Нина Стручкова. НАДО ЕХАТЬ!

Нина Стручкова

 

НАДО ЕХАТЬ!

 

Иван Степанович не был в родной деревне девять лет. Последний раз он приезжал на похороны матери. Судьба забросила его на Урал, где он работал на заводе и по вредности профессии вышел на пенсию в пятьдесят пять лет. Жена, из местных, умерла в прошлом году. Сын жил с семьей в Москве, дочь вышла замуж за пограничника и письма слала с Дальнего Востока. Дети звали его к себе, но он решил вернуться на родину.

Иван Степанович написал брату Петру в родную Михайловку. Ответила жена Петра, Вера. Она писала, что родительский дом пустует, что он хоть и плохонький, но если руки приложить, то на век Ивана Степановича хватит. «Приезжай, – писала она, – Петя очень обрадовался. Ванька, крестник твой, невесту в городе нашел, домой редко нос кажет. И нам повеселей будет, а то мои родители уже плохи, из родни больше никого не осталось. Приезжай!»

И по осени Иван Степанович собрался. Погостил проездом у сына в Москве, понянчился с внуками. Сын, провожая на Казанский вокзал, сказал:

- Пап, ну ты смотри, если что – к нам.

Представил он их маленькие комнатенки и покачал головой:

- Да нет уж. В деревню хочу, на воздух.

Он еще из тамбура заметил долговязую фигуру племянника. Вылитый отец! Тот бежал вдоль вагона и на весь перрон кричал:

- Крестный, я здесь! Крестный!

Он подхватил в одну руку чемодан, в другую пакеты с московскими гостинцами и обхватил Ивана Степановича обеими загруженными руками:

- Двигаем скорей, вон моя машина. Наши заждались. Мать у тебя прибралась, полы помыла. Но сначала к нам, мы с отцом уже баньку натопили.

И они помчались по шоссе, и утреннее осеннее солнце резво скакало за ними по верхушкам золотых берез. Кое-где по низинам стоял туман, иногда он лениво, клочьями, переползал через дорогу, и Ванька досадливо сбавлял скорость.

 

… Разомлевший Иван Степанович сидел во главе стола. Народу собралось много: хозяева, соседи, родители Веры. Бегали еще дети, но чьи они, захмелевший Иван Степанович не запомнил. Стол был заставлен деревенскими закусками, бутылками с самогонкой. В ларьке самопальную водку никто не брал, а местный первач Иван Степанович всегда уважал. Дымилась в мисках картошка с печенкой.

- Ешьте, ешьте, остынет! – угощала Вера.

Петр блаженно улыбался и хлопал брата по плечу, по коленке:

- Заживем, брательник!

Когда отворяли дверь, видна была висящая в сенцах разделанная свиная туша.

- Не рано ли зарезали? – спросил Иван Степанович. – Тепло еще.

- Не боись, в самый раз! – хлопнул его по коленке Петр. – Ванька завтра в город отвезет. К свадьбе деньги копит.

И, размахивая над головами гостей длинными руками, затянул хорошим баском: «Ревела буря, гром гремел…»

 

Проснулся Иван Степанович в отцовском доме. Было тепло, Вера с вечера успела протопить. Долго лежал, обводя взглядом потолок с облупленной белой краской, пестрые обои в розовый цветочек, окошки со старой замазкой. Звонко прокричал соседский петух, где-то замычал теленок. «Вот и дома. Хорошо-то как!» Он еще полежал так и, одевшись, пошел к Петру.

- Есть кто живой? – он оглядел пустую избу.

Праздничных столов уже не было, как и свиной туши в сенях. Со двора вошла Вера в измазанных навозом литых резиновых сапогах и старой телогрейке.

- Петя на работе, а Ванька давно уехал. Поешь, я на кухне собрала, – она поставила пустые ведра под лавку.

- Что же он проститься не зашел?

- А чего прощаться? Увидитесь еще.

Днем Иван Степанович обошел деревню, останавливался поговорить со стариками. Из мужиков его возраста никого не осталось: кто помер, кто, как и он, давно уехал отсюда. Потом поправил наличники на окнах, подпер колом забор во дворе. Основной ремонт он решил оставить на потом, когда окончательно переедет.

Вечером Петр принес мешок картошки и сумку с продуктами: свиная печенка, яички, помидоры, лук. Достал из-за пазухи бутылку самогонки. Они долго сидели, не зажигая света. Вспомнили родителей, поговорили о детях. Помянули покойную жену Ивана Степановича. Он всплакнул:

- Один остался, осиротел.

После третьего стаканчика Петра осенило:

- А мы тут тебя женим. Я с Веркой поговорю, она тебе найдет хозяйку.

 

На другой день Иван Степанович решил сходить на рыбалку. Достал с чердака заброшенные туда невесть сколько лет назад старые удочки – леска и крючки были целы. Накопал за домом червей. Трава белела от заморозка, от крытых жестью крыш на солнце валил пар. Когда проходил по улице, услышал за спиной: «Дачник». Оглянулся – никого нет, подумал, что ослышался.

Хорошей рыбы в речке не водилось уже лет тридцать. Но он надергал несколько сопливых ершиков, плотвичек, подцепил одного окунька. А потом долго сидел на берегу просто так. Ощущение праздника улетучивалось. Почему-то занозой засело это «дачник». Захотелось шума, толпы, разговоров, общей работы и общего смеха, как на заводе. И как в детстве. А в деревне было тихо.

По дороге домой его обогнал Петр на тракторе. Высунувшись из кабинки, он прокричал:

- Ну что, уха будет?

Иван Степанович приподнял прутик с уловом. Вечером они опять распили бутылочку под уху, поговорили по душам. Петр ушел, когда на небе высыпали крупные, промерзлые, льдисто сверкающие звезды. Иван Степанович проследил его путь по затихающему лаю собак.

 

На другой день он смел с крыши сухие листья, сгреб в кучу опавшие ветки в саду, подергал высокий, под два метра, бурьян. На огороде бурьяна не было, а сквозь жнивье пробивались узкие ярко-зеленые листики отавы. Блестели на солнце паутинки. Какая осень стоит!

- Здравствуй, Степаныч! – окликнула его соседка.

Он с удовольствием поздоровался:

- Все хорошеешь, Валюха!

Она и вправду была хороша – статная, важная, с крутой грудью, за которую ее в деревне прозвали Гулюшкой.

- Ты что же, Степаныч, и огород будешь держать?

- Да вот думаю…

- Думай не думай, а пока у тебя ничего не выйдет. Мы тут «костер» третий год корове косим. С Петром уговаривались, спроси, он сам скажет. Да по такой целине у тебя теперь какая картошка вырастет?

Иван Степанович озадаченно молчал, глядя, как она важно и плавно перешагивает по грядкам.

 

В сарае еще оставались старые подгнившие бревна, горбыли, жерди. На зиму придется дрова выписывать, а пока и эти сойдут. Иван Степанович напилил уже порядочную горку, когда его окликнул невысокий тощий мужичок в плаще и мятой шляпе из кожзаменителя, Шурок по прозвищу Гвоздь:

- Чего ж ты ножовкой мучаешься? Давай двуручной, скорее будет.

- Да я уж заканчиваю.

- Давай-давай, – Шурок уже кинул на изгородь свой допотопный плащ и деловито потирал руки.

Вдвоем они быстро перепилили оставшиеся несколько бревешек.

- Ну, спасибо! – Иван Степанович пожал Шурку руку, которую тот почему-то не хотел давать, и стал таскать в сарай напиленные кругляши. Шурок потоптался возле него и исчез.

Когда Иван Степанович растапливал печку, в избу влетел мальчишка лет двенадцати, чумазый и веселый. Радостно глядя в глаза хозяину дома, он выпалил:

- Папка послал узнать: магарыч будет иль нет?

- А кто твой папка?

- Гвоздь! – так же радостно ответил тот.

- Магарыча у меня нет, – ответил озадаченный Иван Степанович. – На вот, отдай папке.

Он порылся в кармане и протянул полсотни:

- Хватит?

Мальчишка зорко глянул и блеснул глазами:

- Если в ларьке, то мне еще на жвачку останется.

И он стремительно вылетел, так хлопнув дверью, что лампочка вспыхнула искрами и погасла.

Когда пришел Петр, Иван Степанович сидел в темноте перед печкой на перевернутой табуретке и глядел на огонь.

- А я думаю, неужто у кого гостит, света нет в окнах. Греешься? Давай-ка вот вместе погреемся, – Петр ловко достал из рукава заткнутую газетной пробкой бутылку. – От Верки спрятал. Не одобряет.

 

Наутро Иван Степанович пошел в магазин. Надо было купить хлеб, лампочки и кое-что по хозяйству. Наученный опытом, решил запастись «магарычом» на всякий непредвиденный случай. Навстречу попался Шурок. Он так кинулся здороваться, словно они были закадычные друзья:

- Слушай, Степаныч, если тебе чего надо, ты меня зови, ни в чем отказа не будет. Ты хоть и не старый еще, а одному несподручно.

 - Хорошо, хорошо, спасибо, – Иван Степанович обошел Шурка и зашагал по дороге.

- Степаныч, а правда народ говорит, что тебя из города по статье рассчитали? – мстительно крикнул вдогонку Шурок.

Иван Степанович прибавил шагу, а Шурок стоял и смотрел ему вслед.

На дверях магазина висел замок, а в ларьке лампочек не оказалось. Самопальную водку Иван Степанович брать не стал. «Надо в райцентр завтра съездить», – подумал он и завернул к Петровой избе, узнать, не надо ли им чего в городе. Вера увидела его в окно и вышла на порог, вытирая руки о передник.

- Здравствуй, Вера, – приветливо сказал Иван Степанович.

- Здравствуй, здравствуй, – она не посторонилась и в дом не позвала. – Хотела сама к тебе идти, обиду свою высказать. Ты что же, Ваня, думаешь и дальше так жить?

- Как это – так?

- А так! Дрова не колоты, у скотины не чищено, а мой с работы придет, щей похлебает – и к тебе! Я тут надрываюсь одна, а он вернется, завалится спать, а на другой день его опять нет. Это ты отдыхающий, а нам тут по гостям ходить некогда, работы пропасть.

Она раскраснелась и сердито поджала губы.

- Извини, – Иван Степанович тяжело повернулся и пошел по деревне, но не к дому, а в сторону кладбища.

Родительская могилка была засыпана последней листвой. Два желтых дубовых креста стояли так близко, рядышком, как будто это мать с отцом стояли, взявшись за руки. Ветер теребил выцветшие ленты и бледные восковые цветы на веночке, принесенном, наверное, еще на Пасху. Иван Степанович обнял кресты обеими руками и, опустившись на колени в сухую траву, заплакал. Дерево было теплым, от крестов исходила какая-то легкая, успокаивающая сила. А он плакал и плакал, касаясь седой головой теплых дубовых перекладин.

 

Рейсовый автобус довез Ивана Степановича до автостанции, и он пошел по городу, разглядывая вывески, узнавая и не узнавая тесные улочки. Походил по шумному рынку, странно похожему на рынок уральского городка: те же напитки с яркими наклейками, импортные макароны, кофе, окорочка, жвачки. Нашел в одном из магазинчиков лампочки, купил бутылку водки, консервы, спички. Толпа не раздражала его, а наоборот, заманивала в себя, оживляла.

Проходя мимо телеграфа, Иван Степанович внезапно остановился, постоял немного и решительно шагнул внутрь. Около часа он дожидался, пока телефонистка соединит его с мастерской завода, где он работал до пенсии.

- Тарасыч! – закричал он в трубку, – здорово, это я, Иван! Нормально! Слушай, у тебя адрес моей деревни цел? Помнишь, я оставлял? Я тебя прошу, вышли телеграмму «Срочно выезжай». И все! Да все в порядке, я потом расскажу. Сейчас сможешь? Жду!

 

После обеда в окно к Ивану Степановичу постучала запыхавшаяся почтальонка Зина. Он оделся и пошел к Петру. В деревне уже знали о телеграмме и, пока он шел, встречные с сочувствием расспрашивали его.

- Не знаю, – отвечал Иван Степанович. – Может, с домом что. Надо ехать. «Надо ехать», – сказал он Петру, который примчался с фермы. Вера суетливо накрывала на стол, виновато поглядывая на братьев, бегала из кухни во двор, из погреба в сенцы, собирая в дорогу деревенские гостинцы. Он остановил ее:

- Не надо, Вера, мне ведь долго добираться. Я не довезу, пропадет. Сядь, посиди.

Она послушно села за стол.

- Ну, хоть бы завтра поехал, проводили бы по-человечески, – горевал Петр.

- Нет, надо ехать! – решительно повторил Иван Степанович. Он попрощался, поблагодарил за все, потрепал Веру по плечу, и она сморгнула слезинки с ресниц.

- Но ты скоро вернешься? – как-то безнадежно спросил Петр.

- Посмотрим, что там. Я напишу.

Ночной скорый поезд мчал Ивана Степановича по его родине, а он все смотрел и смотрел в темное окно.

 

 

 

 

Нина Стручкова

 

ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С ОТЦОМ

 

Пролог

 

Когда началась война, маме было двадцать. Она просто не успела выйти замуж. Через десять лет после Победы появилась на свет я, еще через три года – моя сестра. Отец жил за речкой, в соседней деревне. У него была жена Катерина и четверо взрослых детей. Я походила на них лицом. Наверное, поэтому родственники отца любили меня, маленькую, потискать, побросать в воздух, поприжимать к себе. Но я краснела и огрызалась, как пойманный звереныш.

 

1

 

Я училась в шестом классе. На зимние каникулы двоюродный брат пригласил меня в Москву. Не видать бы мне столицы, если бы не нашлись попутчики: отец мой ехал навестить своих детей, к нему присоединился сосед. Они обещали доставить меня по назначению. Места в вагоне достались общие, да я и не подозревала о существовании других. Проявляя заботу, отец поминутно укрывал меня моим пальтишком и о чем-то спрашивал. Я не отвечала, но жалась к его соседу и как лиса юлила: «Дядь Вась, дядь Вась…» Ночью полагается спать, но эти десять часов были мукой для моего неокрепшего сердечка.

 

2

 

Я приехала на каникулы домой из областного центра, где училась в техникуме. Сладко просыпаться дома, в маминой постели. Да еще летом, да при солнышке!

Радостная, открываю дверь на кухню – там отец. Он был бригадиром, ходил утром по деревне назначать людей на работу. И вот – сидит, разговаривает с мамой. Я – ни «здрассте», ни «доброе утро» –  хлопнула дверью и убежала в сад. Как он смеет приходить! Как она может с ним разговаривать!

Отсиделась в саду, отплакалась, а когда вернулась, его уже не было. Мать сказала только: «Дочка, мы уж старые…»

 

3

 

Я ждала около совхозной конторы попутку до деревни. Преодолеть четыреста километров удавалось иногда быстрее, чем последние десять. Оставался как вариант и пеший ход, но кто же едет из Москвы с пустыми руками?

Остановилась машина, выглянула женщина:

- Дочка, тебе куда?

- В Дальнюю Погореловку.

- Ты, случайно, не Николаевны будешь дочь?

- Да.

- Нина или Таня?

- Нина.

- Садись, довезем. Мы в Александровку едем. А я вас маленькими помню. Мы тоже погореловские, только давно уехали оттуда.

Я села впереди, с водителем. Отъехав в поле, нагнали пешехода. Отец!

Незадолго до этого получила от матери письмо: «Умерла Катюшка. Николай Андреевич предлагает сойтись. Я вам не говорила: он ваш отец. Я решила: как дети. И он своим написал. Отвечайте поскорее, ему ждать некогда, у него должна корова отелиться, да и огороды скоро сажать».

Мы с ответом не задержались, да и его дети тоже. Мы написали: смотри, как тебе лучше. А из его детей старшая дочь была против. Они нашли ему помощницу – привезли из Москвы старушку-пенсионерку.

Водитель сбавил скорость и с сожалением сказал:

- Посадить бы деда, да некуда.

«Деда» – резануло. Действительно, какой он уже старенький!

- Давайте я сяду на бак, а его на сиденье посадим.

И пожалела! Через некоторое время наш новый пассажир спросил:

- Ты чья же будешь?

Я промолчала, надеясь, что нас не слышит та женщина. А он опять:

- Чья же? Не узнаю…

Я пробормотала:

- Не узнаёте – богатая буду.

Я боялась оглянуться и встретиться взглядом с женщиной. Она-то узнала…

- Ну чья же все-таки?

«Твоя!» – хотелось выпалить прямо ему в лицо. Я тихо и зло ответила:

- Николаевны дочь.

И он замолчал, закряхтел, а потом зачем-то вышел со мной в Погореловке и пошел рядом, заспешил со своей авоськой, из которой торчали гвозди.

- Ну как живешь?

- Лучше всех!

Господи! Мне четвертый десяток, а я веду себя как ребенок.

- Зарабатываешь-то хорошо?

- Мне хватает, у чужих не прошу.

- Говорят, с мужем развелась. Что ж ты так ошиблась-то?

- Посоветоваться не с кем было.

Если мама знала, что я приеду, она всегда выходила на дорогу, заслышав шум машины. Хоть бы она не увидела!

А вот и она! И соседка…

Мы обнялись, а он, проходя мимо, произнес неловко что-то вроде: «Ну вот и дождалась…»

Мама спросила:

- О чем вы говорили?

- Да так…

 

4

 

В праздник, когда вся деревня двинулась на кладбище, неся в узелках пшено, крашеные яйца, блины и конфеты, мать захотела пойти с нами. Опираясь на палочку, она проведала всех своих: родителей, сестер, подружек. Остатки угощения обычно высыпали на входе, у ворот – для тех, к кому никто не приходит.

Я отсыпала пшена, взяла из узелка блинов и конфет:

- Вы идите, я сейчас…

- Куда она? – спросила мать у сестры.

- Не знаю.

Когда она увидела, что я кладу все это на могилу отца – сама бы она не решилась, – у нее потеплели глаза.

 

Эпилог

 

…Сейчас они лежат неподалеку друг от друга. Он рядом со своей Катюшкой, родившей ему четверых детей. Она одна, но вокруг все ее близкие: родители, сестры, подружки…

 

 

ПОГОРЕЛОВСКИЙ ПАСТУХ

 

Это сейчас в деревне почти не осталось коров. А было время, не такое уж давнее, когда тянулись через Погореловку стада коров, овец, гусей. Утром они заполняли собой одну-единственную деревенскую улицу, спускались по высокому холму к речке Островке и дальше за речку, растекались там в излучине, под крутым обрывом древнего городища и по всему лугу.

Овец пас бессменный пастух Толя по прозвищу Пикач. Правда, я его так никогда не называла – мама не велела. Бог не дал ему дара обильной речи. Отсюда и прозвище – за те нечленораздельные звуки и отрывистые слова, на которые был способен его язык. Но когда, приученная здороваться со всеми встречными, я говорила: «Здравствуй, дядя Толя!», не было случая, чтобы он не кивнул мне ответно.

И был у Толи какой-то особенный дар обращения с животными, которого я за всю свою жизнь больше никогда и ни у кого не встречала. Роскошный витой ременный кнут с плетенным из конского волоса хвостом и кусочком свинчатки на конце нужен был ему лишь затем, чтобы утром, на заре, и вечером, в сумерки, со свистом рассекать тугое пространство на вершине деревни, у городища. Хлесткие выстрелы кнута будили нерасторопных хозяек и сигналили: «Выпускайте овец!» или «Встречайте овец!»

А на пастбище кнут ему был совсем ни к чему. Толя ни разу не поднял руку, чтобы ударить. Ему не нужно было метаться по лугу, окриками возвращать отбившихся непутевых овец. Все стадо и так ходило за ним как привязанное, как заговоренное, доверяясь его выбору самой сочной травы, самого чистого водопоя в Островке, самой прохладной послеобеденной тени у чахлых прибрежных ветел.

Когда же частые грозы бушевали в небе над Погореловкой, стадо сбивалось вокруг своего пастыря, повернувшись мордами в его сторону, а Толя стоял в центре, одинокий как перст, как столп мироздания, в своем вечном выцветшем брезентовом плаще, с неизменным кнутом через плечо – впереди отполированное его рукой кнутовище с туго прихваченным жесткой проволокой основанием, а сзади длинный, блестящий от дождя чешуйчато-ребристый, как у змеи, хвост…

Стадо под кустиком не спрячешь, и Толя сам никогда не прятался, разделяя и преодолевая вместе со своей паствой все природные явления: и палящее солнце, и холодные косые дожди, и сквозные степные ветра.

 

Деревенского подростка, помогавшего пасти гусей своему брату, прозванному Гусятником за обожание этих беспокойных, вечно гогочущих птиц, убило молнией – на том же лугу. И как-то скоро в Погореловке, всем миром переживавшей эту трагедию, гуси перевелись.

А вот Толю Бог миловал, и природные напасти никак не повредили ни его физическому здоровью, ни душевному равновесию.

Жил он в доме у брата и его жены. Вечерами, пригнав овец, он управлялся по хозяйству, а с поздней осени до первой весенней травки был уже основной рабочей силой в семье. За летний сезон он неплохо зарабатывал – дворов в Погореловке было много, и в каждом дворе держали овец. Но из всего заработанного ему доставались только те дежурные обеды, которые по утрам выносила очередная хозяйка: бутылка молока, хлеб, сваренные вкрутую яйца, кусочки сала с крупными дробинками соли, молодая картошка, свежие огурцы – словом, у кого что находилось в доме, что успевало вырасти на грядках.

Толя никогда никуда не ездил, нигде, кроме своего пастбища, погореловской улицы и нескольких домов родни, не был. Все, что ему требовалось – одежка с братнина плеча, выцветший брезентовый плащ, который он не снимал с себя почти весь сезон, да стоптанные валенки на зиму. Денег он никогда в руках не держал, не умея с ними управиться, и они не нужны ему были абсолютно.

Боже, от сколького в жизни он был избавлен! Он не испытывал ни зависти, ни злобы, ни страстей, ни пересудов, ни мелкой ничтожной суеты. Дома он знал одну нескончаемую работу. Но ведь чем-то же заполнялся каждый его день, от зари до зари, там, на лугу! В детстве я часто думала: если бы вдруг он заговорил – что бы он рассказал? Какая она у него – правда и полнота жизни? Ведь он столько понимал о каждом цветке и каждой былинке, о каждой букашке и птице, о приближении дождей или заморозков, о самочувствии и настроении доверенных ему овец и, кажется, о каждой шерстинке их белого как облака и черного как деготь руна! Наверное, он тем более понимал все и о нас, людях. Но захотел бы он говорить с нами?

Толя не имел понятия о материальном «добре», но понятия добра и зла в мире, я думаю, он различал совершенно.

Полвека он был в самом прямом смысле необходим каждому дому, каждой семье в деревне. И за пятьдесят лет не нашлось ни одного человека, который смог бы заменить Толю на его бессменном посту. Это сейчас мир, которым он жил, ушел из-под ног. И все кончилось. Умерла жена Толиного брата. Брата хотели забрать в город дети, но он наотрез отказался: «Я Толю не оставлю». Но тоска по умершей жене оказалась такой, что он все же оставил Толю – повесился ночью во дворе. После похорон Толю определили в сельскую больницу на постоянное проживание, с тем, чтобы его пенсия перечислялась больнице. Существует такая практика там, где нет домов для престарелых. И однажды он исчез. Его долго искали, несколько раз говорили, что видели его. Приезжали племянники, но выяснялось, что это ошибка. Спрашивали батюшку: «Как же поминать его – среди живых или среди мертвых?» Батюшка сказал: «Поминайте как пропавшего без вести».

Где же ты, Толя? Жив ли и мыкаешься по свету или уже пасешь небесные стада? Для меня остались незабываемыми чудесные, волшебные мгновения весны. Сколько я наблюдала их – сотни раз или это было лишь однажды? Но и сейчас стоит перед глазами эпическая, светоносная картина: по деревенской улице, поднимая пыль (ах, какая это была нежная пыль, ежедневно взбиваемая копытами и копытцами), просвеченную розовыми лучами заходящего солнца, движется стадо овец. Завершая шествие, с тяжелым кнутом на плече, в плаще цвета толченой пыли идет Толя. И почему-то кажется, что пастух не идет, а плывет над улицей и что голова его – в облаках. Не потому ли он видится таким величественным, что на руках, бережно прижимая к себе как младенца, несет новорожденного агнца – крошечного, кипенно-белого ягненка. И лицо у Толи торжественное и умиротворенное…

Если бы мне, девчонке, была тогда доступна Библия, я бы воскликнула: «Авраам!» Но мне только стало вдруг так хорошо, что захотелось заплакать. Если бы я тогда читала Библию, я бы подумала: этот блаженный среди первых войдет в Царствие Его. И если еще кому-то из живших и живущих здесь посчастливится приблизиться к Царствию Небесному, они смогут узреть там Толю  не в бренной земной оболочке, а во всем блеске его величия. Память сохранила для меня те драгоценные мгновения, чтобы я потом долго и часто думала об этом именно так!

 

 

ЖЕНЯ

 

Что знает деревня о Жене? Повидал свет – служил в армии в Германии, в молодости работал в Москве, но захотел вернуться на родину. Женился, завел детей и всю жизнь крутил баранку. Что случись, люди бежали к Жене: «Отвези в больницу», «Подбрось к автобусу», «Надо встретить с поезда гостей». Вы думаете, это так просто? Зимой, например, надо встать в три часа ночи и долго разогревать мотор, чтобы успеть к автобусу, который отправляется до райцентра в пять утра. Или осенью по раскисшему чернозему опять же надо выехать часа в три ночи – не дай Бог, забуксует машина. А кругом – ни огонька, тьма беспросветная. Помню: трясешься в кабинке, в щели дует, глаза слипаются, думаешь: «Да как же он согласился, я бы ни за что не поехала в такое время по чужим делам». Но Женя был безотказен. Мало того, он еще и денег не брал. Как-то он понес мою сумку до остановки, а я успела сунуть ему на сиденье несколько купюр. И вот уже едет по шоссе автобус, вдруг следом мчится грузовик, сигналит, обогнал автобус и встал. Водитель автобуса открыл двери, и в салон ворвался Женя. Не обращая ни на кого внимания, начал кричать: «Ишь чего удумала! Она мне деньги сунула! Я что – за деньги тебя повез? Я от чистого сердца! Ну-ка, забери немедленно!» Стою – хоть сквозь землю провались, а народ в автобусе Жене подпевает: «Дочка, бери, бери, тебе учиться, тебе пригодятся».

Когда Женя вышел на пенсию, дети и внуки уже жили в городе. Хозяйка Женина – Анна, красавица, рукодельница, замечательная стряпуха. Оба любили гостей – всегда и стол обильный накрывали и никогда не отпускали без подарка. Женя выкупил старый грузовик, собирался отремонтировать, чтобы разъезжать по делам на своем транспорте. Но к шестидесятилетию ему друг, хирург Валентин Никитич Волков, подарил лошадь, вернее, необъезженного жеребца. Женя всю жизнь за рулем – и запрягать-то разучился! Помог сосед, Володя Хлюстов. Он объездил жеребца, и можно было огород пахать, дров привезти. Вот и вся видимая землякам Женина жизнь.

Но была у него и другая, о которой в деревне, может, и догадывались, но наверняка знать не знали. Женя был мечтатель, фантазер. Обыденная, будничная жизнь, в которую он был включен и которую – это надо особо отметить – явно ничем не нарушал, была расцвечена им для тайной радости души. Все обыкновенное должно было быть хоть чуточку Женей изменено, приукрашено – тогда он бывал блаженно счастлив, как ребенок.

Как-то раз Женя позвал нас с сестрой за грибами. Ездили мы с ним почти весь день, а грибов набрали мало – столько могли бы собрать и в ближайших посадках. Зато он провез нас по всем полям и рощам, куда мы, хоть и выросли здесь, никогда не добирались. Вывез к бывшей барской усадьбе – остались от нее заросшие ямы, огромные липы и обвалившаяся кладка фундамента. И цветы. Я в жизни таких не видывала! Среди ромашек, колокольчиков и повители росли необыкновенные, высокие, с крупными бледно-лиловыми лепестками цветы. В давние времена владелец усадьбы привез их из какой-нибудь Голландии и посадил в своем саду. И сколько бы лет ни прошло, сколько бы поколений они ни дичали, но сохранили свою непохожесть и благородную красоту. Женя упивался нашим изумлением.

За Жениным огородом – заросли дикого терновника, а вокруг – крапива и репейники выше головы. Здесь был еще один потаенный Женин мир, о котором он рассказал мне по секрету. Однажды мне надо было побыть одной, спрятаться, и я вспомнила про этот секрет.

Незаметная тропинка вела вглубь зарослей и упиралась в шалаш. С дороги его не было видно, в эти дебри никто не заглядывал. Шалаш был устлан душистым сеном с высохшими ягодками земляники, сверху покрытым ярким лоскутным одеялом. Из-за березовых ребрышек шалаша выглядывали сухие веточки липового цвета, душицы, чабреца… То, что я там испытала, словами не передать. Вокруг шла обычная жизнь. От реки доносились крики мальчишек, по дороге проходили люди – я слышала их голоса буквально в пяти шагах. Где-то лаяла собака. А я была так далеко от всего этого, так недосягаема. Защищена! Свободна! Я находилась вне времен и пространств, и ни одна живая душа на всем свете не знала о моем местопребывании.

Женя, обнаружив меня там, радостно закричал: «А я думаю, дай пойду погляжу…» Я остановила его: «Тише, тише, а то все сбегутся. Обнаружат твой дворец». Он лукаво сказал: «Посмотри, что под одеялом с этого краю». Я протянула руку и достала из сена бутылку самогонки. «А теперь с этого…» Я вытащила огурцы, яблоки и конфеты. Женя побежал в огород и принес арбуз. Это был сюрприз – арбузы у нас не сажают, они родятся маленькие и не очень сладкие. Но тайны на этом не кончились! Женя поманил меня в глубину крапивы и репейников, разбросал ветки. Я увидела небольшую, метра в два длиной, яму, наполненную водой. В воде тесно плавали и терлись боками крупные, жирные караси. «Это я для друга, Волкова, устроил. Он в отпуск приедет, мы с ним тут сядем и будем рыбачить», – пояснил Женя…

Как-то, еще работая шофером, он встретил на дороге и насажал в машину чуть ли не целый табор цыган. Мало того, он привез их к себе домой ночевать. Жена Анна всех накормила, спать уложила, утром еще дала еды и теплых вещей. Цыгане уговорили Женю купить у них задешево куртку из искусственной кожи. Потом, правда, на рынке Женя увидел такую же вдвое дешевле, но все равно остался доволен приключением.

Для разнообразия жизни Женя любил иногда переставлять в словах ударения. Как-то у них были гости, и он принес со двора запасную скамейку. На него замахали руками: «Зачем?» Он ответил: «Пусть стоит на всякий случай на просторе». Ну чистый Платонов: «На просторе на всякий случай стояла скамейка…»

Подаренного жеребца Женя назвал Гришей. Гриша оказался норовистым – мог встать посреди дороги и трогался с места, когда ему вздумается. Женя никак не решался стегнуть его по крупу хворостиной. Сидел в телеге или в санях и ждал, когда Гриша надумает двигаться дальше. Деревня стоит высоко, все окрестности видны. Кто-нибудь спросит: «Что это там на спуске лошадь застряла? Полчаса стоит», а ему отвечают: «Да это Женя за дровами на Грише поехал».

Чтобы не будоражить деревню, Женя никогда не скажет: «Прогуляюсь по полям, душа затосковала». Этого не поймут и, может быть, даже не простят. Поэтому он говорил: «Надо дровишек привезти, видал, в посадках много сухих березок валяется». Или: «Я там в лесу опушку обкосил, надо сено до дождя собрать». А сам – к первым подберезовикам, к первым ягодкам лесной клубники, к первым стручкам зеленого гороха. Искупает своего Гришу в каких-то никому не ведомых полевых озерцах, порадуется заповедным местам, а потом кинет в телегу охапку сена – не просто так ездил, а по делу. Вот народ и не осудит за странные фантазии. Не скажут: «Чудной», а отметят: «Работящий мужик, хозяин, все в дом».

К своему семидесятилетию Евгений Серафимович Сложеникин посадил на огороде семьдесят молодых дубков, березок и лип: «Стану совсем старый, не смогу далеко передвигаться, и будет у меня в огороде свой лес, свои грибы и ягоды, и птицы лесные прилетят». До первых грибов он дожил, а старым так и не стал. Пока жена была в больнице, взял он ножовку, топорик и пошел к реке нарубить колышков для ограды. Там его и нашли – у любимой реки, на снегу, с его рабочими инструментами наизготовку.

 

 

ИСТОРИЯ НАШЕЙ БОЛЕЗНИ

 

По ночам мы с сестрой Таней по очереди дежурим в больничной палате у постели умирающей мамы. Ее не назовешь палатой для тяжелобольных, хотя из десяти ее обитателей нормально передвигаться могут лишь двое-трое. Сюда не мчатся по первому зову врачи, около дверей не толпятся родственники, а тумбочки больных хранят пустоту и, в лучшем случае, остатки обеденного хлеба. Таблетка обезболивающего, таблетка снотворного – вот все, что могут выделить на всю палату на ночь дежурные врачи. На столе – чайник с водой. Не с кипяченой, нет, просто с водой. Ее санитарки носят ведрами из ближайшей колонки для всей больницы, наполняя ванну в приемном покое, тазы, неподъемные баки.

По утрам, отдежурив, я умываюсь только в мамином доме, прошагав по зимней дороге десяток километров. Уж, кажется, ко всему привыкла, но не могу чистить зубы и умываться из бачка, в который, возможно, сходил по малой нужде кто-нибудь из больных, не успевший добрести до туалета. Я своими глазами видела подобное действо, но что взять с полубезумной старухи! Судна здесь – дефицит, да и те, что есть, – старые, с ржавыми, зазубренными краями. Какие муки испытывают больные, когда худенькая санитарка двигает такую посудину под неподвижное тело и острые края царапают пролежни! На ночь у дверей палаты ставят ведро.

Утром больных ждет завтрак – размазанная по тарелке каша на воде, чуть забеленная молоком. Нет, не крала повариха мясо на кухне! Она молочко-то, кашу забелить, по доброте душевной от своей коровки принесла. И денег на питание никто не прикарманивал. Их ведь никто и не выделял. Поехала заведующая больницей по окрестным совхозам, насобирала, что Бог послал. Один директор отсыпал гречихи непровеянной, другой – пшена, третий  масла подсолнечного налил. И на том спасибо. Небогаты хозяйства, зарплаты для своих рабочих – и то нет.

Во всех палатах больные меняются, долго не задерживаются, особо тяжелых везут в район. И только в этой палате состав почти неизменен.

А лежат здесь они, дорогие, драгоценные, слава и гордость России, многотерпеливые наши матери. Война отняла у них мужей – и тех, что были, и тех, что могли быть. Государству они сами отдали и молодость, и всю свою силушку на доблестный труд. И детей у них отняли, вернее, они сами, по своей воле и любви, отправили их в город за лучшей жизнью.

И вот они здесь. У каждой за жизнь накопилось множество болячек, но главные причины – старость, одиночество, бедность и немощь. Одной из них нечем зимой топить печь, другой – некому подать воды, третью избивает сын-алкоголик, у четвертой дом развалился…

Лежат они, на все согласные, смирились, что нет лекарств, не ропщут из боязни оказаться вне этих стен. Лишь бы оставили здесь, лишь бы кто подошел и сказал доброе слово, обратил внимание, да и просто постоял у кровати.

Несколько бабушек так и остались для меня безымянными, хотя я провела рядом с ними полтора месяца. Никто их не навещал, им не назначали никакого лекарства, не окликали по имени, и никто и ни за чем к ним не обращался.

Одна из таких бабушек – моя соседка. Ее кровать стоит вплотную к моей (заведующая выделила нам с сестрой койко-место для ночных дежурств), за деревянной перегородкой. У бабушки склероз. Она не только никого не помнит и не узнает, но даже не знает, что делала минуту назад. Когда санитарка начинает мыть пол в палате, у моей соседки срабатывает рефлекс, и она шлепает к дверям по нужде в огромных неподшитых валенках. Вернувшись, снимает валенки и прячет под подушку. Через минуту забывает, что выходила, и опять передвигает валенки к двери. Санитарка привычно и беззлобно ворчит, и тогда она выпрямляет спину и требовательно, басом, вопрошает: «Что я – не человек?» Она не помнит, где ее кровать, ложка, и когда я показываю ей рукой: вот кровать, там – ложка, она всегда баском благодарит: «Спасибо».

На 8 Марта я положила им всем на тумбочки скромные гостинцы, пожелала доброго здоровья. Через некоторое время она начинает угощать всех, с гордостью говорит: «Меня приходили проведать, вот гостинцы принесли». Когда-то, видимо, такое случалось, и в ее темном сознании мелькнуло воспоминание. Ее соседка справа, громогласная Шура, смеется: «Да кто к тебе приходил? Это вон Нина положила», а она возражает, как всегда: «Что я – не человек?» Она все время голодна, не может побороть себя и постоянно тянется к тумбочке. Тумбочка у них с Шурой на двоих, и у Шуры там бывают кое-какие припасы. У них из-за этого частенько случаются перебранки. Ночью, когда все спят, она вдруг в темноте громко и требовательно говорит: «Хлеба! Дайте мне хлеба!» Я торопливо сую ей в руку что-нибудь из маминой тумбочки, и она затихает. Но под утро вдруг стонет – так тонко, по-детски, – что становится не по себе.

Перед сном они молятся, каждая в своем уголке, на своей кровати, и моя соседка тоже шепчет молитву, и я слышу, как она заученно и четко выговаривает: «Пресвятая Троица, помилуй нас. Господи, очисти грехи наша. Владыко, прости беззакония наша. Святый, посети и исцели немощи наша имене Твоего ради».

Еще одна бабуля, тоже, увы, безымянная, все время молча лежит в углу, завернувшись в одеяло. У нее повышенное давление. Когда подступает головная боль, она начинает стонать, зовет врачей. Те не очень-то охотно подходят. Спрашиваю: «Неужели нельзя ничем помочь?» Разводят руками: «Нет таблеток. Аптеки перестали отпускать в кредит». Когда стоны становятся слишком громкими, подходит дежурная медсестра: «Ну что ты кричишь?» – «Голова раскалывается, дочка. Меня тошнит». Санитарка ставит к кровати ведро: «Блюй!»

Напротив меня – кровать бабы Ани. Каждый раз, когда я на ночь закутываю ей ноги одеялом, она спрашивает: «Как твою маму зовут?» – «Анна». – «Ну я за нее помолюсь». Бабе Ане 92 года. У нее ничего не болит. Просто она очень долго живет на свете, и кости устали двигаться. К ней как бы и незачем подходить, но ей тоже хочется внимания! Она подзывает санитарку или медсестру: «Поди-ка сюда», – и сует в карман пару карамелек. Те, понимая, какое-то время постоят около нее, разговаривая. Но тут их зовут поправить одеяло, подать воды или подвинуть табуретку – скорее из ревностного чувства, чем из необходимости.

Я уже упоминала Шуру. Ей за семьдесят. Она продала дом в деревне и зимует в больнице, сюда же ей переводят пенсию. Она недослышит и потому кричит, каждый раз пугая окружающих. Чаще всего она ворчит на соседку, которая норовит или сходить на ее судно, или покопаться в тумбочке в поисках еды. Однажды Шура даже огрела соседку палкой так, что палка переломилась. Та выпрямилась и пошла на обидчицу с поднятыми руками. Я вскочила: «Вы в своем уме? Вы же обе еле ходите!»

Как-то Шура нечаянно упала, разбила копчик, и я смазываю его на ночь мазью. Вечерами, когда я шагаю из Погореловки в больницу, она поджидает меня, спрашивает у мамы: «Скоро мой доктор-то придет?» Когда в первый раз она приподняла к плечам свой серый сатиновый халат, я поразилась: у Шуры оказалась необыкновенно красивая спина, тонкая, изящная, совсем не крестьянская, почти девичья.

К весне Шура всем надоела раздражающими криками, ее выписали. Она в момент собрала свои узлы. Но еще пару дней провела в больнице – не с кем было доехать. Потом я проводила ее на автобус.

Полина лежит здесь пятый год. Какой-то лихач сбил ее на автомобиле, и теперь у нее вместо рук и ног – культи. Днем она сидит, обложенная подушками, ночью ворочается и стонет во сне. У нее приличная пенсия. И санитарки покупают ей на рынке продукты и лекарства.

О, эти санитарки! Они напоминают мне тех, военного времени, о которых написаны книги и сняты фильмы. Мне приходилось бывать и в городских больницах. Труд санитарок тяжел везде. Но здесь они особенные. Никто не сует им ни шоколадок, ни денег, чтобы получить чистую простыню или попросить горячей воды (что взять с немощных старух!). Но они так добросовестно и милосердно поднимают отяжелевшие тела, перестилают белье, кормят, моют, бегают за продуктами, пишут письма, носят судна, рассказывают новости, успокаивают, и уж, конечно, это совсем не окупается их мизерной зарплатой, но ни разу я не слышала от них раздраженных или злых слов по отношению к больным. Господь зачтет их милосердную доброту.

Среди старушек есть еще одна больная, Наташа, которой всего 24 года. Она оказалась здесь, думаю, по той же причине неприкаянности, бездомности и одиночества. Ее мать, алкоголичку, нашли мертвой в реке. Когда девочку забрали в город родственники, она упала (или выбросилась?) с пятого этажа, но осталась жива и даже не покалечилась. Несколько лет назад ее зверски изнасиловали четверо выродков, в больнице думали, что она не выживет, но она опять осталась жива. Теперь попала в больницу, потому что, будучи пьяной, обморозила ноги. У нее эпилепсия, припадки повторяются все чаще. Падая, в кровь разбила губы. Сами врачи уже ропщут: срочно нужны уколы, а их нет. Наташа курит по-черному моршанскую «Приму». В палате она одна из немногих ходячих, ее постоянно зовут на помощь. Она никому не отказывает, говорит: «Я не брезгливая, я за матерью пьяной всегда ухаживала». У нее приятный голос. Когда в палате появляется новый человек, она подходит и, проникновенно глядя в глаза, спрашивает: «Хотите, я вам спою?» И поет старинную песню о несчастной любви, которую когда-то ей пела мать. Иногда она подворовывает продукты у Полины или деньги у тех, чьи пенсии приносят в больницу. Все помалкивают, ведь она им необходима! Кто-то все-таки жалуется заведующей, и та выговаривает ей: «Будешь так себя вести, выпишем и отправим в дом престарелых». Наташа равнодушно отвечает: «Мне все равно. Хуже не будет».

Вот так и живут они здесь. И при всем при том я боюсь даже представить, что было бы с ними, не найдись им места в этой плохо отапливаемой, голодной и неимущей больнице.

Мама умерла в апреле, под Благовещение. Муж сестры Володя нашел грузовую машину, в больнице уговорили дать нам на время носилки. В непролазной грязи невозможно было проехать, и машина остановилась наверху, у магазина, и маму несли до дома по погореловской улице на носилках.

На девятый день мы с сестрой после церкви пришли в больницу, в мамину палату, и разложили по тумбочкам поминальные блины, платки, еще что-то… Мы были в черном, и нас никто, кроме Наташи, не узнал. Я увидела Шуру, которую сама незадолго до этого провожала на автобус. Своего дома у нее не было, с соседями по деревне она не сговорилась, чтобы пустили пожить, и, вернувшись в больницу, заняла свое привычное место…

 

 

 

С  ПРАЗДНИКОМ,  ДОРОГИЕ  РОДИТЕЛИ!

 

Могла ли я подумать, что, совершая безобидное, доброе, как мне казалось, дело, тем самым приведу в смятение и обиду почти полдеревни?!

Задолго до Нового года мы с мужем купили целую пачку открыток – как в старое доброе время, когда, бывало, почтовые ящики ломились от поздравлений. Решили вспомнить всех – и ближнюю, и самую дальнюю родню. А к празднику попали-таки сами в Погореловку, куда ушла большая часть открыток. И тут сестра мне рассказала, что я натворила. Ее свекор беспокоился о дочери от первого брака – от нее давно не было ни слуху ни духу. Почтальонка принесла открытку. Жена ему кричит: «Иди скорей, тебе весточку прислали!» Сын рядом живет, больше вестей ждать не от кого, вот он и кинулся со всех ног: «Наконец-то объявилась!» Ну и... сами понимаете. Где уж тут радость!

Соседям сестры мое поздравление почтальонка вручила на ее глазах. Сослепу и не разберешь сразу, от кого. Стали гадать: «От Тани? От Риты?» Распечатали конверт, прочитали: «А-а-а, это от Нинки...»

И так по всей деревне.

Да, глупо я поступила. Не подумала. В ворохе-то открыток и мой привет пришелся бы кстати. А так только растравила всем душу. Не было бы моих поздравлений – и на детей обиды не было бы.

Соседи моей сестры сперва в отчаяние не впали:

- Ну раз писем нет, гляди, теперь к празднику нагрянут!

И принялись чистить снег.

Наши соседи – люди пожилые. Пока на пенсию не вышли, гости к ним часто заворачивали. И всегда стол накрыт, и блинцы хозяйка такие печет! В русской печи, на живом огне – пальчики оближешь! Никто из этого дома с пустыми руками не уезжал: с собой картошки насыплют, сала достанут, мяса отрубят, творожку завернут.

А теперь на пенсии оба, здоровья нет, хозяйства поубавилось. И гостей поубавилось. А правду сказать, вовсе перестали ездить. Видела я, как они взялись за лопаты. Да ведь в голову не пришло помочь! Думаю, дорожка есть, просто хотят размяться, на свежем воздухе побыть. В морозы-то все больше дома сидели. А вечером вышла на улицу – они все лопатами машут.

- Да вы что! – ахнула я, глядя на тоннель в снегу. Метров пять шириной, с дороги до дома. – Себя пожалейте!

- Ничего, – улыбаются оба, – зато теперь машина въедет, не застрянет.

- Какая машина? Вы кого ждете?

- Мало ли… – уклончиво ответила хозяйка. Вытерла концом платка потный лоб и вздохнула.

Никто не приехал к ним ни в этот день, ни в следующий. Дорога к дому, которую за ночь присыпало снежком, была опять расчищена.

Говорю мужу сестры:

- Володя, иди позови их на вечер к нам в гости. Новый год все-таки! Что же они будут одни сидеть?

Соседи стали отнекиваться:

- Мы уж старые, какая мы вам компания! Какое нам гуляние!

Но под вечер Володя поинтересовался:

- Мы когда за столы садиться будем? Соседка спрашивает, к какому часу приходить. Говорит: «Мой-то уж бреется!»

Они пришли со своими фирменными блинцами, с жареными подосиновиками и – не с самогонкой, нет! Этого добра в каждом доме много. Они пришли с бутылкой водки образца 1982 года. Такие бутылки, закупленные в советское время, старики хранят в подполье на свои похороны, чтобы потом детей в расход не вводить. Я знаю. У мамы под полом тоже такие стояли – чуть присыпанные землей, с удобными для открывания крышечками.

И не Бог весть как долго мы сидели, и не Бог весть как шумно гуляли – в доме находился маленький ребенок – но было как-то очень тепло и сердечно.

Провожая нас, не только сестра с мужем набили нам сумку деревенскими гостинцами. Потяжелела она и от подарков соседей.

Господи, а надо-то им было!..

Лет двадцать назад пристыдил меня мой давний товарищ, что редко матери пишу:

- Ты хоть по полстраницы посылай, но чаще, чтобы она знала, что ты жива и здорова.

Сам он писал своей матери каждый день, до самой ее смерти! Наверно, поэтому я так близко к сердцу приняла его слова. А недавно, когда я была на маминой могилке, рядом остановилась женщина, наша, деревенская. Постояла, проговорила:

- Николаевна все рассказывала, как вы часто ей письма слали. Очень она этому радовалась.

И у меня сердце толкнулось так больно и сладко, как будто я получила от мамы живой привет.

Да неправда это, что мы стали черствые и равнодушные. Не так! Можем же мы заплакать просто от того, что кто-то плачет рядом. И любим. И помним. Да некогда нам в житейском хаосе опамятоваться, отступить от круговорота суеты. Неужто нам денег на конверт жалко? Да случись возможность, мы хоть за тысячи километров помчимся на родину!

Племянница, лежавшая однажды в сельской больнице, попросила меня:

- Если будешь звонить, лучше в первой половине дня. Вечером не звони.

- Почему? - удивилась я.

- Да вечером эта заставка идет по телевизору: «Позвоните родителям!» И телефон все время занят.

Значит, можем, если опомнимся. Если прямо перед нами поставят огромный восклицательный знак. Значит, ведь и не делом были заняты – у телевизора сидели.

Господи! А надо-то им...

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

2