыли о назначенной мною встрече, господин Нарышкин, - сказала она, когда я подошел к ее столику.

-  Забыл, - честно признался я. – Слишком много всего свалилось на меня сегодня.

-  Но вспомнили, в конце концов? Или зашли сюда случайно?

-  Случайно. Захотелось пить.

-  Хорошо, что вы не врете. Так присаживайтесь и пейте. И мне закажите еще коньяку.

Я сделал заказ официанту и повернулся к Серафиме.

-  Извините, что заставил вас ждать.

-  Да я и не ждала. То, что вы не пришли сразу, - к лучшему. С вами я не смогла бы напиться. А мне это сейчас необходимо.

-  Что случилось?

-  В общем, ничего особенного. Дон-Дон сказал, что пьеса не пойдет. Это так?

-  Так.

-  А почему? Ему она нравилась. И многим из наших – тоже.

-  Если я правильно понял – пьеса преждевременна. Есть пьесы своевременные, а есть преждевременные.

-  Это вам сказал ваш собеседник, с которым вы сидели на скамейке в сквере?

-  Откуда вы знаете?

Серафима молча кивнула на окно. Из него открывался чудесный вид сбоку на аллею, по которой я шел пять минут назад.

-  Вон на той скамейке вы сидели и мило беседовали, как два пришельца в белых одеждах. Так это он вам сказал?

-  Он. Но я не расстраиваюсь. Единственное, о чем я жалею, так это о вашей роли.

-  Вам понравилось? Я похожа на вашу героиню?

-  Похожи.

-  Почему вы не пригласили ее на репетицию? Ей было бы интересно.

-  Я не знаю, что она могла бы устроить. Да и, кроме того, ее местонахождение мне неизвестно.

-  А как же Павловский Посад?

-  Это режиссерская вольность.

-  Вы были с ней близки?

-  Близок? В каком смысле?

-  В самом прямом.

-  А, вот вы о чем… Нет. И в духовном смысле тоже, наверное, не был.

-  Вы извините, что я вас так нахально расспрашиваю, но мне это необходимо. Я хочу понять, что за люди были с вами. Те, кому вы рассказывали о себе, о своей жизни. Почему они пошли с вами.

-  Я никому не рассказывал о себе. А почему пошли – я не знаю. Позвал и пошли. А некоторых даже и не звал.

-  Вот-вот. Меня вы тоже не звали, но я хочу идти с вами. Искать Россию.

-  Зачем, Сима? Я правильно назвал вас? Серафима – это Сима?

-  Да, правильно. Сима… Зачем? Я, когда прочитала пьесу, сразу поверила, что это правда. И Дон-Дон говорил, что все это с вами случилось на самом деле, что мы играем реальных людей. Кстати, это интересно – играть реальных людей. Гораздо интереснее, чем воплощать символы. Все стали символами. И Офелия, и Нина, и Катерина и даже Эстелла.

-  Кто такая Эстелла?

-  Это героиня одной пьесы под названием «Кубок из яйца строфокамила». Играли года два назад. Знаете, кто такой строфокамил?

-  Знаю.

-  Все-то вы знаете… Но я отвлеклась, простите пьяную женщину. Так вот, я поверила в то, что Россия ушла. Поверила вам не как автору, а как человеку. Понимаете?

-  Понимаю.

-  Мне надо ее найти, потому что иначе мне нечего любить. Знаю, чему вы улыбаетесь. У нас отечество могут любить только мужчины, это их прерогатива. Любить, спасать, проклинать. А женщины вроде как не могут. По крайней мере, они об этом редко говорят. А я вот сейчас говорю. Так что я, в отличие от вашей Лады, хочу найти Россию. Потому что если ее нет, я не могу любить никого и ничего. Я не могу любить мужчину, город свой любить не могу, людей, природу… Где же все это? В пустоте? Вот о чем вы заставили меня думать.

-  Как же тогда объяснить ваши слова в буфете, перед репетицией?

-  Это я нарочно говорила, для конспирации. Я думаю, что процесс такого поиска требует тайны, темноты и иносказания. Кто это говорил, не помните?

-  Не помню.

-  Ну и не важно. Я права?

-  Наверное, правы.

-  Вы берете меня в попутчики? Я вам пригожусь. Я очень неплохо знаю русскую философию.

-  А вы, Сима, разве не театральный институт закончили?

-  Нет. Цирковое училище и два курса философского факультета Московского университета.

Надо сказать, что из тех людей, которым я говорил о своих поисках, очень немногие предлагали мне свою помощь. Дело, как правило, ограничивалось советами, мнениями, оценкой ситуации в стране и мире. Кто-то считал меня сумасшедшим, кто-то – бездельником, кто-то – человеком, строящим политическую карьеру. Всего лишь несколько раз люди казались мне заинтересованными, а их согласие разделить со мной поиски – искренним. Но в одном случае дело закончилось долгой жестокой дракой, в которой, не смотря на все свои навыки, я едва выжил, в другом – постелью, а в третьем – чрезвычайно выгодным, но крайне нечистоплотным предложением. Это было объяснимо: поиски страны воспринимались людьми либо археологической экспедицией, либо сбором информации, либо, как сегодня, неторопливым путешествием по городам и весям с посохом в руке и работами Ильина или Бердяева в качестве путеводителя.

-  Понимаете, Сима, - осторожно сказал я. – Этот поиск нельзя назвать процессом. Это просто такая жизнь, ставшая поиском. Или наоборот, если хотите.

-  Но ведь вы ищите? Куда-то едете?

-  Не надо никуда ехать. Тут такое дело… Где бы она ни была – на дне морском, в другом полушарии, в граде Китеже – это не важно. Если ты ее найдешь, то найдешь недалеко от себя. Не знаю, как это объяснить. Наверное, ее особенностями, характером, может быть. Или тем, что некоторые люди называют особым путем, не задумываясь о значении этих слов. Если ты ее найдешь, то найдешь рядом, как бы далеко она не находилась.

-  Значит, просто живи и смотри под ноги?

-  Можно смотреть и в небо.

-  Ну да, образ жизни такой. А я думала, что поиски невозможны без скитаний.

-  Ты скитаешься внутри себя. Это самые долгие и трудные скитания. А что, тянет?

-  Тянет. Иногда кажется, что это единственное, чего мы не можем испытать в этой жизни. Но коньяк – тоже скитание… Это русская привычка?

-  Скитание или коньяк?

-  Скитание.

-  Наверное, все люди – в душе скитальцы.

-  Нет, русская. Может быть, страна ушла, чтобы мы отправились за ней вслед. Сколько можно сидеть на одном месте, перекраивая историю и географию?

-  Так почему вы решили, что она ушла?

-  Я смотрю на людей, слушаю их, наблюдаю их поступки. Люди забыли о прошлом, стараются не думать о завтрашнем дне. Они сконцентрированы на себе, потому что лишены опоры. Опереться им не на что, Алексей Петрович! Они ищут эту опору, не находят, падают. Кто на дно жизни, кто на асфальт с пятнадцатого этажа. Страна без людей – пустыня. А народ без страны? Гонимая ветром толпа, внутри которой продолжается какое-то злое бессмысленное движение. Внутри пусто, как в ночной зимней степи, жестоко. Там каждый думает о себе, матери бросают сыновей, дети убивают родителей, там воруют еду у нищих, отнимают жизнь у стариков, калечат новорожденных еще в утробе, врут друг другу и себе, тонут в грехах и пороках.

-  Так было всегда.

-  Да, так было всегда и везде. Но всегда и везде страны шли вперед и тащили за собой людей. Мы не идем вперед, не пятимся назад и не стоим на месте. Нас гонит ветром. Когда Достоевский мечтал о том, как исцелившаяся Россия сядет у ног Спасителя, ее уже не было с нами. Уже тогда, там, в этой толпе, не понимали друг друга, словно боги смешали их языки. Только они не строят Вавилонскую башню. Они даже не роют яму для Тофета. Они не делают ничего.

-  Слишком мрачно, Сима. Ощущение, что вы играете роль. И потом, где это «там» и кто это «они»? А мы разве не там, мы - не они?

-  Конечно, нет. Мы – здесь, в кафе. Сидим, разговариваем ни о чем, пьем коньяк… Что, Алексей Петрович, не привыкли спорить с такими женщинами, как я? Привыкли побеждать бедных дурочек, говоря им умные слова и глядя вдаль усталым взглядом?.. Шучу я. Никогда не верьте актрисе, она всегда врет.

-  Если не верить актрисе, то нельзя верить никому.

-  Вот никому и не верьте, кроме себя самого… Дерьмовый, кстати, здесь коньяк. И скитания от него тоже будут дерьмовыми. Может, пойдем?

В это время в зал с шумом и смехом вошла большая компания. Я узнал почти всех актеров, игравших в спектакле, Дон-Дона и москвича, который рассказывал мэру о неумелой пластической операции. Сам мэр вошел чуть позже и в дверях отдавал какие-то распоряжения директору заведения.

-  Я не хочу их видеть, - шепнула мне Серафима.

Мы сидели в углу, за большим фикусом в керамической кадке. Рядом за стойкой скучал бармен. Я кивнул ему, и он, оценив ситуацию, приподнял крышку. Мы скользнули за стойку, прошли, пригнувшись, и свернули в узкий коридор. Бармен грациозно проскользнул вперед и открыл дверь черного хода. Я сунул ему в руку несколько купюр. Мы с Серафимой, столкнувшись плечами, протиснулись в дверной проем и оказались в небольшом дворике, заросшем кустами сирени.

Мне давно не было так хорошо. Волнующий, уже почти ночной, летний ветер как всегда обещал раскрыть все тайны. Небо мягко темнело над головой, спрятав ненужные надоедливые звезды. Запахи города – подвалов, бензина, пыльной листвы - стали острее. Их постепенно приглушал запах приближающегося летнего дождя, капли которого почти незаметны и неуловимы июльской ночью. Горящие окна домов были слегка размыты легким туманом. Время словно бы остановилось. Можно было идти в любую из четырех сторон: везде у тебя на пути виднелись добрые знаки, правильные приметы и неожиданные в своих поступках люди.

Мы вышли из дворика и оказались в аллее сквера. Нет ничего красивее, чем кроны лип, подсвеченные горящими фонарями, словно хранящими в своей памяти свечной желтый огонь, и пульсирующим голубым сиротливым рекламным неоном. Ради этого тоже стоило жить. Как и ради многого другого: детей, строящих песочные города, шума серебристых тополей в ночных летних дворах, любимых женщин, домов, обладающих вековой памятью, трещин на асфальте, сквозь которые пробивается трава. Живи спокойно, на твой век хватит. Но если жизнь твоя висит в пустоте, тебе придется нести все это на плечах, изнемогая под тяжкой ношей, защищать, отплевываясь кровью и залечивая раны, и терять, роняя слезы на осеннем безнадежном ветру. Если исчезла внутренняя связь, скрепляющая все воедино, - тебе не поделиться, не сохранить, не ощутить и не передать.

Никто не скажет, когда ушло все это, когда ушла страна. Страны умнее людей, населяющих их. Они понимают загодя любую мелочь, и причиной их ухода не обязательно становится война, революция, голод или террор. Достаточно было малой причины, приведшей к этим последствиям: тихой смерти от передоза, слова, брошенного невпопад, оставленного в роддоме ребенка, заданного не вовремя вопроса и молчания вместо ответа.

Обо всем этом я думал молча и совсем забыл, что рядом со мной, повиснув на моей правой руке, идет Серафима. Ее голос оторвал меня от размышлений.

-  Алексей, почему ты молчишь? Куда мы идем?

-  Да вот, Сима, тоже ищу ответ на этот вопрос. Вы-то как думаете: куда мы идем?

-  Откуда я знаю! А почему ты обращаешься ко мне на вы?

-  Потому что вас, Серафима, много. Несколько.

-  Ты имеешь в виду образы, воплощенные мною на сцене? А?

-  Не только. Мы уникальные люди. У нас каждый человек – это несколько личностей. В ком-то две, в ком-то – четыре.

-  Шизофрения какая-то.

-  Нет, все личности мирно сосуществуют и живут согласно внутренней договоренности, не причиняя никакого вреда рассудку. Этим мы отличаемся от остального мира.

-  И у нас все такие?

-  Есть, конечно, исключения. Как раз сумасшедшие, гении и абсолютно здоровые душевно люди, настолько здоровые, что им не надо адаптироваться к ситуации. Но их мало: процента два от общего количества населения.

-  А остальные? Фантомы, что-ли?

-  Нет. У фантомов нет потребностей, а у этих есть, причем достаточно серьезные.

-  А личности ложные?

-  Самые что ни на есть правдивые… Так что нас минимум раза в три больше, чем по данным переписи: миллионов триста-четыреста.

-  А тебя – сколько?

-  Хороший вопрос. Чем же я отличаюсь от своих соотечественников? Пока двое, как мне кажется.

-  Сегодня я хочу поближе познакомиться с этими двумя, а лучше всего, с тремя. У меня получится?

-  У вас, может быть, и получится. У меня – не знаю. Но с одним знакомство точно гарантирую. Большего пока не обещаю…

 

Часть третья

 

Глава первая

 

Февраль выдался снежным, чистым, метельным. Рано утром, пока снег не посыпали песком и реагентами, можно было зачерпнуть горсть, умыться и идти по своим делам, оставляя на снегу четкие одинокие следы. Чуть позже холодный небесный дар превращался в грязную кашу. К вечеру в такую же кашу превращались новости телеканалов и газет. Из путаницы фактов, сообщений и комментариев невозможно было выделить суть.

Прогнозы Петра Павловича Раскольникова, как я и ожидал, оправдались примерно на треть. В декабре с программной речью выступил Президент. Он сказал о «возведении нового прекрасного современного здания на прочном вековом фундаменте традиций и бесценного опыта», об «обновлении страны и освобождении ее от всего чуждого нашей культуре, характеру, истории и мечтам о будущем», о «нашей самодостаточности, являющейся гарантией достижения цели». О наличии и отсутствии национальности говорилось вскользь, как о побочном факторе и пока еще не завершенном проекте. Об уходе страны не было сказано ни слова, о ее поисках – тем более.

Выступления и отклики, как позитивные, так и критического характера, продолжались недели две и стали сходить на нет. Запомнились слова какого-то функционера о необходимости «сделать Россию еще более могучей, более великой и более счастливой». Я слушал это выступление со странным чувством. Один из депутатов все время говорил о каких-то сверхпрочных шестиугольных кирпичах, из которых будет сложено новое здание. Создавалось ощущение, что он понял эту метафору буквально. Критика была зла, неубедительна и, как это ни странно, придавала проекту достоверность и серьезность.

Петр Павлович не ошибался, говоря о том, что меня найдут, но явно преувеличивал количество моих последователей, и недооценивал, выражаясь по возможности мягко, их своеобразие.

Адептов оказалось девять. Они звонили мне по телефону, дожидались у подъезда моего дома, встречали на выходе из ресторана. Один из них, помнится, сидел во дворе на детских качелях, смотрел на мои окна и, увидев меня, улыбаясь, поднимал руку в приветственном жесте.

Я был вынужден собрать их всех в кафе, где мы познакомились поближе. На встрече присутствовал жизнерадостный человек из Челябинска, румяный, с круглой седой бородой, по имени Николай Никифорович, бывший военный, подполковник в отставке. Рядом со мной сидела и держала меня за руку красивая женщина из Москвы, которую звали Менгли: наполовину азербайджанка, наполовину туркменка. Угол стола занимал Иван, дюжий мужчина лет сорока пяти из Пскова, в странной одежде, со светлыми глазами и длинными, перехваченными кожаной лентой волосами. Слева от него примостился на краешке стула студент Зиновий, с длинным носом и хохолком на голове, немного похожий на удода, в очках, темном костюме и белой рубашке, застегнутой на все пуговицы. Елена Николаевна из Владивостока, интеллигентного вида женщина, с большой кожаной сумкой, которую она поставила рядом со своим стулом, сидела напротив меня, положив ладони на стол. Задумчивый мужчина с оттопыренными ушами, не назвавший своего имени и места жительства, лепил что-то из хлебного мякиша, сидя в торце стола. Седьмым был Клаус, художник из Дрездена, довольно прилично говоривший по-русски. Восьмым оказался Виталий Сергеевич, представительный, хорошо сохранившийся пожилой человек, седой, в семидесятые годы прошлого века занимавший пост второго секретаря одного из обкомов КПСС. И, наконец, девятой стала Гарпина, полная смешливая украинка из Винницы.

Люди, за исключением любителя лепки, подобрались удивительно общительные, благожелательные и спокойные. Когда знакомства, обмен любезностями и усаживания закончились, я встал и произнес короткую речь.

-  Дорогие друзья! Я рад, что здесь собрались люди, объединенные общей благородной идеей. Вы проделали трудный путь. Каждый из вас по-разному пришел к мысли о необходимости поисков России, у каждого есть свои соображения на этот счет, но все мы понимаем одно: наше существование невозможно без поисков, сколь бы долгими и сложными они не были. В чем-то мы разные, но в чем-то, несомненно, одинаковые. По крайней мере, у всех присутствующих жителей нашего государства определено наличие национальности. У граждан иностранных держав, прошедших специальный тест и выдержавших экзамен на принадлежность, эта счастливая особенность также присутствует.

Самое ценное в сегодняшней встрече это то, что мы собрались здесь по своей воле, без принуждения и давления. С одной стороны это замечательно, с другой – несколько проблематично, поскольку никто и ни в чем не будет нам помогать, и мы должны рассчитывать только на свои силы. Однако я не сомневаюсь в наших возможностях, уверенности и настойчивости в достижении цели. Именно поэтому я хочу задать каждому из вас три вопроса, ответы на которые помогут нам определить наши дальнейшие действия. Первое: зачем вам Россия? Второе: где именно вы собираетесь ее искать? Третье: по каким признакам вы определите, что найденное нами именно то, что мы искали? Прошу! Кто начнет?

Первым встал Николай Никифорович, сияя серебряной бородой, поднял рюмку водки и произнес:

-  Я нес службу в мирное время, я воевал в горячих точках, я освобождал заложников и уничтожал террористов. Я не умею ничего другого. Работать начальником охраны в супермаркете или в банке я не хочу. Мне скучно, жизнь потеряла смысл. Думаю, что в процессе поисков мои навыки пригодятся. Россия, как сестра милосердия, она там, где идут военные действия, где льется кровь. Это меньше десятка точек, в какой-нибудь из них мы ее найдем. На третий вопрос ответить затрудняюсь.

-  Спасибо, Николай Никифорович! Менгли?

Менгли, продолжая держать меня за руку, покачала головой, посмотрела снизу вверх мне в глаза и тихо улыбнулась, опустив длинные ресницы, отказавшись, таким образом, говорить.

-  Позвольте мне, - произнес Виталий Сергеевич. – Я должен попросить у России прощения за все, что делал и что делали мои товарищи и однопартийцы за все время существования Советской власти. Конечно, в это время ее, может быть, уже и не было. Но вдруг была? Вдруг именно наши действия послужили причиной ее ухода? Отдельно попрошу прощения за закрытый при моем непосредственном участии храм архангела Михаила в колхозе имени Парижской коммуны. Меня, как оказалось, в этом храме крестили во младенчестве… Где искать? Думаю, что на территории Восточной Европы. Что касается узнавания… Думаю, что узнаем по своему внутреннему состоянию… Благодарю вас, я не пью…

Последние слова относились к Николаю Никифоровичу, протягивающему ему рюмку. Руку поднял Зиновий. Он поправил креативный хохолок и ткнул указательным пальцем в переносицу очков.

-  Я хочу проверить некоторые умозаключения мистических учений. Подробнее расскажу об этом в процессе поисков. Искать Россию надо, естественно, в Гималаях. О ее присутствии нам скажут священные признаки, которые мы увидим на своем пути. О них я тоже скажу позже.

-  Россия – это язычество, - пробасил Иван. – Она ушла больше двух тысяч лет назад. Все это время мы находились в неведении. Россия в лесах, на горах, у древних озер. Мы узнаем ее по грозам, грому, ветру, по присутствию диких животных и гордых птиц. Я хочу найти и остаться.

Елена Николаевна постучала ножом по бокалу, призывая к тишине.

-  Я хочу, прежде всего, поблагодарить Алексея Петровича за то, что он собрал нас здесь, за то, что он оказался реальной, а не вымышленной фигурой, зато, что он жив и здоров…

Я прижал руку к сердцу и поклонился. Менгли крепче сжала мои пальцы и бросила на Елену Николаевну быстрый оценивающий взгляд. Та, не заметив этого, продолжала:

-  Может показаться, что нас мало, что мы странные, бедные мечтатели. Но это не так. В этой сумке подписи последователей Алексея Петровича. Их больше трех тысяч только во Владивостоке. Я собирала их лично. Уверена, что и в ваших городах таких людей не меньше. Поэтому я предлагаю собрать съезд наших сторонников там, где решит Алексей Петрович. Нам пойдут навстречу, мы выработаем совместное решение и начнем планомерную организованную работу…

-  Мы погрязли в пороках, мы нарушаем Божьи заповеди, мы потеряли веру и стали поклоняться золотому тельцу и содомским грехам. Не надо никаких съездов и резолюций, - перебил ее мужчина с оттопыренными ушами. Он встал и, держа в руках слепленный из мякиша предмет, похожий на чернильницу-непроливайку, продолжил, глядя в потолок:

-  Надо идти на Восток. Помните? Божественный свет придет с Востока! Только на Восток, не сворачивая, какие бы испытания не ждали нас! Россия уже там! Она уже образовала разумное гуманное, истинно православное государство, которое ждет нас. И не надо ее узнавать, она сама узнает нас и раскроет нам свои объятья, примет нас в свое лоно. На Восток!

За столом внезапно повисла тишина. Клаус помотал головой налево-направо и, увидев, что все взгляды обращены к нему, поднялся. Он, как и все иностранцы, находящиеся в смешанном русском обществе, представлял собой улыбчивого, кивающего головой, шумно удивляющегося, придуривающегося ребенка.

-  Да! Хочу первым нарисовать Россию, которую найдем, что там ни есть и кто там ни будь. Да! Как? Где искать? О! На любой большой пустой территории, Любая пустыня. Так, да? Сахара, Калахари, Такла-Макан. Что еще? Каракум. Еще в Южной Африке, Австралии… Еще в Антарктиде можно… Придем, увидим, сразу узнаем…

-  Я осталась? – спросила Гарпина. – Ох! Я так думаю, что, может, и Украина куда ушла, только ее никто не ищет. А найдем Россию, там и Украина рядышком. Где искать, не знаю. Где скажете. Только ж не в пустыне! Жара, воды нету, верблюды, арабы… Кушать нечего, пить нечего. Я бы у нас в Виннице поискала… Ой! Что я несу! Знаю, где! В Шотландии! Я своему начальнику говорю: Петрович, я в отпуск пойду. А он мне: в Турцию поедешь? Я ему: ну ее к ляду, твою Турцию, я Россию искать поеду. А он: ну, езжай, как найдешь, расскажешь. Я его спрашиваю: а ты как думаешь, где ее искать? А он мне: да попробуй в Шотландии. Он мужчина умный. Так что и у нас в Виннице этим вопросом интересуются, вы не подумайте…

Все шло чинно, по порядку. Никто никого не перебивал, никто ни с кем не спорил, хотя мнения были противоречивы. За столом царили несколько улыбок: загадочная и чарующая – восточная, открытая и зазывная – малороссийская, русская – с сумасшедшинкой, европейская - наивная, широкая, с белыми зубами и глубоко спрятанной классической немецкой философией. И, тем не менее, я решительно не знал, что делать дальше. Смущала меня и Менгли, не желавшая отпускать мою руку.

-  Алексей Петрович, - спросила вдруг Елена Николаевна. – А какая цель у вас?

-  У меня? – переспросил я, вертя в пальцах вилку. – Попробую ответить откровенно. Никакой особой цели у меня нет. Я дал обещание и, как могу, выполняю его. Не знаю, хорошо мне живется здесь или плохо. Не знаю, что будет, когда мы найдем Россию. Мало того, я не знаю, найдем ли мы ее вообще. Но мало найти Россию, надо еще найти себя в ней. Однако я знаю, что не прекращу поиски, даже если пойму, что этого делать не нужно.

Я благодарен вам, но должен сказать: мы должны на некоторое время затаиться, замереть, подумать в тишине, все взвесить еще раз, перед тем как отправиться в путь. Поэтому я предлагаю вам завтра вернуться домой и немного подождать. А сегодня – вы мои гости.

-  У меня денег на обратную дорогу нет, - печально сказал Иван.

-  И у меня, - весело вторил ему Николай Никифорович.

-  Деньги будут, - пообещал я, мысленно вздохнув.

-  Мы все понимаем, Алексей Петрович, - кивнула Елена Николаевна. – На вас оказывается давление.

Я красноречиво промолчал.

-  В таком случае каждый из нас готов пригласить вас к себе. Мы обеспечим вам крышу над головой, спрячем вас.

-  Спасибо вам, друзья мои! Но мне не хочется подвергать никого из вас опасности.

-  Тогда мы останемся здесь, с вами, и в случае чего защитим и поддержим, хотя бы пикетами.

В это время Менгли отпустила мою руку, встала, и, опершись о столешницу тонкими крепкими пальцами, чуть подавшись вперед, произнесла гортанно, голосом, исключающим всякие возражения:

-  С Алексеем Петровичем останусь я. Если нужно, я пойду с ним искать Россию. Ну, и с вами, конечно. Если нужно, я сберегу его здесь. Я буду охранять его тело, сердце и душу.

Она села и снова взяла меня за руку. Все остальные озадаченно промолчали. Только Клаус покивал головой и пробормотал: «О! Да. Я немножко побуду здесь. С месяц. Да, месяц. Буду рисовать. Пленэр…».

-  Давайте, наконец, выпьем и поужинаем, - предложил я.

Вечер продолжался. Гарпина пела протяжные украинские песни, Клаус подпевал, время от времени спрашивая: «Рожа – это рожь? Викно – это окно?». Иван спорил о чем-то с Зиновием. Менгли держала меня за руку и наливала водку в мою рюмку.

-  Что означает твое имя? - спросил я.

-  Имеющая родинку.

-  Родину?

-  Нет, родинку. Это маленькая родина. Совсем маленькая родина на теле.

-  Где?

-  Когда-нибудь ты увидишь сам…

Мужчина с оттопыренными ушами незаметно исчез. На краю стола стояла, слепленная из хлебного мякиша скульптурка. Но это была не чернильница, как сначала показалось мне. Это была искусно сделанная кисть руки, сложенная в фигуру из трех пальцев.

В этот же вечер Менгли не удержалась и продемонстрировала мне свою родинку. Она находилась за левым ухом.

 

Глава вторая

 

Неодолимое желание перемены места привело меня в один из дальних районов города. Эти районы исчезают и скоро исчезнут совсем, но пока еще они жили своей тихой жизнью, оглохнув от обильного снега, скрывшего до весны убожество и запустение этих мест. Возникали они до и после второй мировой войны, как правило, вокруг заводов. Рядами ставились двухэтажные дома, которые строили сначала советские рабочие, а потом пленные немцы. Были эти дома тесны, имели при себе небольшие, отгороженные друг от друга дворики с сараями, закрытыми на висячие замки, редкими гаражами, голубятнями, скамейками. Во дворах сажали сирень, вязы и тополя, которые весной давали обильный пух. Этот пух лез в глаза и нос, застревал в волосах, толстым слоем лежал на земле и мешал нормально жить и дышать. Мальчишки, а иногда и взрослые, бросали в пуховые сугробы зажженные спички, и сугробы моментально сгорали, оставляя после себя горсть мелких семян. Пух суматошно носился в воздухе, словно где-то одновременно вспороли сотни перин. Однако тополя лучше других деревьев очищали воздух, загрязненный дымом заводских труб.

Здесь не надо было следить за качеством одежды, и люди могли появляться во дворах в валенках, телогрейках, а летом – в майках и длинных черных сатиновых трусах. Жены не запирали в квартирах мужей, ушедших в запой (а пили здесь многие), потому что микроскопические балкончики второго этажа находились метрах в двух-двух с половиной от земли и, свесившись с них на руках, легко можно было достичь земли и добежать до магазина в домашних тапках.

Дома строились по типовым проектам и лишь иногда встречались некоторые архитектурные изыски: мансарда, треугольный фронтон, необычный оконный переплет или круглое слуховое окно. Почему так случалось, теперь уже не узнать. Возможно, в таких домах жили начальники цехов. Самое ценное, что было в этих строениях: деревянные лестницы и широкие перила в подъездах. Зимой маленькие квартирки хорошо держали тепло, а в подъездах круглый год пахло готовящейся на обед или ужин едой. Во дворах сохло на веревках белье и мужики играли в домино за шатким столиком.

Если зимой шел снег, эти места светлели. Но зиму сменяла долгая грязная весна, слепившая глаза, за ней приходило пыльное душное отравленное лето, на смену которому в свою очередь спешила осенняя слякоть. Поздней осенью здесь было очень нехорошо, и случайно попавший сюда человек спешил уйти. Если уйти не удавалось, он оставался жить тут, постепенно темнел лицом и незаметно для остального города умирал, передавая детям квартиру, которая с его уходом, казалось, становилась еще меньше.

Изначально здесь жили уроженцы сел, приехавшие в город на строительство заводов и фабрик. Постепенно они выработали свой образ жизни, не деревенский и не городской, а, может быть, слободской. От города они брали немногое, но, приспосабливаясь, активно пытались отдать ему свои привычки и навыки.

Время шло, дома ветшали, деревянные рамы гнили, заборы, отгораживающие дворы друг от друга, исчезали, но для кого-то все это оставалось местом рождения, отсюда он выходил в мир и возвращался обратно.

В один из таких домов, в квартирку на втором этаже, меня занесло в этот чистый и снежный февраль. Естественно, что человек в здравом уме и трезвой памяти не стал бы искать здесь без нужды временного пристанища. Это значит, что занесло меня сюда пьяного, а при каких обстоятельствах, я уже и не помню. Здесь жил мой давнишний приятель, в гости к которому я мог приходить без приглашения. Был он моих лет, из приличной семьи, жил один, работал, пил, тихо и постоянно, теряя человеческий облик лишь на некоторое время. Но, теряя, сразу засыпал. Время от времени он приходил в себя, и глядя на меня безумными глазами, бормотал:

-  Леш, а, Леш. Брось книжку, давай поговорим.

-  О чем, Серега?

-  Об инопланетянах. Помнишь, ты мне рассказывал, как их видел?

-  Не рассказывал и не видел.

-  Ну как же, опустился на землю шар… Или пирамида… А гора, как зеркало… Почитай Есенина, а? Что тебе стоит?..

Он снова терял сознание, а я лежал и слушал вьюгу за окном или читал что-нибудь из его случайных книг при свете маленькой, под стать комнате, настольной лампы. Вставал, шел в кухню, выпивал водки, курил и смотрел в окно с треснувшим стеклом. Из окна был виден заснеженный двор и одинокий тусклый фонарь. Иногда двор косо, невесомо и быстро, как призраки, пересекали молчаливые стаи бродячих собак. Пурга заметала их круглые следы, прежде чем я успевал выкурить сигарету.

Каждую ночь, с приближением весны, в домах напротив светилось все больше и больше окон. К утру они гасли, а снег во дворе голубел с приходом рассвета.

К моему товарищу приходили знакомые женщины, мы сидели в кухне, выпивали и неторопливо разговаривали. С этими женщинами я дела не имел, но они обладали своеобразным юмором и порой смешили меня до слез. Их лица расплывались в тусклом свете, а нерастраченная неуклюжая нежность прорывалась короткими горькими вздохами и неожиданными трогательными всхлипами.

Время от времени меня навещала Менгли. Она осталась в городе, жила то в моей квартире, то у своего старшего брата, обосновавшегося здесь лет двадцать назад и занимавшего серьезное положение в местном землячестве. Менгли знала, где я провожу время, мягко уговаривала меня вернуться, но я просил оставить меня на время в покое, поскольку знал: это настроение скоро пройдет. Такие перемены настроения в моей жизни всегда предшествовали далеким путешествиям, и я думал, куда же мне предстоит ехать через месяц-другой.

Имеющая родинку действительно охраняла меня, и я убедился, что ее слова не пустой звук. Не знаю, кто и когда обучал ее, но обучал хорошо. Однажды мы прогуливались ночью и в одном из дворов попали в небольшую переделку. Я бы справился с этими молодыми людьми и сам, но мне хотелось посмотреть, на что способна она. Все было сделано быстро, жестоко и, что характерно, красиво. Я только немного помог ей в самом конце. Мы быстро покинули двор, оставив ребят лежать у стены…

Просыпался я рано утром, одевался и, не торопясь, закурив первую сигарету, шел в ближайшую распивочную. Там горели неяркие лампы, работал висящий на стене плазменный телевизор и от сквозняка слегка колыхалась марлевая занавеска на дверном проеме, не снятая с лета.

Распивочная работала круглые сутки и никогда не пустовала. Кто-то сидел здесь часами, кто-то дремал за столиком, кто-то торопился, заходил на минуту, резко открывал дверь, впуская в помещение холодный, пахнущий морозом воздух.

Дорогую водку на разлив не продавали, и поначалу приходилось брать целую бутылку, поскольку дешевые сорта внушали мне определенные обоснованные подозрения. Но через несколько дней я познакомился поближе с продавщицей, могучего сложения женщиной лет тридцати по имени Марина, и она наливала мне сто граммов хорошей водки, а бутылку прятала под прилавок до моего следующего прихода.

-  Ты не один такой, - говорила Марина. – Есть еще один, тоже водку дорогую берет. Но он бутылку сразу выпивает, а вторую только начинает. А я ее прячу. Он еще раньше тебя приходит, часов в шесть. В Америке он жил, в гандбол, что ли, играл, в американской команде. Здоровый! Так что ему бутылка эта так, мелочь… А ты-то что тут делаешь? Я тебя раньше не видела.

-  Так и я тебя раньше не видел, Марина.

-  Ха! Шутник!

Я выходил и уже в светлеющих утренних сумерках шел между домами, внимательно вглядываясь в окружающий меня пейзаж, стараясь не выходить на оживленные улицы, где сплошным потоком ехали автомобили и сновали озабоченные люди. Заходил в ближайший магазин, покупал спиртное и продукты. Потом возвращался и, сидя в старом продавленном кресле, смотрел телевизор: спортивные передачи, документальные фильмы о советских актерах, в которых покойники рассказывали о покойниках, и концерты «Ретро FM», прочно поселившиеся в телеэфире. Я вглядывался в лица Криса Нормана и Глории Гейнор, теряющих голос, стареющих, казалось, прямо на сцене «Олимпийского», и думал о том, скольких людей мы пережили и скольких еще переживем до тех пор, пока кто-то не переживет нас…

Пасмурным утром, кажется, это было утро четверга, я возвращался, завершив свой обычный маршрут. В этот раз я задержался по двум причинам. Во-первых, помогал тушить небольшой пожар. Во дворе соседнего дома загорелся сарай, и мужик в накинутой на майку телогрейке, открыв дверь, пытался забросать огонь снегом. Мне пришлось снять с него засаленный ватник и накрыть им горящий ящик с каким-то тряпьем. Таким образом, очаг возгорания мы ликвидировали. Хозяин сарая, не зная, как отблагодарить меня, сунул мне трехлитровую банку. Она была полностью закопченной. Он вытащил майку из спортивных штанов, протер стекло, и в светлое окошечко неожиданно выглянули мелкие желтые сливы. Покачал головой, протер другую: в окошечке возник буро-зеленый пупырчатый огурец. В третьей – литровой - банке жил крепкий светлый маринованный груздь. Так что в распивочную я пришел с отличной закуской. Здесь меня ждала вторая причина задержки: я встретил своего приятеля, занимавшего когда-то крупный пост в обкоме комсомола.

Надо сказать, что отличительной особенностью заведения, где мы встретились, были фотографии экзотических животных в рамках, развешанные по стенам. Возможно, их размещали здесь из лучших побуждений: для повышения интеллектуального уровня посетителей, из любви к фауне африканского континента или реализуя последние дизайнерские разработки. Но такая фантазия могла прийти в голову только человеку непьющему и обладающему изощренным вкусом; опохмеляться темным зимним утром и лицезреть при этом смотрящих на тебя в упор тапира или гиену было не очень приятно и даже страшновато… Мой знакомый сидел под фотографией слона, в окружении местных забулдыг, в белой рубашке и галстуке, видневшемся из-под шарфа, попивал водку, разбавленную бальзамом, и что-то рассказывал, то и дело поднимая вверх указательный палец. В его речи мелькали забытые и полузабытые фамилии комсомольских и партийных функционеров. Но, тем не менее, слушали его крайне внимательно, я бы даже сказал, почтительно, молча, кивая при упоминании той или иной фамилии, забывая даже о выпивке. Он обрадовался и грибам, и мне, и своеобразно представил меня своим слушателям: «Мой старый друг! Номенклатура!». Номенклатурой я никогда не был, но спорить не стал, тем более что посетители распивочной мигом принесли мне стул и освободили место за столиком.

Я провел в рюмочной минут сорок и, по всей видимости, выпил лишнего: шел обратно не очень твердо, распахнул куртку, что-то тихо напевал. На площадке первого этажа я споткнулся, потерял равновесие и влетел плечом в старую дверь с косо висящей металлической цифрой «2», из-под обивки которой торчали клочья ваты. Эта дверь должна была предотвратить мое падение, но оказалась незапертой. Я упал боком на пол крохотного коридорчика, выронил пакет с продуктами и в проеме комнатной двери, в сероватом утреннем свете, просачивающемся из окна, увидел мальчика лет четырех-пяти. Он смотрел не на меня, а на мандарины, которые раскатились по полу яркими оранжевыми мячиками. Мальчик играл сломанным женским зонтом. Рядом с ним стояла тарелка с куском хлеба, засохшей колбасой и двумя мятными леденцами в ядовито-зеленых обертках. Я сразу заметил, что запястье его левой руки распухло и посинело. Это был красивый мальчишка, худой, светловолосый, неровно стриженый, в застиранной рубашонке с оторванными пуговицами.

-  Привет! – сказал я.

Он вздохнул, попытался улыбнуться и почти шепотом ответил:

-  Привет.

-  Ты извини, что я к тебе в гости таким образом. Споткнулся. Тебя зовут-то как?

-  Меня зовут Николай.

-  Рука болит?

Он кивнул.

-  Как же это тебя угораздило?

Он промолчал, а я мог и не спрашивать: на внутренней стороне запястья виднелись характерные синяки, оставленные чьими-то сильными пальцами.

-  А где родители, Николай?

-  Мамы у меня нет, а папа ушел.

-  Давно?

-  Вчера вечером.

-  Ясно. Есть хочешь?

Он кивнул. Я поднялся с пола, собрал продукты, очистил мандарин и протянул его мальчику.

-  Ешь пока это. Сейчас что-нибудь приготовим. Показывай, где у тебя кухня.

Он поднялся, опираясь на правую руку, и провел меня в запущенную кухню с невообразимо грязной плитой. В углу стояли пустые бутылки, из помойного ведра нестерпимо воняло.

-  Знаешь что, друг мой Николай. Давай-ка пойдем ко мне в гости и там все приготовим. Не возражаешь?

-  Не возражаю.

Я взял пакет, подхватил мальчишку на руки и вышел из квартиры, прикрыв дверь. Пока варились сосиски, я позвонил Менгли и попросил купить одежду и обувь для мальчика, описав ей его рост и сложение. Потом накрыл стол, усадил Николая, спустился этажом ниже и позвонил в первую попавшуюся дверь.

Мне открыла грузная пожилая женщина. Она держала в руках полотенце и вопросительно смотрела на меня.

-  Вы извините, я ваш сосед сверху

-  Знаю вас, видела, у Сергея остановились.

-  Да, у Сергея. Я спросить хотел. Кто в этой квартире живет? Иду, смотрю, дверь открыта, пацан сидит. Рука искалечена, не ел дня два.

-  Колька тут живет, алкоголик. Жена от него ушла, оставила с ним ребенка, стерва. А его целыми днями дома не бывает. А как пьяный придет, бывает, и бьет сынишку. Это я ему сказала, чтобы дверь не закрывал. Иногда зайду, хоть покормлю его да рубашку постираю. А тут в больницу легла, только сегодня утром выписали. Не заходила еще. Опять один сидит, бедный?

-  Один.

-  Тут и милиция была, и из опеки приходили, а Колька гонит всех, орет: «Мой сын, как хочу, так и воспитываю!»… А где Коля?

-  Наверху. Я ему поесть приготовил. Сейчас одежду привезут. Да и врача надо вызвать, по-моему, у него рука сломана.

-  Ох, Колька буянить начнет, как заявится.

-  Ну, ко мне его направляйте.

-  А вам-то это зачем? - спросила женщина, подозрительно глядя на меня.

-  Знаете, не люблю, когда обижают слабых и беспомощных… Ладно, спасибо за информацию. Я к вам сегодня еще зайду…

Николай выглядел лучше. Он сидел на стуле и с интересом рассматривал незнакомую обстановку. Своими светлыми волосами, большими глазами и задумчивым взглядом он напоминал сейчас детей с картин Нестерова: взрослых, погруженных в себя, скрывающих боль.

Через час приехала Менгли. Она привезла одежду, которая пришлась впору. Мы вызвали такси и отправились в травмпункт. Врачи определили перелом лучезапястной кости и наложили гипс. Они долго выясняли, где прописан мальчик, кем я ему прихожусь и откуда у него такая травма. Мои ответы их, видимо, не удовлетворили: они как-то странно смотрели на меня и не ответили, когда я, выходя из кабинета, попрощался с ними.

Мы вернулись и стали ждать. Уже пришел, отработав свою смену, Сергей, уже поднялась в квартиру соседка Нина Афанасьевна, с которой я разговаривал утром, уже заснул спокойным сном Николай. Мы ждали долго, но не дождались. В девять часов вечера в дверь позвонил участковый и сообщил, что Николай Харитонов, проживавший в квартире номер «2» дома номер «8» по переулку Газгольдерному, утром, в состоянии тяжелого алкогольного опьянения, был сбит машиной и скончался, не приходя в сознание. Тело можно забрать завтра с утра в морге третьей клинической больницы. Участковый кивнул и удалился.

-  Родственники есть у него? – спросил я.

-  Да нет у него никого, у забулдыги, прости Господи! Ни отца, ни матери! – сказала Нина Афанасьевна. – Кто ж его хоронить-то будет?

-  Вы. Все вы, его соседи. Ты как, Сережа, не возражаешь?

-  Какие вопросы, Леша! Только вот…

Я достал из кармана пиджака деньги.

-  Здесь тридцать тысяч. Этого должно хватить. Завтра сделайте, пожалуйста, все, что нужно.

-  Сделаем, - сквозь слезы прошептала Нина Афанасьевна. – Я мужу скажу, Любке, Иван Иванычу. Все поедем. Как же Коленька теперь?

-  Мальчик пока поживет у меня. Если будут какие-то вопросы, звоните…

Мы ехали в такси ко мне домой. Николай спал, положив голову на колени Менгли.

-  Что ты собираешься делать дальше, Алексей? – спросила она.

-  Не знаю. Пусть живет со мной. Потом посмотрим. Узнаю, что необходимо делать в таких случаях. Ты поможешь мне?

-  Я помогу тебе во всем, но это серьезно, Алексей. Это чужая кровь, чужая жизнь.

Я промолчал, поскольку и сам понимал все это. Мне хотелось сесть за стол, выпить, поговорить с Менгли и по возможности спокойно обдумать планы на будущее. Тогда я, конечно, не знал, что любым планам на завтрашний день не суждено осуществиться, потому что со мной произойдет событие еще более странное, более неожиданное и, наверное, более серьезное, чем сегодня.

 

Глава третья

 

Это правда, что если ты найдешь Россию, то найдешь ее недалеко от себя, где бы она ни находилась. Но не менее важно, где в этот момент можешь оказаться ты. Так что не посещай без особой нужды подозрительных и неприятных мест.

Но как этого избежать, если таких мест с каждым годом становится все больше? Можно, конечно, чаще находиться в поле или в лесу, но и леса таят неприятные сюрпризы. Когда-то в одном из лесов мне встретилась березовая рощица, от которой остались примерно четырехметровой высоты стволы. Все остальное было косо срезано, словно огромным ножом. Правда, этими лесами безраздельно владело министерство обороны СССР, но нельзя же так с березами. Надо было испытывать новое оружие на других деревьях, не являющихся символами. На тополях, что ли. Береза – дерево красивое, печальное, похожее на молодую вдову. Из них по весне добывают сок, вроде как кленовый сироп в Канаде, соответственно из кленов.

Не надо было разрушать храмы. Не надо использовать образ медведя в политической борьбе. Медведь хорош в сказках.

Символы – опасная вещь. Ливанский кедр, малайский крис, советский серп.

И лицемерить так часто не стоит. Кричать о своей любви к абстрактным вещам. В итоге все оборачивается ложью. Рембо тоже признавался в любви и уважении к своей стране. Каждый житель нашего государства слышал, как он говорил об этом, сжимая в руках свой дымящийся скорострельный М-16. Хорошая, кстати, игрушка, я из нее стрелял: совершенно невероятная отдача и неподдающееся контролю поведение ствола. Эффектно, но неэффективно. Так что лучше нашего «Калашникова» нет ничего.

Одним словом, конкретизируй свою любовь: государство это, люди, родная природа, наша ментальность, православный дух или что-то еще. Величие и красота – понятия субъективные, индивидуальные. А абстракция обладает гипнотическими свойствами. Вот и думают наши сограждане, что Россию можно встретить где-нибудь на речке Нерль или на лугу, когда солнце пробивается сквозь облака и падает на землю светящимися стройными, как в Казанском соборе колоннами.

Мы разучились говорить правду и научились говорить правильные слова, а это не одно и тоже. Наверное, власть время от времени говорила народу правду, но это случалось крайне редко, в случаях, когда иначе было невозможно. Мы же помним: «голосуй сердцем» или «братья и сестры». Но это же сказано под воздействием обстоятельств. Пожалуй, самый яркий случай немотивированной правды произошел в 1984 году, когда больной задыхающийся Константин Черненко, генеральный секретарь ЦК КПСС, на встрече с Франсуа Миттераном произнес короткую речь, посвященную укреплению советско-французских отношений. Он, может быть, неожиданно для себя самого начал не с идеологии, не с проблем разрядки мировой напряженности, а с литературы. С великой французской литературы, ярчайшими представителями которой, любимыми в СССР, были Гюго и Мопассан. Или Бальзак и Стендаль, точно не помню. Это было так нелепо и странно, что наша страна, сидящая у цветного телевизора «Рубин», как-то по-доброму рассмеялась. Эти слова, конечно, ничего не изменили, но о Константине Устиновиче, кроме того, что он задыхался при разговоре и в детстве работал по найму у кулаков, остались и хорошие воспоминания.

Так что правда – сложная вещь. Как говорил автор «Старика Хоттабыча» устами одного из своих героев, правда – это как кока-кола, но мне до зарезу требуется рыбий жир. Кока-кола вкуснее, но толстеют только от рыбьего жира.

Со временем правда химически трансформировалась то в стрихнин, то в рвотный порошок, то в элексир бессмертия. Каждому свое.

Обо всем этом я думал вперемешку, сидя на переднем сиденье «Волги 31». Вел ее по трассе мой знакомый Славка Афиногенов, доктор биологических наук, немногословный, умный и озабоченно серьезный. Вел осторожно, не превышая скорости, молчал и не мешал мне предаваться безрадостным мыслям. За окном все тянулись и тянулись ровные снежные поля с редкими голыми лесополосами. Смеркалось, подходил к концу последний день февраля.

«Волга» - машина комфортабельная. Однако в салоне было душновато, и я открыл боковое окно. Пахнуло сырым снегом, в салон ворвался плотный ветер и вместе с ним просочился тонкий, ни на что не похожий запах, который я сразу узнал. Ни разу до этого я его не обонял, но это был, несомненно, он, долгожданный, тревожный и слегка страшноватый в своей будущей неизвестности.

-  Останови, - попросил я Славку.

-  Надолго?

-  Не знаю. Если время есть, подожди. Нет – езжай, я сам потом доберусь.

-  Ты что? Куда ты доберешься? Ночь скоро. Жду.

Я вышел из машины, перебрался через кювет и пошел на запах вдоль лесополосы. Пройдя метров четыреста, я свернул вправо. Чуть дальше виднелись какие-то непонятные строения, левее темнели и слегка дымили пологие холмы городской свалки. Запах шел с северо-запада и, что интересно, сверху. Его источник находился достаточно далеко, но неотвратимо приближался. Подняв глаза, я поискал взглядом самолет, вертолет или еще какой-нибудь летательный аппарат. Я не удивился бы, увидев даже дирижабль или воздушный шар, но темнеющее небо было низким и безлюдным. Путь мне преградила старая колючая проволока. Я снял куртку, набросил ее сверху на ржавые колючки и перебрался на другую сторону, упав в рыхлый влажный снег. Через десяток-другой шагов показались трубы, дальше – сложенный из белого кирпича домик с выбитыми стеклами, и, наконец, большой прямоугольный бассейн, наполненный черной, местами замерзшей жидкостью. Кое-где на ее поверхности лежали желтоватые клочья пены. Место было безжизненным, но не мертвым: здесь ощущалось какое-то скрытое движение.

Я понял, что это поля фильтрации. Сточные воды поступали в бассейн и, просачиваясь сквозь песок, сбрасывались в реку. Запах, который привел меня сюда, исчез и его сменил тяжелый липкий смрад, исходящий от черного гладкого зеркала.

Внезапно я услышал шум. Что-то темное, небольшое с огромной скоростью прочертило серое небо и упало в бассейн метрах в пяти от меня с нежным всплеском, почти не подняв брызг и создав низкую, почти тут же погасшую волну. Этот предмет, еще более темный, чем жидкость, в которую он упал, вынырнув, покачивался на поверхности, отражая своей поверхностью одинокую звезду, возникшую вдруг между облаками. Мне даже показалось, что в его сфере отражаюсь и я: маленький, с поднятыми вверх руками, по щиколотку застрявший в рыхлом снегу. Предмет, а это был шар, покачивался и постепенно погружался в маслянистую черноту. У меня вдруг возникло ощущение, что шар этот не летел, а совершал огромные прыжки, как детский мячик, и, если бы не бассейн, он отскочил от земли и, совершив очередной прыжок, навсегда скрылся бы из глаз.

Раздумывать было некогда. Я перешагнул через полуметровый земляной вал и шагнул в бассейн. Черная жижа доходила мне до колен, дно пружинило, как травяной покров северных болот. Я сделал несколько шагов, наклонился и подставил ладонь под шар, который уже почти не был виден.

Он лежал в моей руке, достаточно тяжелый, монолитный, чуть больше теннисного мяча. Я поднес его к лицу и увидел свое отражение, совершенно четкое и правильное, несмотря на сферическую поверхность. От него исходил запах, но не тот, сильный и тревожный, который я чувствовал вначале, а легкий, едва уловимый, успокаивающий, но чужой, словно от старой иконы, написанной на кипарисовой доске.

Не знаю, сколько времени я простоял таким образом, но когда очнулся, то понял, что погрузился в содержимое бассейна выше пояса. Меня засасывало. С трудом высвобождая ноги из вязкого месива, я побрел к берегу и, уже выбираясь на скользкий бруствер, услышал спокойный хрипловатый голос:

-  Ну и что ты там нашел?

Метрах в четырех от берега стоял человек в камуфляже. На его плече висел короткий автомат.

-  Тут и охрана есть, оказывается. Что охраняем? Гельминтов?

-  Что надо, то и охраняем. Что нашел, я спрашиваю?

-  Да ничего особенного.

-  Если ничего особенного, положи на место.

-  Понимаешь, не место ему там.

-  Ну-ка, покажи!

Я показал ему шар.

-  Что это такое?

-  Как видишь, геометрическое тело.

-  Ты из-за него в дерьмо полез?

-  Из-за него.

-  Ну, бросай сюда это тело, а сам стой на месте.

-  Да это не мое. И не твое.

-  Бросай, я сказал, - угрожающе произнес он и снял с плеча автомат.

-  Неужели стрелять будешь?

-  А ты думал!

-  А вдруг убьешь?

-  Ничего, реинкарнируешь.

-  Буддист, что ли?

-  Православный христианин, крещеный во младенчестве.

-  А чего же в реинкарнацию веришь?

-  А я во все верю, что мне бессмертие обещает.

-  А в древних богов Египта веришь?

-  Верю. Бросай!

Я покачал головой и пошел прямо на него. Меня мало волновал автомат, поскольку я видел, что стрелять он не будет. Сделав шаг, я запутался в скрученной проволоке, поскользнулся, упал и получил прикладом по голове. Однако сознания не потерял, поднялся и успел засечь удар ногой в грудь. Этого было достаточно, чтобы свалить его…

Я нащупал пульс на его горле и, убедившись, что все нормально, вытер кровь со лба. Оказывается, все это время я держал шар в левой руке. Сунув его за пазуху, я уже собирался идти к колючей проволоке, но задержался и проверил автомат. Он оказался незаряженным.

«Колючку» я преодолел с трудом, сорвал с проволоки свою куртку, и минуты две стоял, тяжело дыша и определяя направление. Когда мне показалось, что я теряю ориентацию, слева, вдалеке, между голыми деревьями лесополосы мелькнули огоньки фар. Там была трасса.

Вдалеке шевелилось на снегу темное бесформенное пятно. Это ковылял ко мне на помощь, обеспокоенный моим долгим отсутствием, Славка. Я пошел ему навстречу.

-  Где тебя носит? – заорал он, приблизившись.

-  Да я заблудился, Слав. Извини.

-  Заблудился? А почему у тебя физиономия в крови? И несет от тебя…Ты где был?

-  Там, - махнул я рукой. – Искал кое-что.

-  Нашел?

На этот вопрос я не ответил.

-  А я сижу в машине, жду. Задумался о разных мировых проблемах, потом смотрю – тебя уже больше часа нет. Думаю: за это время даже слон любую нужду справит. Позвонил тебе на мобильник – не отвечаешь. Ну, я и пошел тебя искать. С тобой все в порядке? Может, в больницу?

-  Нет, Слав, спасибо. Домой меня отвези. Только вот салон я тебе запачкаю.

-  Да это ладно, у меня в багажнике пленка лежит. Я тебе постелю…

Почти всю дорогу мы молчали, а когда подъезжали к городу, он спросил, напряженно следя за оживленной дорогой:

-  Что это ты за пазухой держишь?

-  Что держу... Слав, скажи, ты свою родину любишь?

-  Большую или малую?

-  Большую.

Славка долго молчал, потом съехал на обочину и затормозил.

-  Знаешь, - сказал он. – Мне всегда, и в Советском Союзе и сейчас, если я делал что-то не так, говорили, что я не люблю свою родину. А я всегда отвечал, что люблю, мол, но не так, как вы. По-другому. Люблю Отчизну я, но странною любовью, хе-хе…Так вот, теперь я уже и не знаю, люблю я ее или нет. Была ли эта любовь? Все всегда мне не нравилось. Ну, то, что на моей родине происходит. Я с детства в хоккее болел за финнов, а в футболе – за аргентинцев. Красиво они играют. А боксеров уважаю американских. Джо Фрезера, к примеру, царство ему небесное… Но это все ерунда, конечно. Я вот, понимаешь, людей стал активно не любить. Соотечественников своих. Думал, что к старости мизантропом стал. Нет. Посидел, повспоминал, пока лаборанты лягушек резали. Оказывается, и раньше, по молодости, еще сильнее не любил. Просто раньше я не испытывал симпатии к меньшему количеству сограждан, а сейчас – к большему. Знаешь, почему так? Разные они слишком, непреодолимо разные. Они ненавидят то, чем живу я. Ну и наоборот, разумеется. И я их не просто не люблю или не верю им. Я их не понимаю. Мы говорим словно на разных языках. Теперь представь, сколько веков эта нелюбовь искусственно сдерживается, то плеткой, то ложью, то кровью, то нефтью… Когда происходит что-то противоестественное, мы все чаще говорим с многозначительной усмешкой: мол, что вы хотите, это Россия… Так о какой любви ты спрашиваешь? Где моя родина? Кто бы мне ее показал.

Я достал из-за пазухи шар и понес на ладони к его лицу.

-  Вот она. Смотри.

-  Что это? – спросил он и дико посмотрел на меня.

-  Твоя родина. Россия.

Он посидел молча, скосив глаза на шар, перевел взгляд на меня, потом мышцы его лица слегка расслабились, и он облегченно рассмеялся.

-  Она, что же, приобрела свернутую форму? Под воздействием чего, интересно?

-  Значит, приобрела. Свернулась. Под воздействием чего – не знаю.

-  Легковата, ты не находишь. Свернутое пространство – тяжелая вещь.

-  Я не знаю, что там. Может быть, утраченные иллюзии и нереализованные возможности. Творческие порывы и несовершенные подвиги. Убитые судьбы, не рожденные души и энергия заблуждений.

-  Это ты нашел там?

-  Там.

-  Значит, найдя Россию, ты вернулся в крови и в дерьме?

-  Значит, так.

-  Знаешь, Леша, тебе надо отдохнуть и подлечиться. Плохо ты выглядишь. И слухи о тебе странные ходят. У меня есть один знакомый доктор, - чудеса творит. У него весь бомонд от депрессии лечится. К нему, правда, попасть сложно, но я позвоню, он тебя как родного примет. Хочешь – в отдельную палату, хочешь – на общих основаниях. Но это он сам тебе скажет. Профессор Плетнев. Иван Иванович. Запомнишь? Я ему завтра утром позвоню, и ты поедешь. Можем даже вместе. Недешево все это, но здоровье дороже.

-  Куда ехать-то, Слава?

-  В нашу областную психиатрическую больницу имени Корсакова.

-  Кто это?

-  Психиатр.

-  Слышал что-то вроде.

-  Конечно, слышал. Он смирительные рубашки хотел отменить.

 

Глава четвертая

 

Профессор Плетнев определил меня в обычную палату. Сказал, что так будет лучше. Но это произошло не сразу.

Утром позвонил Славка и сказал, что с Иваном Ивановичем он договорился, и я могу ехать. Но, очевидно, они то ли не поняли друг друга, то ли не расслышали, и профессор, ожидая меня на другой день, отбыл в неизвестном направлении, никого обо мне не предупредив. Я же, собрав спортивную сумку и препоручив Менгли заботу о Николае, вызвав такси, не спеша отправился в дом скорби, где представители бомонда, а также истеблишмента, лечились от благоприобретенной депрессии. Душевного смятения я не ощущал, но находился как бы в состоянии нерешительности и тревоги. Кроме того я ощущал накопившуюся усталость. И, наконец, мне хотелось на время отрешиться от своих своеобразных забот и проблем.

Вот почему в десять часов утра я постучал в высокие белые двери кабинета, но которых висела черная табличка с выполненными золотыми буквами фамилией и должностью профессора Плетнева. В кабинете, однако, находилась средних лет женщина.

-  Здравствуйте! – жизнерадостно сказал я. – Я к профессору. От Афиногенова.

-  А зачем вам Иван Иванович, простите? – спросила женщина приятным голосом, в котором, впрочем, профессиональное начало напрочь убивало всякую возможную доброжелательность.

-  Так, собственно… Ложиться к вам собираюсь.

-  Неужели? Прямо вот так и ложиться?

-  Ну да! Согласно рекомендации.

-  А что с вами случилось? Отчего вы решили обратиться к нам?

-  Это долгий разговор. Но если говорить коротко, я сильно устал, потерял решимость и не могу отделаться от постоянного чувства тревоги.

-  А фамилия ваша, извините?

-  Нарышкин, Алексей Петрович.

-  Алексей Петрович, откуда у вас кровоподтек на голове?

-  Вы знаете, совершенно случайно получил вчера прикладом автомата по голове. Реакция подвела.

-  Где же это случилось, если не секрет?

-  Да какой секрет! На полях фильтрации.

-  Вот как? А что вы там делали?

-  Я…

Тут до меня, наконец, дошло, что разговор наш поворачивает не туда, и я счел за благо вернуть его в конструктивное, с моей точки зрения, русло:

-  Мне бы с Иваном Ивановичем поговорить.

-  Дело в том, что Иван Иванович будет только завтра, а сегодня он просил его не беспокоить. Категорически просил. У вас какие-нибудь документы, бумаги имеются?

Я достал из кармана сумки пачку бумаг и протянул ей.

-  Благодарю вас. Вы кем работаете, Алексей Петрович?

-  Я сейчас в свободном поиске. А вообще – экспертом по поведению человека в водных средах.

-  Почему в средах? Водная среда – одна. Состояний у нее – три. Значит, вы работаете в воде, в пару и во льду?

-  При чем здесь пар?

-  Да, собственно, не при чем.

Она нажала кнопку на столе.

-  Сейчас вас отведут в отделение, а я позвоню и предупрежу о вашем приходе.

Двери открылись, и в кабинет вошли двое массивных мужчин в белых халатах поверх пальто. Один из них взял мою сумку, а другой сделал приглашающий жест рукой…

Мы неторопливо шли по старому заснеженному парку в сторону старинного же, приятных очертаний желтого здания. В голых ветвях оглушительно кричали ворон, да хлюпал под ногами подтаявший снег. Вот и все звуки, которые нарушали тишину парка.

Войдя в здание, санитары подвели меня к кабинету заведующего отделением и удалились, поставив сумку у моих ног. Я постучал и вошел.

-  Нарышкин? – обратилась ко мне маленькая полная улыбчивая женщина. – Мне сейчас Виктория Львовна звонила. В палатах у нас мест пока нет. Так что сегодня мы вас в коридоре положим, а завтра Иван Иванович приедет и...

В это время дверь с треском распахнулась, и в кабинет быстрым шагом вошел мужчина с благообразным лицом, в меховой куртке, спортивных штанах и остроносых зимних сапогах.

-  Анна Владимировна! – начал он торжественно. – Я выписываюсь. Я обязан вас отблагодарить. Вот деньги и конфеты.

-  Петренко! – повысила голос Анна Владимировна. – Немедленно спрячьте свои деньги и, ради Бога, уберите конфеты! Как же вам не стыдно? Вы же юрист!

-  Ну и что, что юрист? – резонно возразил Петренко. – Вы что, сомневаетесь, что здесь деньги?

-  Не сомневаюсь.

-  Тогда возьмите!

-  Не возьму!

Анна Владимировна встала из-за стола.

-  Я заставлю вас взять! – шутливо, но с оттенком угрозы произнес Петренко и двинулся к ней, огибая стол справа. Анна Владимировна пошла налево. Убыстряя темп, они обошли вокруг стола два раза по часовой стрелке и два раза – против. Наконец, Анна Владимировна хлопнула ладонью по столешнице и строго произнесла:

-  Петренко, прекратите! А не то я позвоню, сами знаете куда!

Петренко остановился и ненадолго задумался.

-  Ладно, - сказал он. – Примите тогда подарок, сделанный моими собственными руками.

Он вернулся к дверям, поднял с пола большой пластиковый пакет и достал из него сделанный из проволоки, слегка погнутый макет Эйфелевой башни с картонной красной звездой на макушке.

-  Вот! Украсьте этим свой кабинет.

-  Спасибо, Петренко. Непременно украшу.

Петренко попрощался и удалился, а мы продолжили разговор. Уже выходя из кабинета, я не удержался и спросил, куда хотела звонить Анна Владимировна, чтобы утихомирить непослушного Петренко.

-  Вы понимаете, - замялась она. – Это как игра, не более. Он опасается, что я позвоню в одну международную организацию по поводу ареста одного политического деятеля одной из стран бывшего социалистического лагеря.

-  Понятно. А Петренко, действительно, юрист?

-  Адвокат.

-  Бывший?

-  Практикующий.

Все это мне понравилось. Люди вокруг ходили доброжелательные, и по их виду нельзя было предположить, что у них проблемы с рассудком. Возможно, впрочем, что совершали променад как раз представители бомонда. Широкий коридор походил на холл, высокие сводчатые потолки терялись в неярком свете, а диван, на котором мне предстояло спать, успокаивал глаза приятным зеленым цветом обивки. Суета с оформлением, беседы с медперсоналом, сдача анализов, обед, а вслед за ним и ужин, – все это протянулось до вечера и, едва стемнело, я лег и заснул спокойным крепким сном, уверенный, что нахожусь в полнейшей безопасности, причем чувство тревоги, прочно поселившееся во мне в последнее время, исчезло без следа.

Сплю я чутко, можно сказать, профессионально, поэтому чье-то присутствие рядом почувствовал сразу и незаметно приоткрыл веки. У моего дивана на полу сидела женщина лет тридцати в шелковом халате и внимательно рассматривала шар, который изящно держала длинными тонкими пальцами. Оставалось неясным, каким образом она залезла в мою сумку, не разбудив при этом меня.

Женщина рассматривала его на просвет, подносила к глазам, и нюхала, как нюхают опасные жидкости, отведя подальше от лица и слегка помахивая ладонью, словно приманивая запах. На меня она не смотрела, но обмануть ее мне не удалось.

-  Вы не спите, - сказала она громким шепотом. – Не прикидывайтесь.

-  А что, - таким же шепотом спросил я. – Здесь можно ходить по ночам?

-  Конечно, можно, если хочется.

-  Как же вы нашли эту вещь в моей сумке?

-  По запаху. Он так хорошо и необычно пахнет. Что это?

-  Шар.

-  Нет, - тихо засмеялась она. – Это не просто шар. Подарите мне его. И я вам что-нибудь подарю.

-  Извините, не могу. Он не мой.

-  Тогда обменяйте.

-  Что же вы предложите мне взамен?

-  О! Много чего интересного. Все, что у меня есть: дом, сад, озеро. Могу подарить себя…

-  Иванова! – раздался рядом такой же громкий и негодующий шепот нянечки, возникшей словно ниоткуда. – Немедленно в палату! Ты что полуночничаешь?!

Женщина вздрогнула и уронила шар. Я успел поймать его у самого пола. Она воскликнула «Ах!», и упорхнула балетным шагом. Полы ее пестрого халата развевались, как крылья. Я сунул шар под подушку.

-  Вы спите спокойно, - сказала нянечка. – Это они ходят по ночам, дурака валяют. Вы новенький, вот им и интересно.

Мне понравились и этот неожиданный разговор, и нянечка. Я снова заснул и снова был разбужен, на этот раз мужчиной. Он легонько тряс меня за плечо. Я посмотрел на его озабоченное лицо, потом на часы. Стрелки показывали шесть утра.

-  Здравствуйте! – произнес мужчина. – Вы извините, но мы сегодня утром в футбол собираемся играть. Так вот я заранее у вас интересуюсь: вы, как, будете с нами? Кеды вам какого размера подобрать?

Это мне понравилось меньше, но я вежливо ответил, что сегодня играть вряд ли буду.

-  Вы кто по профессии?

-  Конструктор, - сказал я первое, что мне пришло в голову.

-  А что конструируете?

-  Стиральные машинки.

-  Это хорошо, - сказал мужчина. – Ладно, значит – завтра я вас в команду определю.

В одиннадцать часов я встретился, наконец, с профессором Плетневым, интеллигентным мужчиной с усталым лицом и белоснежной эспаньолкой. Он извинился за недоразумение и провел со мной двухчасовую беседу, в завершении которой сказал:

-  Завтра мы посмотрим анализы, но многое ясно уже сейчас. Специальный терапевтический комплекс, общеукрепляющие и витаминные уколы, капельницы, прогулки на свежем воздухе, режим – и все будет отлично. Теперь вот что… Я могу поместить вас в палату-люкс, но рекомендую остаться в этом отделении, пожить среди этих людей. Таковы особенности новой методики. Это интересные, доброжелательные и совершенно безопасные люди. Достаточно сказать, что именно здесь проходят курс реабилитации и абсолютно здоровые личности. Так вот, вы не отличите одних от других ни по поведению, ни по разговору, ни по каким-либо еще признакам. Отличие находится глубже… Я, конечно, переведу вас из коридора в двухместную палату. Там лежит крайне интересный старик. Рассказывает потрясающие истории. Минус один: иногда среди ночи он просыпается и играет на аккордеоне. Но играет хорошо, так что это, скорее, не минус, а плюс… Один вопрос, Алексей Петрович. Поля фильтрации, о которых вы говорили Виктории Львовне, это – метафора?

-  Нет, это реально существующее место.

Он успокаивающе покивал головой и приподнял руки ладонями вперед в извиняющемся жесте.

Пациенты клиники, действительно, производили впечатление совершенно нормальных людей. Мелкие нюансы, вроде свиста по ночам или получасовых рассуждений о необходимости общественно полезных работ, таких, как очистка импровизированного футбольного поля от снега, разумеется, были не в счет. Такое в огромном количестве можно наблюдать и за стенами этого заведения, например, на телевидении или в органах законодательной власти.

Мой сосед по палате хоть и рассказывал различные истории, но на аккордеоне по ночам пока не играл. Он спал, в отличие от многих тех, кто считал ночь временем романтических свиданий и интеллектуальных бесед.

Те, кто отличался от душевно здоровых людей, находились в других корпусах с прочными решетками на окнах. Оттуда иногда доносились крики, то печальные, то радостные да мелькали в окнах равнодушные лица. Природное любопытство заставляло меня во время прогулок заглядывать в разные места, но и там я не видел ничего странного. Один раз я забрел на кухню в хозблоке и увидел, как два человека, в куртках поверх больничных пижам, взяли огромную кастрюлю с супом, предназначенным, видимо, для целого отделения, понесли ее, а в коридоре вылили содержимое на пол. Сделали они это сознательно и такое, может быть, не часто встретишь в нашем мире, но если представить историю метафорически, то подобные акты происходят у нас сплошь и рядом. Просто здесь это выглядело честно. С огромным интересом созерцая дымящуюся массу вермишели и фрикаделек, растекающуюся по кафельной плитке, они принялись искренне, от души хохотать, а уж подобная реакция на загубленный суп или, скажем, национальный проект, встречается у нас достаточно часто.

Как-то я попал в мастерскую, где мрачные сосредоточенные люди собирали головные щетки, вставляя в резиновые основания тупые металлические шпеньки. В помещении стояла абсолютная тишина и только один из работников, подняв темные, полные ненависти глаза, спросил меня с неприкрытой угрозой: «Где комплектующие, твою мать?!». Ну и что здесь удивительного?

В нашем же отделении сложилась теплая тесная компания. В нее, кроме меня, входил архитектор с гитарой. Он ходил с ней на обед и на завтрак, курил, повесив ее на плечо, но играл редко. Я не верил, что он архитектор, а он, в свою очередь, сомневался в том, что я являюсь конструктором. Любимой темой его разговоров была Италия времен гвельфов и гибеллинов. Священная римская империя, ограничение влияния папы, дом Гогеншгауфенов, политические страсти эпохи Возрождения – все это было на удивление свежо, интересно и современно и заставляло нас спорить в курилке до рассвета, при появлении которого нам казалось, что за окном, в сизом весеннем сумраке, расстилается Италия XIV века, и в ворота клиники, как в ворота замка, въезжает не телега, запряженная понурой старой лошадью, а карета папского нунция. Еще один человек из нашей группы носил совершенно невозможное имя: Мартин Иванович Борман. Он был нервен, молчалив, редко улыбался, всей душой поддерживал гвельфов. К нему почти каждый день приезжала пожилая мама и привозила ему огромное количество еды: супы в судках, котлеты, жареных кур, кроличью печенку, овощи и прочее. Причем вареная картошка с укропом к моменту ее приезда каким-то образом была еще горячей. Эти блюда с успехом заменяли нам казенные обеды и ужины. Иногда мы распивали бутылку коньяку, которую по нашей просьбе покупали нам санитарки в близлежащем магазине. К нам примкнул молодой парень по имени Андрей, впитывающий информацию, как греческая губка, и стоящий на стороне гибеллинов. Он был патологически любознательным и при этом удивительно невежественным, так что на его многочисленные и разнообразные вопросы мы отвечали с удовольствием. Наконец, женщина в пестром халате, представлявшаяся как Саломея, разнообразила наше существование неожиданными и экстравагантными поступками и рассуждениями.

Жизнь в нашем заведении, вопреки ожиданиям, была наполнена различными интересными событиями. В один из вечеров в отделении поднялся переполох, поскольку группа людей, отпущенная в город, не вернулась к назначенному сроку. Заведующая пошла им навстречу, потому что причина их просьбы представлялась достаточно серьезной. Накануне из клиники выписался их сосед по палате, человек, вроде бы, совершенно нормальный. Однако, как выяснилось на другой день после его отъезда, он самым бессовестным образом выкрал из аквариума, стоящего в холле, самую красивую золотую с красным рыбку. Его решили найти, сказать ему, что он представляет собой на самом деле, и вернуть рыбку в аквариум. Идти вызвались четверо. Анна Владимировна отпустила их под водительством сурового и справедливого человека, которого все звали Капитаном, взяв с него клятвенное обещание к шести часам вечера вернуться. Однако ни в шесть, ни в девять, ни в двенадцать никто не постучал в двери пятого отделения. Пропавшие явились только утром. Оказалось, что адрес, который оставил им сосед по палате, был ложным. Тем не менее, затратив определенные усилия, они разыскали его, но тот сообщил, что никакой рыбки не существует: она зажарена и съедена еще вчера…

Наступил вечер, рейсовые автобусы уже не ходили, а частники везти отказывались, так как странно одетые и не менее странно ведущие себя люди совершили серьезную ошибку: они подробно рассказывали водителям, откуда прибыли и с какой целью посещали город.

Наконец, было принято решение идти пешком и только под утро, уже на подходе, они встретили на дороге телегу Петровича, который направлялся в клинику за ежедневной порцией пищевых отходов. На этой телеге они и проделали небольшой остаток пути…

Но легкие и спокойные дни продолжались не долго. В один из вечеров за какую-то мелкую провинность Анна Владимировна отобрала у второй палаты мяч и заперла его в шкафу в своем кабинете, лишив, таким образом, пациентов утреннего футбола, который занимал первое место в иерархии местных ценностей. Бывали случаи, когда человек, которого выписывали в понедельник, оставался в клинике еще на один день, чтобы утром сыграть прощальный матч. Тишина и уныние воцарились во второй палате. Нехорошими были взгляды, недобрым молчание. На Анну Владимировну не действовали никакие просьбы и уговоры, не помогло и мое вмешательство.

Проснувшись, я не ощутил знакомого запаха, который каждое утро легким облаком окружал изголовье моей кровати. Я полез в сумку и увидел, что шар исчез. С улицы через открытую форточку доносились возбужденные возгласы и крики. Я выглянул в окно. Во внутреннем дворе, очищенном от снега и уже абсолютно сухом, пациенты клиники имени Корсакова играли в футбол шаром, вытащенным из моей сумки. Не иначе как Саломея достала его оттуда и передала страждущим, совершив очередной акт милосердия.

Шар был меньше футбольного мяча, но на ногу ложился легко, удары получались плотными и точными. Играли они от души, с удовольствием, как, впрочем, и всегда, жадно глотая голубой мартовский воздух. Дыхание и крики вырывались из их ртов вместе с легким, едва видимым парком. Эмоции перехлестывали через край, а решение спорных вопросов, как всегда, превращалось в длительные подробные и корректные дискуссии, уходящие далеко в сторону от основной проблемы. В результате счет еще не был открыт.

Каждый играл по-своему. Одни напористо, жестко, почти профессионально, с одним желанием – вбить в ворота что угодно, что бы там ни было у них под ногами. У других, увы, было неважно с координацией движений: они промахивались, бестолково поднимали ноги, но сами долго и искренне смеялись своим промахам. Третьи оказались случайно вовлеченными в игру и мечтали поскорее закончить и пойти на завтрак, но это не зависело от них, и они продолжали бегать, суетиться, кричать, не понимая, что это навсегда, что они получат утреннее молоко и печенье вместе со всеми, когда завершится матч. Кто-то любовался собой, ловя взгляды случайных зрителей и покуривая на бровке поля. А один бегал, забыв в руках куриное яйцо. Во время удара он импульсивно сжал руку и яйцо, оказавшееся сваренным всмятку, потекло по пальцам, окрашивая их в ярко-желтый солнечный цвет…

Я дал им доиграть, потом спустился во двор и подобрал шар, устало лежащий в сером от весенней влаги сугробе. Он нисколько не пострадал и оставался таким же чистым и блестящим. Я поднес его к лицу и, закрыв глаза, ощутил запах, который был еще свежее и тревожнее запаха просыпающейся природы.

Через два дня я покинул клинику, не дождавшись окончания терапевтического курса. Перед этим я принял участие в праздничном концерте, организованном силами пациентов отделения. Мне не хотелось, но я внял просьбам заведующей и честно прочитал: «А – черно, бело – Е, У – зелено, И – красно, О – сине… Я хочу открыть рожденье гласных…». Выслушав бурные продолжительные аплодисменты, я занял свое место в холле, превращенном на время в зрительный зал.

 

Глава пятая

 

Шар я носил с собой и не оставлял его дома, даже если выходил в магазин. Он имел неудобный размер: в карман не помещался, а для портфеля был маловат. Пришлось приобрести небольшую кожаную сумку. Я боялся, что его украдут, боялся потерять, боялся забыть, и поэтому носил сумку не на плече, а накинув ремень на шею, как трамвайные кондукторы семидесятых годов прошлого века. Кроме того, я заворачивал шар в папиросную бумагу, как фрукты в магазинах времен нэпа, и помещал его в специальную холщовую торбу, которую сшила по моей просьбе Менгли. Она тихомолком посмеивалась, сохраняя, однако, в моем присутствии серьезный вид. Все это доставляло массу неудобств, но я ничего не мог с собой поделать, с раздражением ощущая поселившуюся во мне иррациональную ответственность.

Шар, естественно, не являлся имуществом, ни движимым, ни тем более, недвижимым. Он не принадлежал мне, не был найденным кладом, за который я мог бы получить двадцать пять процентов его стоимости, да и определить саму эту стоимость не представлялось возможным. Приобретя самую оптимальную форму, он скрывал свое содержание, и я до поры не задавался вопросом, что и как в свое время свернулось, какой плотностью обладало это «что-то» и какой объем занимало ранее. Знакомый доктор физико-математических наук, у которого я спросил, может ли некая нематериальная субстанция свернуться под воздействием социально-духовных и иных факторов и приобрести при этом материальную форму, долго думал, ковырял в ухе шариковой ручкой, разговаривал сам с собой, и из его рассуждений я с трудом, но сделал вывод: теоретически может. А может ли она развернуться под воздействием факторов прямо противоположных? Этот вопрос вызвал у доктора скептически-сочувственную улыбку и придал его лицу столь многозначительное выражение, что я счел за благо не расспрашивать дальше.

Шар не мог храниться у меня, как экспонат коллекции, как артефакт или даже как найденная ценная вещь, тем более что к найденным вещам, что бы это ни было, последние пятнадцать лет я относился с подозрением.

Носить в сумке найденную страну и одновременно жить в том месте, которое она покинула, становилось все сложнее.

Меня не удивляло то, что я выполнил обещание, данное Федору Иннокентьевичу, а вернее, что кто-то или что-то позволило мне выполнить это обещание. Честно говоря, иногда, в утренние часы, мне думалось: жизнь так и пройдет в вечном поиске и придется завещать его кому-то другому. Однако вышло не совсем так. Теперь надо было жить как-то иначе, а как, я и сам не знал. Ну и, наконец, я просто не представлял, что мне делать с шаром или, если кому-то не нравится это слово, со сферой…

Однажды днем в моей квартире раздался телефонный звонок. Еще до того, как человек представился Джоном Аткинсоном, юристом, и попросил о встрече, я понял, что это иностранец: правильный русский язык не ввел меня в заблуждение. На мой вопрос о цели встречи господин Аткинсон ответил, что целью является моя основная специальность. Я удивился и спросил, имеет ли он намерение брать уроки поведения в воде. Нет-нет, последовал ответ, он имеет в виду специальность искателя. Стало быть, вы хотите помочь мне в поисках? В какой-то мере.

Несомненно, это был очередной адепт. Они появлялись и исчезали время от времени, и я считал своим долгом встретиться с каждым. Поэтому через два часа мы сидели в баре гостиницы, где остановился мистер Аткинсон, и с улыбкой смотрели друг на друга. У него была хорошая улыбка, может быть, чуть более жизнерадостная, чем надо, но это не портило общего благоприятного впечатления.

-  Я сразу перейду к делу, - начал господин Аткинсон. – Я передаю вам просьбу сэра Клифтона Уистлера, крупного бизнесмена и мецената. Он хотел бы встретиться с вами. И поговорить.

-  О чем?

-  О ваших поисках.

-  А конкретнее?

-  Увы, я не знаю.

-  Нет никаких проблем. Я провел, наверное, сотни две бесед на эту тему и чувствую, что буду беседовать и в дальнейшем, так что отказывать господину Уистлеру не вижу никаких оснований. Как только он прибудет к нам, я готов с ним встретиться.

-  Сэр Уистлер, к сожалению, не сможет прибыть к вам.

-  Почему же?

-  Сэр Уистлер не может посетить вашу страну по причинам, о которых я не уполномочен говорить. Если он захочет, он расскажет вам об этом сам.

-  Как же быть?

-  Очень просто. Сэр Уистлер готов принять вас в своей резиденции в Нью-Йорке или в любом филиале в Токио, Мельбурне, Каире, Лондоне, Буэнос-Айресе. Если вас по какой-то причине не устраивают эти города, вы можете выбрать любую другую страну мира. Естественно, все ваши расходы будут оплачены.

-  Когда может состояться наша встреча?

-  В любое удобное для вас время, начиная со следующего понедельника.

-  В таком случае, Бирма.

-  Вы имеете в виду Мьянму?

-  Если угодно.

-  Город?

-  Мандалай.

-  Могу я узнать, почему именно там?

-  Причин несколько. Я хочу переплыть Иравади, узнать о судьбе некоторых людей и посетить праздник полнолуния.

Все это, конечно, были только слова. Я скучал по Бирме, но сейчас просто хотел резкой смены обстановки, хотел опять увидеть розовые акварельные краски закатов, лотосы в стоячей коричневой воде и безучастный лик Будды Шакьямуни, который, обратив свой взор на землю и не теряя достоинства, веками ищет в траве потерянную иголку…

Через десять дней, утром, мы с Джоном Аткинсоном вылетели в Москву. Самолет, чуть опустив левое крыло, описывал полукруг. Я давно не видел свой город сверху. В центре, в стройных рядах улиц, кое-где виднелись черные проплешины: на месте снесенных старинных домов затевалось новое строительство. Пригородные леса были вырублены, остались только неширокие полоски голых пока деревьев, напоминающие скандинавские руны, между зубцами которых зияли свежевыкопанные котлованы.

Ледоход уже начался, и на огромной льдине, быстро плывущей в сторону моря, виднелись черные фигурки рыбаков, отбивающихся бурами и коловоротами от пытающихся спасти их работников МЧС.

Вдалеке из высокой кирпичной трубы атомной станции поднимался вверх столб серебристого дыма.

Наш лайнер, чуть подрезав его, обогнало звено истребителей с разрисованными граффити фюзеляжами: не так давно законодательные власти объявили, что область является приграничной и военная авиабаза, расположенная на окраине города, рядом с жилыми кварталами, не знала покоя ни днем, ни ночью, поднимая «сушки», барражирующие вдоль стокилометровой границы с Украиной…

Раньше самолеты летели в Бирму через Бангкок, позже – приземлялись в Рангуне. Сейчас существовал прямой рейс Москва – Мандалай.

Город, расположенный в самом центре страны так геометрически точно, что приходилось только удивляться, встретил меня все той же выщербленной тротуарной плиткой, плотными грунтовыми дорогами, деревянным километровым мостом У-Байн, проложенным над озером Таунгтаман. Курортный сезон еще не начинался, и туристы были редки и ленивы. Над городом царила жара и на щеках детей и молодых женщин уже красовались концентрические окружности, выполненные из кашицы танаки, защищающие кожу от зноя.

Мы остановились в отеле Седона. Встреча с Уистлером была назначена на завтра, и Аткинсон остался отдыхать, а я, приняв душ, переодевшись и заперев черный шар в сейф гостиничного номера, отправился на прогулку.

На китайском базаре я раздал несколько кьятов шумным ребятишкам, обменялся долгим взглядом со старой женщиной с татуированным лицом, а со стариком перебросился несколькими словам на местном наречии карен, с трудом вспоминая забытую речь.

С вершины холма на город смотрел невидимый отсюда Будда, смотрел с холодной благосклонностью на древние царства, на британскую колонию, на Бирманский союз, на нынешний военный режим, приостановивший действие конституции. Его взгляд проникал под воду озера, воспетую Киплингом, под землю, в которой всего полтора века назад под троном дворца, под городскими воротами и угловыми башнями города, было замуровано пятьдесят преступников, осужденных на смерть, и сто ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей…

Я не помнил номер улицы, на которой жила Май Вэй, но ориентируясь по все тем же домам, вывескам, низким ступеням, водопроводным колонкам, застывшим на четверть века взрывам зелени в маленьких дворах вышел к желтоватому дому и зашел внутрь, в прохладное помещение, с легкими бамбуковыми перегородками. На стене висела знакомая мне лаковая миниатюра, не потерявшая яркости и свежести.

Я поклонился старику и молодой женщине и спросил, могу ли я видеть Май Вэй. Старик сощурил глаза и склонил голову набок, словно вслушивался в эхо моего вопроса. Потом покачал головой.

-  Нет, - ответил он на английском. – Ушла. Давно.

-  Куда?

-  Туда, - махнул он рукой в направлении озера. – Совсем.

-  Она умерла?

-  Нет, она в одном из монастырей. В лесу. Далеко. Говорят, что ее увела туда кошка. Кошка выбрала монастырь.

-  Какой именно?

-  Как я могу знать, что выбрала кошка?

Он улыбнулся и пожал плечами. Женщина тем временем подала мне чашку чая. Я поблагодарил, сел на предложенный мне стул и выпил. Чай горчил…

Я пошел к Садамани Пайя, вспоминая трогательную, чуть виноватую улыбку и гибкую тонкую фигуру Май Вэй.

У храма петляли вытоптанные в траве тропинки, совсем как у нас около старой деревенской церквушки, где властвуют забытье, тишина и ласкающий запах скромных полевых цветов. Но Бирма жила ярко, дышала жарко и страстно, пахла сильно и пряно…

Когда я опустил руку в Иравади, то не ощутил воды. Она прогрелась у берега до температуры человеческого тела…

Ужинали мы с Джоном в «Зеленом слоне». Он не доверял местной кухне, да и я недолюбливал ее. Мы ели ростбиф и пили виски. Джон закусывал орешками, а я местными фруктами.

Наутро мы встретились с сэром Клифтоном Уистлером. Это был седой, худой, хорошо сохранившийся, со впалыми щеками человек, лет семидесяти, похожий на капиталистов, которых рисовали художники-карикатуристы в советских сатирических журналах. Он понравился мне своей обстоятельностью, серьезностью и располагающей неторопливостью в жестах и разговоре.

Мы поехали в Амарапуру, и там, на зеленой пустой веранде ресторана, начали разговор. Сэр Уистлер говорил по-русски, правда, с довольно сильным акцентом. Он извинился за причиненные мне неудобства и перешел к делу.

-  Я знаю о ваших поисках, Алексей. Они меня заинтересовали. Я хотел спросить: есть ли результат?

-  Клифтон, могу вас заверить, что результата в этих поисках быть не может, по крайней мере, в том смысле, как мы привыкли понимать.

-  То есть? – высоко поднял брови сэр Уистлер.

-  Видите ли, в чем дело… Тот, кто ищет Россию, как правило, теряет себя. А потом начинаются совсем другие поиски.

-  Кто ищет или кто находит?

-  Кто ищет. Кстати, извините, но почему вы не смогли приехать к нам?

-  Если я приеду к вам, я умру в вашей стране. Не спрашивайте почему. Это предсказание, а я верю в предсказания. Так вы потеряли себя?

-  Несомненно.

-  В процессе поиска или после того, как нашли?

-  Послушайте, Клифтон, зачем вам все это. Какое вам дело до России? У вас там экономические интересы?

-  Вряд ли экономические интересы и ушедшая страна имеют что-то общее… В общем, я ничего не знаю. Мне остается только верить вам. И я верю. Вы спрашиваете: зачем? Я отвечу. Если вы нашли Россию, я хочу купить ее у вас. Или, если право обладания по каким-то причинам, невозможно будет оформить, то хотя бы место возле нее.

-  Вы думаете, я буду оформлять право собственности в случае, если найду ее.

-  Думаю, да.

-  Вот как! – рассмеялся я. – Сколько же вы хотите предложить?

-  О! Много. Я богатый человек. Вы не догадываетесь, как много.

-  А зачем вам Россия? Тем более что вы не представляете, в каком виде она может быть найдена.

-  Это не важно. В каком угодно. Будет это просто какое-то место, некая сущность, сгусток энергии, фундаментальный закон или любой материальный предмет.

-  Вы готовы отдать огромные деньги за сущность или фундаментальный закон? А если я скажу, что Россия – это второй закон термодинамики?

-  Я же сказал, что верю вам.

-  Хорошо, а что вы собираетесь с ней делать?

-  Вы размышляли о причинах ее ухода, Алексей?

-  Когда-то размышлял. Теперь мне это безразлично.

-  Я могу себе вообразить ваши варианты. Теперь послушайте мой. Россия ушла намеренно, чтобы в самый трудный для человечества час превратиться в Ноев ковчег и спасти избранных. В этом ее миссия и особый путь, о котором вы так любите говорить. Наверное, это жестоко, взять и уйти, обрекая людей на сиротство. Но что мы можем знать о резонах страны, да еще такой, как Россия.

-  Вы говорите о стране, как о живом существе.

-  Страны на самом деле живые организмы высшего порядка.

-  Для кого же предназначен этот ковчег?

-  Для того, кто ее найдет. Или кому она будет принадлежать. Спасется в этот момент, а он ближе, чем вы думаете, тот, кто будут с ней рядом. Или тот, с кем будет рядом она. Вот причина ее ухода. Вы думали об этом?

-  Признаться, нет. А час апокалипсиса скоро наступит?

-  Я не могу сказать точно. Если к тому времени я уйду, спасутся мои дети и внуки. А также талантливые, гуманные, энергичные люди. Лучшие люди.

-  Кто же будет выбирать этих людей?

-  Вы. Или я. Или тот, кто будет рядом. Я не верю в эту демагогию о том, имеет или не имеет право выбора отдельный человек. Всегда выбирает кто-то один. И этот выбор, как правило, верный…

Наша беседа продолжалась около трех часов. Я уже не помню нюансов, в памяти осталась только легкость слов среди трепещущей на ветру зелени деревьев. Я пообещал Уистлеру вернуться к нашему разговору, как только обстоятельства позволят это. Мне не хотелось его огорчать. Старый чудак обнял меня и на его выцветших голубых глазах показались слезы. Вечер мы закончили в «Золотом павлине», а утром следующего дня он улетел, забрав с собой Джона Аткинсона.

В течение недели я объехал все монастыри в окрестностях Мандалая, но Мэй Вай не нашел. В один из дней, поднявшись выше по течению, переплыл Иравади. Дождался праздника полнолуния Табаунга. А перед отъездом посмотрел неплохой бой между двумя местными боксерами. Он проходил в спортивном зале, расположенном в районе тридцатой улицы. Бой был захватывающим. В десятом раунде боец, уже два раза побывавший на полу, неожиданным прямым ударом отправил своего противника в тяжелейший нокаут. Перед боем я поставил, как оказалось, на победителя и выиграл триста долларов. Выйдя из зала в жаркую темноту, я долго смотрел на городские огни. Мне захотелось остаться здесь. Такое чувство я испытывал всегда, в преддверии ночи, в любом городе и в любой стране, где мне приходилось бывать. Не важно, что я видел: уходящий куда-то в ночь по мостовой, покрытой брусчаткой, ярко освещенный изнутри, последний трамвай или маленького осла, запряженного в повозку, бесшумно ступающего по мягкой белой дороге, ведущей к печальному минарету. Утром, как правило, желание остаться пропадало. Но сегодня я понял, что любая земля может стать моей, и испугался этой мысли.

На другой день я купил билет на самолет и вернулся домой.

 

Глава шестая

 

При выходе из здания аэропорта меня окликнул какой-то человек. Я узнал его. Это был таможенник, дежуривший на терминале в тот день, когда я улетал в Бирму. Он, помнится, очень заинтересовался шаром и задал вопрос, на некоторое время поставивший меня в тупик, а именно: «Что это?»

-  Здравствуйте! – сказал он, улыбаясь. – Как слетали?

-  Спасибо, неплохо.

-  Вы меня извините, хотел спросить: шарик-то этот при вас? Ну, про который вы объясняли, что это гимнастический снаряд для упражнений.

-  При мне.

-  А можно посмотреть? Вы сказали, что он из дерева. А я все время думаю: из какого?

Я достал шар из сумки и протянул ему. Таможенник взвесил его в руке и поднес к лицу.

-  Вес странный. И запах…

-  Многие деревья пахнут. Кипарис, можжевельник…

-  Да, но у него запах не древесный. Из чего он все-таки?

-  Из бальсы, по моему.

-  Бальса? Из которой Хейердал построил Кон-Тики… Непохоже. Тяжелый он для бальсы.

-  Ну, тогда из палисандра.

-  Палисандр? Вы знаете, какая у него плотность? Слишком легкий. И запах у палисандра цветочный. Кстати, его ошибочно причисляют к жакаранде. На самом деле это дальбергия. Вы в курсе?

-  Дальбергия?

-  Ну, да. В честь Дальберга.

Я не хотел спрашивать, но все же спросил:

-  Дальберг – это натуралист?

-  Нет, врач… Я, кажется, догадываюсь, из чего он. Шальмугра. Редкое дерево. На нем растут золотые плоды, вроде яблок.

-  А вы, простите, ботаник?

-  Нет, деревья – это мое хобби. Я сотрудник таможенной службы, интересующийся деревьями. Ладно, спасибо. И удачи вам.

-  И вам тоже. Всем нам необходима удача…

До Москвы я добирался на электричке. По вагону шла старуха и собирала деньги на храм. Вернее, как она говорила, на протекающую крышу храма, находящегося в каком-то дальнем подмосковном, а, может быть, тульском, калужском или тверском селе. Старушка была искренняя, бодрая, добротно и тепло одетая. На шее у нее висела картонка с любовно выведенным шариковой ручкой названием храма и села. Пахло от нее обжитой и намоленной церковью: свечным духом, ладаном, уютом и спокойствием. Коробочка, которую старушка держала в руках, представляла собой точную копию избирательной урны и к тому же была прозрачной. Пассажиры опускали в щель купюры десяти- и пятидесятирублевого достоинства. Монеты бросали редко. Смятые деньги распрямлялись внутри, шевелились, как живые, стараясь улечься поудобнее и поплотнее…

Недалеко от вокзала я нашел такси и рассказал водителю о маршруте.

-  Нет, - сказал он. – Не поеду. Я таких мест не знаю. Тебя вон тот чудак повезет. Он москвич, каждый закоулок найдет.

Сговорившись с чудаком за сумму ни с чем не сообразную, я сел в теплый салон «Форда».

-  С чего начнем? – спросил водитель.

-  С Красной площади.

Погода не баловала москвичей. Мартовская метель была в центре столицы разноцветной, в отличие от белой метели в других городах. Она мелькала в воздухе то темно-красными, то фиолетовыми, то зеленоватыми сполохами, и только на земле превращалась в серую студенистую массу...

-  Красная площадь большая.

-  Как можно ближе к Покровскому собору.

-  А… К Васе пойдете?

-  Что это вы так неуважительно?

-  Наоборот, любя. Знаете, как москвичи этот собор называли в шестидесятые?

-  Знаю.

-  Москвич, что ли?

-  Нет. А вы?

-  Коренной.

-  По родному городу, значит, меня катаете?

-  Он-то мне, может, и родной, а вот я ему – сомневаюсь.

-  Почему же?

-  Потому что не может человек в родном городе родиться и провести безмятежное детство на Солянке, а к сорока годам, помимо своей воли, очутиться в Бирюлево.

-  Так это не город виноват, а страна.

-  Страна? Да нет никакой страны. Вот что от нее осталось: столица, город-государство, Империя. Расширяется и расширяется, как видите. А для меня все, что за пределами кольцевой, – заграница. Я ведь отсюда никуда не выезжал. В детстве в Загорске отдыхал у бабки и все… После Красной площади куда поедем?

-  Китай-город, Варварка, Замоскворечье, Таганка, Даниловский вал, потом Донская площадь… Дальше как получится.

-  Если именно в таком порядке, не успеем за день.

-  Значит, завтра продолжим. Не возражаете?

-  Не возражаю. Вам денег не жалко?

-  Нет.

-  Почему?

-  Легко достались.

Да, хотелось именно в таком порядке, который соответствовал хронологии моего знакомства с разными местами этого города. Сначала, в раннем детстве, запомнилось какое-то здание в центре, кажется на Лубянке, потом посольство, не помню какой страны. Потом Василий Блаженный. Странно, что я тогда, ребенком, не обратил внимания ни на Спасскую башню, ни на исторический музей, ни на манеж. Смотрел на собор. Мне хотелось попасть туда, но внутрь не пускали, собор был закрыт. Я знаю, что я мечтал увидеть там: то время. Дышать им, прикасаться к стенам, смотреть из окон на неведомый город. Каждый раз, возвращаясь сюда, я ходил вокруг него, насколько это было возможно, смотрел на фундамент и погружался в тишину, которая окружала собор примерно метровым слоем. Дальше начинался обычный шум Красной площади. Мне казалось, что собор необходимо поливать, как дерево.

Потом собор открыли и тайна исчезла. Я поднимался по его странным, совершенно советским лестницам, и чувствовал, что он стал стерильным. Может быть, я ошибался, но место это не позволяло мне совершить задуманное.

Так же бродил я вокруг зданий Зарядья, не понимая их предназначения. А сейчас попадал в них, входя в низкие двери. Мартовская метель капала с моей куртки и сворачивалась в шарики на пыльном неровном каменном полу. Вот и все.

Мест было много: дома, дворы, переулки, поставившие на мне свою отметину в детстве и юности. Но сейчас я выбирал лишь те, которые еще могли хранить тайну, что бы в ней не заключалось, и хотя бы частицу той давней чистоты и святости. Где искать святость, как не в Вавилоне?..

-  Ну, как там, у Василия Блаженного? – спросил водитель.

-  Да как всегда, наверное.

-  А как всегда? Я почему спрашиваю: я там не был ни разу. Да и из всех адресов, которые вы назвали, нигде не был. И в Третьяковке не был, и в Пушкинском музее. Я вообще нигде не был, даже в театрах. В планетарии только, в детстве.

-  Почему?

-  Не знаю, - пожал плечами водитель. – Сначала не водили, потом недосуг было. А сейчас боюсь. Посещу что-нибудь, а оно осуществит в меня вторжение и нарушит равновесие в моем дерьмовом существовании.

-  А все остальное не вторгается?

-  Все остальное безобразие я в себя не пускаю.

-  И каким же образом это получается?

-  Стараюсь ничего не замечать.

-  Если не замечать, то ничего не поймешь.

-  А я и не хочу ничего понимать. В нашем государстве понимание опасно для душевного здоровья.

-  Ну и как вам живется?

-  Хреново, честно говоря. Если бы все, о чем я говорил, происходило естественно, как у большей части моих счастливых сограждан, – другое дело. А то ведь я осознаю, что не понимаю, не пускаю и не замечаю… Ладно, поехали дальше.

Когда-то, еще в прошлом веке, я шел с многословным неопрятным стариком по дорожкам лавры Даниловского монастыря, наглухо закрытого и вроде бы несуществующего. Старик – случайный знакомый – казался мне полусумасшедшим. Он настойчиво вел меня по этим пустынным кладбищенским улицам, по усыпанной опавшей листвой земле, к какому-то месту. Привел, показал, и со стены на нас посмотрело маленькое изображение Богородицы.

-  Это одигитрия, работа Васнецова, - говорил он, показывая на икону, освещенную скупым уже солнцем.

Старик так и умер, не узнав, что эта тайна раскрыта, что она стала достоянием многих. Как и тайна фрагментов барельефов взорванного храма Христа Спасителя, с которыми он знакомил меня, полуброшенных, полуспрятанных под высокой стеной, в густой траве. Он не представлял себе судьбы многострадального храма. Он многого не узнал, этот старик. Не узнал, что в Андронниковом монастыре обнаружат захоронение Андрея Рублева, а в церкви Троицы под несколькими слоями живописи найдут иконостас Симона Ушакова. Он ушел, не дождавшись смутного времени раскрытия тайн. Ушел безмерно богатым, оставив меня в мире, где нечего хранить.

В стекляшке на Таганской площади, за шатким столиком, я угощал его пивом с горьковатым осенним привкусом. Он пил, капли скатывались по его седой бороде и падали на пластиковую столешницу. Наверное, он смог бы тогда посоветовать мне, куда, в какую вечную щель, в какой святой закуток спрятать то, что сейчас лежало в моей сумке, и ушел бы, уверенный в том, что еще одна тайна похоронена навечно…

Я петлял по тропинкам, по плиткам, останавливался, курил, смотрел на мягкую оттаявшую землю, на погнутые ограды и покосившиеся надгробия…

На другой день мы продолжили поиски.

-  С чего сегодня начнем? – спросил водитель, забравший меня рано утром из Плотникова переулка.

-  С Гончарной улицы.

-  Где такая?

-  Швивая горка.

-  А, Таганка. Улица Володарского. Поехали…

За ночь ушла метель, стало теплее, на город опустился туман. Сквозь запотевшие боковые стекла было видно, как здания то стремительно проносились мимо, то медленно и размеренно двигались навстречу. Они приобретали геометрические очертания и казались сложенными из треугольников, кругов, соцветий, кристаллов. Эти фигуры сливались с желто-серым небом, поднимались, опускались, будто стараясь найти оптимальную для себя форму успокоения.

Мы свернули в относительно тихий переулок. Я попросил подождать меня и дальше пошел пешком, не узнавая ни забор, ни огромный двор, ни лестницу, ни калитку, ориентируясь только на светлые купола нарышкинского барокко. Кроме асфальта и тротуарной плитки здесь сохранилась земля, пружинящая под ногами, как татами. Древний Таганский холм еще жил, ему надо было дышать.

Церковный двор опустел, служба закончилась. Внутри храма царила плотная тяжелая тишина. Внезапно я услышал мягкий гитарный аккорд, потом еще один, остановился и прислушался. Музыка доносилась, как мне показалось, из галереи. «А вы знаете, что тает лед на Марсе и на нашей обустроенной Земле…», негромко пропел чуть хрипловатый тенор. Строй гитары, аккорды, размер строф напоминали бардовские напевы, но несколько другой была интонация, определения которой я пока придумать не мог. Я осторожно прошел вперед и заглянул в дверной проем.

Когда-то, лет семьдесят назад, из этих окон открывался вид на Кремль. Потом двадцатишестиэтажное творение Чечулина закрыло кремлевские купола и стены от смиренных взоров.

В галерее сидел на стуле священник, дородностью, черным одеянием, гитарой, длинными волосами и очками в большой роговой оправе, напоминающий певца Александра Градского. Он трогал струны и тихонько наговаривал себе под нос что-то о «безрассудной дерзости правоты». По крайней мере, мне показалось, что я услышал именно это.

-  Проходите, проходите, - произнес он. – Вид из окна вас заинтересовал?

-  Я видел это и раньше.

-  Гениальная догадка Сталина: спрятать от нас Кремль. Как будто его и нет на свете. Но хочу вам сказать, что вид из этой высотки значительно хуже, чем из наших окон.

-  Да, я смотрел оттуда, кажется с двадцать первого этажа.

-  И как?

-  На Москву нельзя смотреть сверху.

-  Почему же?

-  Начинаешь верить в закономерность хаоса.

-  Опять же он хотел упорядочить этот хаос семью доминантами. Одна из них – напротив. Верил он все-таки… А вы, стало быть, Москву не очень уважаете?

-  Нет, отчего же, люблю. Просто она изменилась, не узнаю.

-  И на что же она, по-вашему, похожа?

-  На живопись Врубеля. Помните, фон на его «Демоне»?

-  Вот-вот… Не на живопись Поленова, Серова, Левитана, а на Врубеля, гениального в своем безумстве…

Его речь своей четкой скороговоркой, чуть небрежным складом, напоминала речь талантливого преподавателя советского вуза, любимого студентами и тайно порицаемого завистливыми коллегами. Он тронул струны и пропел:

-  Ты попал в окруженье, и теперь отовсюду следят за тобой… А вы к нам зачем?

-  Ищу место, где сохранилась святость.

-  Судя потому, что вы здесь, такого места вы пока не нашли… А зачем вам оно?

-  Понимаете, тайну с собой ношу.

-  Раскрыть хотите?

-  Наоборот, спрятать.

Он опять пробежал пальцами по струнам и нараспев произнес:

 

-  За семью печатями – тайна…

За семью печатями – реки.

Там неведомая глубина,

Там никто не достанет до дна…

 

Значит, пришло время прятать тайны…

-  Экклезиаста будете цитировать?

-  Нет, что вы. Вам не буду. Просто хочу понять, для чего, по-вашему, нынешнее время. Какое оно сейчас?

-  Какое угодно, только не настоящее. Прошлое… Будущее… Безвременье…

-  Ну как же так? А говорят, что прошлого и будущего нет. Есть только миг настоящего. Этим мигом сейчас все и живут.

-  Есть только вчера и завтра. Они есть всегда. Никакого мига в настоящем нет, отсутствует настоящее. А значит, и связи прошлого и будущего не существует. И пропасть между ними все шире.

-  Да… Похоже, что тайну свою вы вряд ли где-то спрячете. Вы же избавиться от нее хотите. Так?

-  Она не моя, она принадлежит всем.

-  Да нет, ваша. Вам с ней жить, мучиться, радоваться. Время хранить, извините за цитату. А там Господь подскажет.

-  Что же мне делать дальше?

-  Я могу, конечно, сказать, но для вас это будет слишком просто. Делайте то, что делали. Ищите.

-  А вы?

-  А я уже нашел, мне легче.

-  Как нашли?

-  Я, видите ли, в свое время умер и лежал в морге, разрезанный патологоанатомом. А потом Господь вернул меня к жизни и сказал при этом, что мне необходимо делать.

-  И вы поверили?

-  Как же я, доктор физико-математических наук, мог не поверить, если эта ситуация опровергла основополагающие законы?

-  А что это вы поете?

-  Сочиняю духовные канты. В следующий раз встретимся – подарю вам диск… К исповеди пойдете?

-  Повременю пока.

Уже стоя в дверях, я спросил:

-  А может ли православная вера обойтись без России?

-  Может, - ответил он.

-  А Россия без веры?

Мой вопрос остался без ответа. Я поклонился и вышел. И тотчас до моего слуха донесся мягкий перебор струн и слова:

 

-  Здравствуй, добрый друг по вечности,

Не дивись моей беспечности.

Неустойчивость движения

Может быть, от небрежения…

 

На улице меня ждал теплый крупный дождь. Я поднял воротник.

-  Ну, что? – спросил меня водитель, когда я уселся на переднее сиденье. – В Лаврушинский?

-  Зачем?

-  В Третьяковку! Куда же без нее? Кстати, знаете, как москвичи называли Третьяковку в шестидесятых?

-  Знаю. Так и называли: Государственная Третьяковская галерея.

-  Нет, вы точно москвич.

-  Все мы по-своему москвичи.

 

Глава седьмая

 

В мае, когда воздух стал зеленым и дымчатым от трепещущей на ветру молодой листвы, позвонил Петр Павлович, господин Раскольников. Мы договорились о встрече в кафе. Когда я пришел, он уже ждал меня за столиком. Мы выпили чаю, разговаривая при этом о погоде. Потом он долго вел меня вниз, к реке, крутыми извилистыми улочками, пока мы не оказались в старом саду, огороженным высоким забором. В стороне стоял полуразрушенный приземистый дом с печной трубой, сложенной из кирпича. Неподалеку от него выстроились садовые скамейки, а рядом с ними находилась скульптурная группа. На гипсовой скамье сидели четверо гипсовых детей, два мальчика и две девочки. Одного из мальчиков обнимал левой рукой, сидящий гипсовый же Ленин. Он слегка наклонился и внимательно слушал, что говорят ему дети, на удивление хорошо сохранившиеся и лишь почерневшие от времени. Владимира Ильича время не пощадило. От него осталась голова в кепке, жилетка и ботинки, к одному из которых неизвестно в каком году и в какой стране прилип желтый кленовый лист. Остальной гипс отвалился и на месте рук, ног и туловища осталась арматура из толстой проволоки. Казалось, что детей обнимает скелет. Все вместе производило зловещее впечатление, тем более что у одной из девочек отсутствовал нос и ухо, а пустая глазница зияла чернотой.

-  Это я тут недалеко обнаружил, в зарослях. Сквер там был когда-то, - сказал Петр Павлович. – Интересная… композиция, правда?

-  Правда. А зачем мы сюда пришли?

-  Мой участок. Недавно купил. Буду дом строить. Я ведь теперь в вашем городе работаю.

-  Экспертом?

-  А кем же еще!

-  По созданию новой страны?

-  Да нет, по обустройству старой. Нашли мы ее, Алексей Петрович.

-  Вот как? И где же?

-  В Лондоне, естественно.

-  Что же она, в Гайд-парке прогуливалась?

-  Снимала квартирку в Сохо. Чердак, по существу. Странную жизнь вела.

-  Так она в каком виде была найдена?

-  В человеческом. Женщина, средних лет, красивая. Но, как бы это сказать, юродивая. В широком смысле слова. В первоначальном. Ну, из тех юродивых, которые не боятся царей. Ходила, проповедовала, держала себя в небрежении. Довольно популярна в определенных лондонских кругах. На Пикадилли-Серкус к ней прямо-таки паломничество.

-  Почему же о ней ничего у нас не известно?

-  Именно по тем причинам, которые я перечислил.

-  А по каким же признакам вы определили, что это она? Сама вам сказала?

-  От нее, Алексей Петрович, толком ничего не добьешься. Выражается туманно, иносказательно. Однако по всем параметрам нашего научно-исследовательского центра – она. Она, Алексей Петрович!

-  И где же она сейчас? Здесь?

-  Сначала наотрез отказалась возвращаться. Хотя просили такие люди, что не согласиться, казалось бы, невозможно. Потом вроде бы дала согласие, но поставила невыполнимые условия.

-  Неужели невыполнимые?

-  Ну, не то чтобы совсем невыполнимые, но, скажем так, несвоевременные. Так что мы подумали и решили: а пусть пока остается там. На всякий случай. Как-то проще это, не находите? И безопаснее.

-  А вы не ошиблись, Петр Павлович? Может, вы очередной символ создали?

-  Ну и что же? Пусть символ. Какая, в принципе, разница. Главное, - виден путь дальнейшего развития. Вектор ясен.

-  Возрождение?

-  Ну! А что касается символа… Все у нас построено на символах. Как растворимый кофе. С одной стороны символ, с другой…

-  Кофе.

-  Точно.

-  Так вы символист, Петр Павлович?

-  Всегда им был и останусь. Партийную принадлежность не меняю.

Мы посмеялись. Внезапно в церкви, расположенной неподалеку, зазвонили колокола. Их звон был странным.

-  Вот какофония-то, - сказал Петр Павлович, прислушавшись. - Это они разрешили всем желающим позвонить в колокол. Вот верующие и стараются… А вот настоящий звонарь за дело взялся. Слышите? Вот она, гармония… А как ваши поиски, Алексей Петрович? Продолжаются?

-  Нет, закончились.

-  Ну, и правильно. Пора приступать к серьезным делам. Может, к нам? Вы будете полезны с вашим богатым опытом и… Как вы там говорили? С энергией заблуждения? А? Департамент возглавите.

-  Какой именно?

-  Да какой хотите! Сами назовете, сами сформируете. Вот что вы считаете самым важным для себя?

-  Не знаю.

-  А вы подумайте.

-  Вряд ли я буду полезен. Вы что собираетесь дальше делать?

-  Кормить бедный забитый великий народ оставленным нам наследством. Если потребуется, с ложечки, как детей.

-  А если не захотят?

-  Захотят. Для их же пользы. Ну а если откажутся, ха-ха! Игрушки отнимем. Во всем должен быть разумный баланс. Тут недалеко два магазина, один книжный, другой – винный. В одном каждая третья книга в подарок, в другом – каждая третья бутылка. Так что народ сам знает, что такое равновесие.

-  Может быть, Петр Павлович. Единственное, что я считаю своим долгом вам сказать: вы ошибаетесь в главном. Никакая это не Россия. Больше ничем не могу вам помочь.

-  Еще не вечер, Алексей Петрович. Еще только утро вечера. Поможете! Причем, сами не заметите, как поможете. Но мы вас, конечно, в известность поставим… Кстати, как вы слетали в Мьянму?

-  В Бирму? Хорошо слетал. А вы откуда знаете?

-  Слухами земля полнится. Вернее, теперь так: слухами русская земля полнится. Вы уж, пожалуйста, если все-таки что-то интересное найдете, или мысль какая-нибудь вас посетит или сомнение, не дай Бог, - позвоните. Не хочется вас терять. Вот вам моя визитка с новыми телефонами… Позвольте, я вас провожу, а то заплутаете в этих переулках.

-  Не заплутаю. Здесь, как-никак, юность моя прошла. Я ведь и в этом доме бывал, который вы купили вместе с участком. Знаете, кто здесь жил?

-  Кто же?

-  Братья Сазоновы по прозвищу братья Карамазовы.

-  Интересно. Почему же их так звали?

-  Потому что Ваня, Дима и Леша. Кстати, а зачем вам эта гипсовая композиция? Жутковато как-то.

-  А мне она понравилась. Знаете почему? Дает понять, что прошлое было. А то у меня постоянно такое ощущение, что все вокруг сделал я, а до меня ничего не существовало. С этим иногда жить тяжело. А тут посмотришь и подумаешь: нет, такого я сотворить не мог.

-  Ничего себе!

-  Да. У вас такого чувства не бывает?

-  У меня ощущение обратное. Кажется, что все сделали до меня, а мне делать уже нечего…

Господин Раскольников оказался прав: я заплутал. Знакомые переулки поменяли свое направление, а некоторые так и вовсе исчезли. Зато появились новые подпорные стены, тупики, высокие заборы, заслоняющие привычные ориентиры.

Кое-где доживали свой век кособокие, ушедшие в землю по окна, дома. Возле одного из них стоял старый 412-й «Москвич». На его капоте спал, пригревшись на солнышке, большой серый кот. Скрипнула калитка, вышел дряхлый старик, кряхтя, уселся на водительское сиденье. Точно с таким же кряхтеньем зачихал двигатель, потом дал оглушительную очередь, и «Москвич» тронулся с места вместе со спящим животным. На повороте кот проснулся, спрыгнул на землю и неторопливо отправился по своим делам. Я достал визитку Петра Павловича. На плотной белой бумаге чернели два телефона и строчка без кавычек: О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь…

Дорогу мне преградил котлован, вырытый у подножия склона. В земле ярко белели перерубленные корни деревьев. Ковш экскаватора потревожил древнюю кирпичную кладку сводчатых подвалов. На краю котлована накренился, словно собираясь спрыгнуть в него, ветхий дом с резными серыми от времени наличниками. Скромный стенд сообщал, что здесь будет возведен жилой комплекс «Акрополь»…

Обойдя котлован и свернув в переулок, ведущий наверх, я увидел тихие немноголюдные похороны. Все происходило как-то быстро и суетливо.

-  Кого хоронят? – спросил я опрятного сухого старичка, от которого явственно попахивало спиртным.

-  Ивана Венедиктовича Берсеньева, бывшего архивариуса.

-  Торопятся…

-  Дом идет под снос. Срочно. Дали время до вечера. Похоронить. Да и сам покойный говорил неоднократно: не задерживайтесь. Хороните быстрее. Я, мол, уже здесь лишний. Последние двадцать лет, говорит, живу как ввиду миража.

-  Чем же он жил? Воспоминаниями?

-  Вряд ли. Опять же его слова: от советского времени осталась нам только злоба и проза. Он литературу имел в виду.

-  Нелегко ему было.

-  Тяжело. Он себя считал последней крепежной деталью старого мира. Говорит, вынут меня, и все окончательно рухнет…

Когда я, наконец, поднялся наверх и закурил, то понял, чем был так странен этот день. Недосказанностью, недоговоренностью, незавершенностью каждого разговора, каждой встречи, каждого маршрута. Собственно, в таких ситуациях надо просто дождаться следующего утра, что я и собирался сделать. Но день не хотел заканчиваться спокойно. Сумка соскользнула с моего плеча, я предпринял неудачную попытку ее поймать, она раскрылась, шар как-то нехотя выполз из холщовой торбы и, набирая скорость, покатился вниз по улице, словно слаломист, плавно взяв первый поворот. Мне пришлось броситься за ним вслед. Я бежал, тормозя подошвами на спуске, иногда даже скользил боком на особенно крутых участках. Стараясь не выпускать его из вида, пытался гасить свою скорость, хватаясь за металлические, отполированные тысячами ладоней, перила. Я несся вниз, сначала провожаемый удивленными взглядами, потом в пустоте, и, как мне показалось, даже в темноте. Внезапно склон кончился, шар выскочил на проезжую часть, идущую вдоль набережной, подпрыгнул и упал в изумрудно-зеленую траву. Я по инерции вылетел на асфальт, услышал визг тормозов, едва успел увернуться от горячего, мощного черного «Мерседеса» и оказался рядом с Россией на мягком газоне.

«Ты не пострадал?» - спросил «Мерседес». - «Нет» - ответил я. - «Тебе нужна помощь?» - «Нет, не нужна». - «Ты знаешь, кто ты?» - «Конечно, знаю». - «Рожу бы тебе набить за такие вещи!» - «У тебя пока не получится».

На этом наш разговор завершился. «Мерседес», резво взяв с места, уехал, а я полежал несколько минут на траве, потом поднялся, положил шар в сумку и отправился домой.

Дверь мне открыла Менгли. По выражению ее лица я понял: что-то случилось.

-  Почему ты в зеленых пятнах? – спросила она.

-  Лежал на траве. Что произошло?

-  Приходила мать Николая. Пьяная. С мужем или сожителем, я не поняла.

-  Забрать его хочет?

-  Если бы! Она даже не зашла посмотреть на него, спящего. Денег она хочет. Много. Тогда разрешит усыновление.

-  Дадим денег.

-  Извини, я сказала, что никаких денег она не получит.

-  Вот как? И что?

-  Тогда она попыталась прорваться в комнату. Я не пустила.

-  Ты не переусердствовала?

-  Нет. Хотя она заслужила большего после того, как сказала, что в России русские люди в состоянии решить свои проблемы сами, без помощи всяких приезжих узкоглазых. Я попыталась объяснить ей, что не вмешиваюсь в вопросы веры, государственного устройства и русской ментальности, хотя являюсь гражданином именно этой страны. Но если дело касается детей и матерей, государственные границы и национальная принадлежность не играют роли. Она не поняла и посоветовала мне для начала научиться разговаривать по-русски. Я сказала, что закончила Кембридж и знаю четыре языка, а культура моего народа не менее древняя, чем российская. Она же посоветовала мне убираться домой.

-  Потом?

-  Потом она долго плакала, когда я сделала ей больно. И ей, и ее спутнику. Сказала, что я могла бы пригласить ее в дом и угостить чаем. Я ответила, что могу угостить ее молоком из-под бешеной ослицы. После этого она пообещала подключить к этому делу братву и милицию и ушла. Ее слова я передаю в мягкой форме: она активно использовала ненормативную лексику… Алексей, решай этот вопрос. Николаю нельзя жить с ней.

-  Решу.

-  Ладно. Я пойду в магазин, Николаю надо купить игрушку. У него ничего нет. Что купить, как ты думаешь?

-  Подожди, есть у него игрушка. Ни у кого такой нет, а у него есть.

Я достал из сумки шар и вошел в комнату. Мальчик сидел на полу и рассматривал какую-то книгу. Увидев меня, он слабо улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ, присел на корточки и легонько толкнул шар. Он покатился по паркету с глухим звуком, смолк, пересекая ковер, опять загудел на паркете и остановился, пойманный маленькой рукой.

Николай поднял шар, посмотрел в него и счастливо засмеялся. Он подбросил его вверх, не смог поймать и уронил на пол. Потом бережно поднял, погладил, словно любимую ласковую кошку и прижал к груди…

 

Эпилог

 

Я пишу эти строки, сидя за столом и глядя в окно на старый двор. Он сильно изменился, но я не замечаю этих изменений. Я уже с трудом вспоминаю, каким он был тридцать лет назад, когда со мной произошли описываемые мною события. Они поместились в полтора или два года моей долгой жизни. Были и другие, не менее интересные и странные. Но я решил вспомнить именно эти.

Дом все еще стоит. «Хрущевка», которая была рассчитана на двадцать пять лет, продержалась без малого век. А тот новый дом, в котором у меня когда-то была квартира, шестнадцать лет назад дал трещину и начал сползать по склону. Здание разобрали и сейчас там пустое место, на котором почему-то не растет даже трава.

Мне восемьдесят три года. Я еще бодр, рассудителен и, как мне кажется, не суетлив.

Тридцать с лишним лет назад Менгли вышла за меня замуж. У нас родилась дочь, живущая сейчас далеко, в другом полушарии. А моя жена в свое время решила посетить с миротворческой миссией этническую родину. Я отговаривал ее, но она не послушала меня, наверное, первый раз в жизни и в результате известных событий задержалась на этой странной территории. Вот уже десять лет она находится там, откуда нельзя выехать и куда невозможно въехать. Она может звонить мне по телефону не чаще, чем раз в полгода, и я в течение полутора минут слышу ее молодой гортанный голос. Она не сообщает никаких подробностей, эти звонки – просто возможность услышать друг друга и убедиться, что каждый из нас еще жив. Никакой другой связи с местом, где она находится, не существует. Я знаю, если она поймет, что мне вдруг стало необратимо плохо, она найдет возможность и вырвется оттуда. Если я почувствую, что плохо ей, я попробую проникнуть в это Богом проклятое место. Не знаю, как это у меня получится и будет ли это путешествие последним в моей жизни, но попробую…

Мой приемный сын уже пожилой человек. Он доктор наук. Его семья живет в новом доме, неподалеку. Мой внук – успешный актер одного из московских театров. Моему правнуку шесть лет. Его часто привозят ко мне в гости, на несколько дней. Бывает - даже на месяц. Со мной еще вполне можно оставить мальчишку его возраста.

И сыну, и дочери, и внуку и правнуку я дал все, что смог, научил всему, что знал. Надеюсь, я ничего не забыл.

Вся семья собирается у меня раза четыре в год, и тогда дом оживает, чтобы через несколько дней затихнуть и погрузиться в странное полусонное состояние. И я остаюсь один, в своей старой квартире, набитой книгами, с этюдом Саврасова на стене и воспоминаниями, прячущимися по углам.

Жизнь моя протекает спокойно и неторопливо. Утром я хожу в магазин, а, возвращаясь, выкуриваю сигарету на старой скамейке в глубине двора. Это я делаю в любое время года, зимой – сметая перчаткой снег, а в дождь – подстилая специально взятый с собой пластиковый пакет. Забавно, но я стараюсь, чтобы на нем не были изображены люди.

Если бы кто-то спросил меня, изменилась ли жизнь, я ответил бы, что нет, не изменилась. Хотя и улица, и город стали другими. Но улица и город – это не жизнь. Вернее, не совсем жизнь. И люди мало изменились. Все также некоторые, говорят «эта страна», надеясь, что не совсем удачный эвфемизм позволит им хоть как-то соответствовать существующему положению вещей. А некоторые, верящие в заклинания, точно так же, как и тридцать лет назад, говорят «Россия» по привычке добавляя к этому слову «наша любимая, родная и великая», надеясь неизвестно на что. Это странно, так как на смену одному поколению давно уже пришло другое, а на пороге стоит следующее. Тем не менее, государство и люди государства, действительно, не изменились. И уж совсем не изменилось небо и вода.

Несколько раз в год я вызываю такси и еду в город, в те чудом сохранившиеся места, которые остались прежними, моими. Хожу по переулкам, сижу во дворах, иногда захожу в подъезды и на минуту замираю у той или иной двери, в надежде услышать знакомый голос или торопливые шаги. Но напрасно: тех людей, которых я знал когда-то, с кем делил кров, ужин, постель, уже давно нет. Я смотрю на знакомые силуэты домов и вспоминаю. Эти воспоминания горьки, но они помогают мне жить.

С правнуком я хожу в театр, в кафе, неторопливо гуляю в парках. Долго ходить мне уже тяжело и недавно я приобрел удобную самшитовую трость. Наверное, я выгляжу достаточно странно с тростью и крупным сапфиром на пальце, но это меня уже не волнует.

Зато мне гораздо легче плавать, чем ходить. Иногда, летом или ранней осенью, я еду на реку, сижу на берегу, потом раздеваюсь и иду к воде. Река принимает меня, я отдаюсь течению и плыву, слегка подгребая руками, чтобы не терять нужного мне направления; вверх продвигаться сложнее. Но кажется, что вниз по течению я смогу плыть долго, до впадения реки в море. Я плыву и представляю себе, как на рассвете пресная вода вынесет меня в серый соленый простор, и я растворюсь в морской воде, там, где уже не видно берегов…

В одной из комнат моей квартиры, в книжном шкафу, лежит на полке небольшой шар, не потерявший за эти годы ни блеска, ни глянца, ни глубоких насыщенных цветов, ни запаха. Я так и не сказал никому, что это за шар. Он, словно зеркало, отражает письменный стол, часть окна, фонарь на улице и меня, когда я сажусь в кресло напротив. Отражает правильно, несмотря на сферическую поверхность. Если посмотреть на шар вблизи, увидишь свое истинное лицо. Но я почти не делаю этого. Он не мой. Он служил игрушкой моему сыну, дочери, потом внуку.

Все они играли им по-разному. Сын подбрасывал и ловил, а когда ронял – бережно поднимал и гладил, как кошку. Дочь почему-то боялась его, прикасалась осторожно, указательным пальцем, а, выходя из комнаты, опасливо оглядывалась. Внук катал его по полу, закатывал под стол, шкаф или диван и долго искал, стукаясь затылком обо все подряд.

Сейчас им играет правнук, но это уже совсем другая игра. Я незаметно наблюдаю за ним: он держит шар в руках и что-то шепчет ему, а потом прижимает к уху, будто прислушиваясь к чему-то. Наверняка они разговаривают, но я не знаю о содержании этого разговора. Да, честно говоря, и не хочу знать. Не потому, что мне не интересно. Просто я уверен, что не пойму, о чем идет речь.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

5