Александр Ягодкин. СПИ, РОДНАЯ…

Александр Ягодкин

 

Спи, родная…

 

- Тебе легче?

- Да.

- Поспи. Давай я тебя укрою поуютней…

- Нет. Хочу напоследок что-нибудь хорошее запомнить. Взять с собой в дорогу, вспоминать и думать.

- И что тебе вспоминается хорошего?

- О-о, много чего было в жизни… Как ты мне колечко обручальное подарил и предложил замуж. Я тогда чуть сознание не потеряла. Еще как сын родился – это, наверное, самое главное.

- Лучше кольца?

- Да. Извини. Ты не сможешь понять, что такое рождение первенца для женщины.

- Куда уж мне.

- Не обижайся. Ну, мы же разные. Мужчина и женщина – это ж как инопланетяне. Даже физиология разная. У вас свои достоинства и секреты.

- У нас?.. У тебя кто-то еще был?

- Перестань. Мне опять хуже.

 

- Хорошо, что мы с тобой вот так… говорим напоследок. Да? А то б как вон у соседей – брык, и все. И даже не поговорили на прощанье.

- Так оно ж у всех обычно получается – брык, и все. Никто ж никогда не ожидает.

- Повезло нам, правда?

- Да. Повезло…

- А плохо ведь, когда не поговорили напоследок, да?

- Конечно.

- Интересно: мы увидимся там? Как ты думаешь?

- Конечно. Успокойся.

- Жаль, с сыном не простилась. Плохо, что далеко ему ехать. Ты сына не бросай. Обещай мне, что будешь всегда помогать ему.

- Да он взрослый уже! Ему б самому пора нам с тобой помогать.

- Это для тебя взрослый. А для меня он всегда маленький. Как в тот день, когда его первый раз после родов принесли кормить. Тебе не понять. Вас, мужиков, бог обделил за что-то и не дал такого счастья, как ребеночка кормить грудью. Ни разочка. Я даже знаю, за что именно. Много вы нам крови портите. Ох…

- Что, больно?

- Ты кран закрыл на кухне? Я ведь тебя просила – что ж он так капает! Дай ты мне этот стакан проклятый! Милый мой, родненький… Мне ведь надо бы просто уйти спокойно, без этой жуткой муки… Ну, помоги же ты мне, идиот!

 

- Прости меня, пожалуйста. Я столько гадостей наговорила. А вдруг меня за это и не пустят? И мы уже никогда больше не увидимся. Милый мой, родненький, прости… Это все тело чертово виновато. Вот уж не думала я, что оно меня так подставит – прямо на вилы. Прости меня, ладно?

- Спасибо тебе за эту жизнь. Много было хорошего. Вот она и прошла.

- Твоя еще нет.

- Да нет, все. Чего мне тут одному делать?

- Жалко, что мы не можем напоследок заняться любовью. Как в молодости, помнишь? Не смогу я, прости. Больно мне. А так хочется тебе что-нибудь хорошее напоследок сделать. Чтоб вспоминал с удовольствием.

- А здорово мы тогда, правда? Даже вспоминать приятно.

- Конечно. Память – она, может, важнее всего. Побольше бы всего сложить на дорожку…

- Успокойся, все самое лучшее мы уже получили. Все сделали правильно. И сына вырастили, и вообще. Есть, что вспомнить. Помнишь, как на озера ездили? Машина тогда застряла, и мы никак не могли выбраться. И пришлось сына за руль посадить, а самим толкать. Но ведь выбрались же! И сын был таким счастливым.

- Да, я все помню. Тогда я просто в шоке была: как это – малыша такого за руль? А теперь приятно... Рыбалка ваша, и как гуляли по лугу, а там все в цветах, цапли на берегу стояли, коршун еще летал над лесом – помнишь? И жаворонки – так высоко, что и не видно их. Тишина была – вообще… Как будто одни во всем мире. Наверное, это был лучший день жизни. А ты что помнишь самое лучшее?

- Ой, у меня еще будет время. Потом… Извини.

- Вот, теперь я все это понесу с собой. Тело оставлю здесь, а память унесу. А потом мы с тобой встретимся опять. И соединим все лучшее, что унесли. Скажи: ты ни о чем не жалеешь?

- О чем жалею? Да вот: ни разу мы с тобой не пробовали такое блюдо: фасоль «ля си».

- Все шутки шуткуешь… Нет, я серьезно.

- Знаешь, ты, главное, ничего не бойся. Сон – это как маленькая смерть. Каждый человек двадцать тысяч раз за свою жизнь умирает, живет там, охотится в лесах предков, радуется, а потом двадцать тысяч раз просыпается и не может понять, где он. И все по-другому. Конечно, хорошо б оставаться до старости молодым. А потом раз! – и щелкнули тумблером.

- Не забудь… Обещай мне, что не забудешь отдать мои вещи Наташке. Продавать их не надо. Батарейки замени в часах своих. А то так и будешь везде опаздывать.

- Я уже заменил. С новой батарейкой часы пошли, как бешеные.

- Не ерничай, я серьезно с тобой разговариваю. А квартиру разменяешь – зачем тебе одному такая? И сыну денег пошли. А то трудно ему там одному.

- Да не беспокойся ты!

- Ну, вот, опять злишься. Что тебе стоит меня выслушать. Такое ж только раз в жизни бывает. А ты психуешь.

- Да, признаю: я человек высокой безнравственности. Но я не психую. Ты сама нервничаешь, а на меня валишь, как всегда.

- Извини. Как-то неожиданно все. Всегда я боялась и думала: как это будет? И вдруг – все, пора... Давай знаешь как, ты мне дашь стакан, и мы оба будем верить, что это снотворное. Чтоб даже и мысли не было. Просто я усну, и все. Не бойся, смерти нет. Я все уже решила, и мне сейчас спокойно стало и хорошо. Хотя если б назад вернуться, я б многое по-другому делала. А ты?

- Ой, я бы тоже. И профессию наверняка бы другую выбрал, и вообще… Знаешь, как по телевизору показывают героев каких-нибудь и спрашивают: а если б снова начать, вы бы что?.. А он отвечает: я бы точно так же поступил и так же жил. Вздор какой!

- А я меньше б переживала о всяких пустяках. Спокойней жила, наверное. Откровенней. Вспомню сейчас, о скольких пустяках переживала страшно! Казалось, вся жизнь под откос из-за них. А потом они все забылись. С сыном бы совсем иначе вела себя. И когда он маленький еще был, и вообще… Больше б радовалась тому, что есть. Вот сейчас помню почему-то, как в жару мы ели у речки арбуз. Прямо вижу этот прохладный сладкий кусок. Мне он почему-то не первый раз вспоминается.

- Хочешь, я съезжу на рынок и привезу тебе?

- Ты просто хочешь удрать. Чтоб не присутствовать. Ты же знаешь, что меня уже не будет здесь. Слабак. Ты просто трус. Какие вы, мужчины, слабаки. Сколько ж я из-за тебя пережила!.. Вот если б вы рожали, то, может, и крепче были бы. А так – одни слюнтяи.

- Больно, да? Ну, потерпи, сейчас пройдет.

- Ничего уже не пройдет. Ты и сам знаешь. Просто ты никогда меня не понимал. И не любил. Поэтому и злишься теперь. И трусишь. Не хочешь помочь мне.

- Что? Болит опять?

- Да. Ты ведь знаешь, что мне теперь и самые сильные лекарства не помогают – зачем зря спрашивать? Ох, господи, что ж так больно! Не могу я, не могу, не могу…

- Передай мне немножко. Давай я тебя за руку буду держать, и все ополовинится. Расслабься, тогда боль и стечет ко мне.

- Уф, отпустило немножко. Нет, не надо к тебе. Никому не дам, самой мало… Знай-знай-знай – за все грехи молодости… Тебе мама в детстве приговаривала? – помнишь? – у киски заболи, у собачки заболи, а у дочки моей заживи. Тебе так приговаривали? Дурацкая приговорка! Зачем безвинных кошек и собак чужой болью нагружать? Да еще такой… И тебя жалко – что за грехи мучить будут.

- Вообще-то я хороший. Жаль, подтвердить некому.

- Хороший-хороший. Я подтверждаю. Ты был моим самым любимым на этой планете. Хотя и не всегда. Иногда, честно, - убила бы! Но самое главное для меня – когда сын родился. Тебе этого не понять. Это необыкновенно. Такое щекотное блаженство…

- Ничего, еще узнаю. Я, может, в следующей жизни буду женщиной и тогда постараюсь побыстрее забеременеть, чтоб все узнать.

- Нет, побыстрее не надо. Ты не торопись тогда. Успеешь. Только аборт не делай, ладно?

- Это я тебе твердо обещаю.

 

- Все, родненький, пора, - подступает опять. Давай, поцелуй меня на прощанье. Все, наверное. Ох, ч-черт, как больно. Что ты делаешь?

- Сижу вот рядом. Ничего.

- Может, ты мне так мстишь за что-то? Признайся хоть напоследок. Ведь мы же оба знаем, что это неизбежно, зачем ты меня такими муками нагружаешь? Зачем? Все, не могу я больше… Боюсь, сознание потеряю и там умру, не успею с тобой попрощаться. А я хочу все запомнить. Подай мне стакан, родной мой.

- Я… я не могу. Подожди.

- Мне, правда, жутко больно. Дай.

- Хорошо. Вот. Спи, родная.

- Что ты делаешь? Не пей!..

 

 

 

 

Рыбалка на Дону

 

Дон – это река такая. Чтобы попасть к ней, надо сесть на старый автобус, уходящий с воронежского автовокзала на юг, и долго ехать в нем по колдобинам. В том автобусе всегда полно народу. Бабки с корзинами и мешками обсуждают, у кого кто где родился, и кто умер, почему «вышни об этом годе совсем не уродились», про козу, которая пропала, и ее вся семья обплакала, а коза на третий день сама вернулась, и где она шлялась, неведомо. А мужики в поддёвках и сапогах или в помятых пиджаках и рубахах, застегнутых на все пуговицы, насмешливо старух задирают. Найдутся в автобусе давно забытые знакомые и поздороваются. Впрочем, тогда в деревне со всеми здоровались. И забавно ставили предлоги: у в аптеку. Или: поехала у полуклинику. В случайных разговорах легко находились общие знакомые, соседи или даже родственники; мир деревенский был маленьким и замкнутым, и в нем своими оставались даже те, кто навсегда его покинул.

…И ждешь, когда за мутным окошком автобуса блеснет Дон. Уже ты дома: на той стороне - озера, за ними дремучий, как в мультиках, лес, а на этой стороны реки, на холме за деревней, - аэродром с «кукурузниками» и тренировки парашютистов. Идти туда долго, но мы с друзьями иногда ходили, потому что кто ж не летал во сне.

И вот крытый соломой бабкин домик под огромной акацией, у порога стоит бивень мамонта – потрескавшийся, как кора древнего дуба. Копали огород и нашли. Всегда он там стоял и покрывался пылью, и по нему ползали муравьи. А куда делся потом, не помню.

А вместо порога у двери в хату лежал огромный мельничный жернов. У него тоже наверняка была долгая, как в сказках Андерсена, история; бабка точила на нем ножи. Уходя в магазин или за водой к ручью, бабка хату не закрывала, а просто втыкала палку в петли: меня, мол, дома нету, скоро приду.

Подпол в сенцах, из которого и в жару несло холодом колодца и плесенью, под кроватью в бабкиной комнате-кухне банки с давно засахаренным вареньем – на приклеенных к ним бумажках карандашом написано коряво и с ошибками, из чего и когда оно приготовлено, и время медленно растворяло эти записи; кот Мурзилка – ласковый и теплый, но с холодными глазами охотника за живой плотью мышей. Сундук старинный рядом с кроватью. В нем бабка хранила богатства всех времен: платья, пальто, платки, куски ткани, свечи, старинную пудреницу с мутным зеркальцем в крышке. Изредка она перебирала эти сокровища, наполняя комнату запахом нафталина, охранявшим слои ее жизни от моли.

Часы на стенке; кошачьи глаза на них тикали вправо-влево. Ходики. Теперь и слова-то такого нет. Стол под абажуром, у окна швейная машинка Zinger с ножным приводом – трофейная: отец привез с войны; кровать железная, с набалдашниками, послевоенная роскошь с огромной периной, - в ней и взрослый утонул бы.

В доме был неистребимый настой запахов - кур, варенья, полыни и укропа, картошки в погребе; даже лоскутное одеяло пропиталось застарелым духом сушеных трав - многолетний перегар зимнего одиночества, когда никого не ждешь, и плакать не о чем, даже болезни не пугают, и надо как-то прожить до весны, когда одеколонным запахом акации накроет хату, жернов у порога, подгнившую от дождей солому на крыше, неприкаянный бивень мамонта, давным-давно жившего в этих краях; и скоро уже приедет внук на каникулы, надо только пережить май, весенние хлопоты по хозяйству и черную грязь под галошами…

С каждым летом бабка становилась все ниже, а морщины на лице ее и руках все глубже - как трещины в иле, иссушенном жарой. Бабка все расспрашивала, как там кто поживает, и вспоминала даже таких родственников, которых я вообще не знал. Подробно рассказывала, кто, когда и о чем писал ей письма, хотя мне это было совершенно неинтересно. На жизнь бабка не жаловалась, лекарства от своего сына, моего отца, прятала на печке, а про гостинцы – колбаса, чай, конфеты – долго сокрушалась: да зачем же вы тратились, все у нее тут есть, и ни в чем она не нуждается. Помню, что пенсия у нее была 19 рублей, из которых она непременно давала рубль почтальону, приносившему деньги. Перепадало и мне, а остальное она заворачивала узелком в платочек и прятала. Комнату она зимой сдавала постояльцам – а летом главным здесь становился я. Хотя и нужна-то мне была ее хата – только переночевать.

Рыбы-то на Дону всегда было полно! Раньше. Потому что однажды, уже к концу школы, мы пошли на Дон, а там по берегу ходили дружинники и всех предупреждали: ни рыбачить, ни купаться - нельзя! Дон тогда стал серебряным, и несколько дней мы ходили на берег смотреть на могильный поток погибшей рыбы, еще не подозревая, что несчастье это - как взорванный ход в детство, и это навсегда.

Потом уже я узнал, что взорвался цех на заводе СК в Воронеже. Не знаю, много ли пользы народу принес этот цех, но Дон с той поры стал инвалидом, и рыболовецкие бригады никогда уже больше не тянули сети по его берегам.

Главное для успешной рыбалки на Дону - метелика. Это такая личинка бабочки-однодневки. Она живет в глинистом грунте возле берега. Заходишь в воду, выламываешь кусок, а он весь изрыт норками, как сыр. Насаживаешь ее на крючок, а она не сопротивляется, обнимает лапками цевье железное, которое ей через горло втыкают… Но это я с возрастом понимаю, как именно ей больно, а тогда острее был восторг рыбалки и трепет рыбы на леске.

На метелику любая рыба ловится. Эти личинки такие нежные, их на завтра не наловишь - умрут за ночь. Мы добывали ее с мая до начала июля и всегда были с уловом, приводя в досаду заезжих рыбаков: они с дорогими снастями на берегу сидят и ничего поймать не могут, а какие-то мальчишки с самопальными удочками тягают одну за одной! И уходят потом со снизками во весь свой рост.

А в июле у метелики наступает великий день: они покидают свои норки и превращаются в бабочек-однодневок. На Дону среди лета наступает ночь белой метели, и всю эту ночь над рекой слышны шорох и чавканье: у рыб идет пир горой.

Вылет метелики – как бег антилоп в долине Серенгети. Завораживающее зрелище, как огонь и вода, как пируют львы, сбивая с ног антилопу, а потом ложатся вокруг и не спеша облизывают бок, в котором еще течет живая кровь и бьется хриплое дыханье, - перед тем, как рвать клыками плоть и тащить внутренности, огрызаясь на собратьев. Как крокодилы собирают свою дань на берегу реки, как хватают они антилоп и тащат их в поток, мутной от ила и крови, и рвут на части живые еще тела…

С рассветом все успокаивается; час бабочки миновал. Прежнего рыбацкого раздолья уже не будет, хотя немного метелики остается в норках – самые робкие души оттягивают час превращенья. А утренний туман на лугах и озерах по-прежнему манит чем-то несбыточным, и это как-то связано с ливнем, под который я однажды попал на берегу и спрятался под ивой. Один на один с этим ливнем, и он шарахал громом над самой головой, ветер швырял порции дождя, они стучали по воде и по глинистому берегу и сбивали листья и даже целые ветки. А потом там, наверху, решили, что свой я, хватит. Солнце вышло, и берег был покрыт узором дождя, сотни ручейков журчали и пенились, смывая в Дон чернозем и сбитую листву и ветки; резко пахло травой и не пойманной еще рыбой, а вода под солнцем казалась фиолетово-черной.

Радуга выросла из озер и леса на той стороне Дона, протянулась над рекой и опустилась в сады на этом берегу. Бесшумно, но казалось, что внутри самой радуги звучит мощная и безмятежная нота, – как клавиша органа.

А построй к утру мост, говорил царь в сказке, - так вот же он, и не к утру, а мгновенно, и моста величественней представить себе невозможно.

Тихо было на Дону, только вода с шелестом крутила буруны, и где-то далеко, у моста, дурачились в лодке мальчишки, их крики и смех разносились далеко, будто сама река подталкивала эти звуки – как ракушку, пущенную по воде.

А потом была вечерняя зорька; безмолвный небесный парад распустился и увял, лишь редкие сонные звуки – будто кто-то огромный и невесомый укладывался спать прямо на реку, сады, огороды и хаты, шевелился иногда и дышал. Небо темнело и становилось фиолетовым, потом - бархатно-черным, и звезд насыпалось в нем с краями, а из сада вдоль дороги домой полз туман, настоянный на яблоках.

И главный смысл жизни был ясен: идти босиком на Дон и заодно зорьку посмотреть и послушать. Все другие смыслы – суета сует. А еще - вернуться сюда к старости, чтоб просыпаться рано утром и смотреть из окон на луга за Доном, на озера и туман. Встал, облепленный старческими снами, выглянул в окошко и стоишь потом, завороженный туманом, мерцанием воды вдалеке и очертаниями дубравы за озерами, и мучаешься тем, что тебя манят, и ты готов, но что делать дальше, не знаешь. Просто смотреть? Или собрать удочки и бежать, задрав штаны, на рыбалку? Смешно же – старик в роли мальчика… Что делать-то?

А может, заклинание какое-то произнести, согнуться и – вдруг отрываешься от земли, медленно, и поднимаешься выше, выше, распираемый холодком в животе и гордостью. И улетаешь к чертовой матери – вот и вся загадка. Некоторые называют это инсультом.

 

На берегах Дона всегда люди жили; вон, сорок тысяч лет стоянкам в Костенках… Раньше Дон был живым, и люди были с ним одной крови; в высоком береге непременно обустраивались ступеньки, колхозники приходили купаться на закате, пастухи приводили коров, лошадей и коз на водопой, стаи уток и гусей вольно плавали на тот берег, мальчишки строили трамплины и устраивали шумные игры в реке, а по мосту понтонному шли на заливные луга трактора, комбайны и «полуторки», мужики на телегах ездили через Дон заготавливать на зиму сено; даже на лодках сено возили; рыбаки с удочками ходили на озера и на тот берег, и им всегда было, о чем рассказать и показать руками.

Раньше заря в деревне начиналась сплошным петушиным хором на все голоса: и басы, и дисканты, и со всех сторон - кто кого молодцеватей да подбоченистей!

Полно было жизни на Дону!

А теперь… Войти в одну и ту же реку через полвека после детства – это я зря. Не узнал он меня. Чужой и холодный. Даже страшноватый – кто знает, что там, в его мутной глубине? Полчаса я искал по обрыву спуск к воде и, наконец, спрыгнул. Метелики было мало, но «резинку» я таки снарядил и был уверен, что теперь вся рыба – моя. Однако даже на метелику клева не было – так, за два часа раза три царапнул кто-то мою наживку, и все. И ни одного живого человека я на реке не видел.

Дон теперь течет сам по себе – не кормилец он больше и не поилец. Никто не обустраивает ступеньки, не тянут сети рыбаки, и нет мальчишек, чтоб играть в «рули», орать на всю реку и прыгать с трамплина, и никто не купается больше в реке – грязная слишком. Уток, гусей и рыбаков не видно: прежнее рыбное раздолье закончилось, да и некому особо рыбачить, а птицу дачники не держат и на Дон купаться не ходят; ставят себе баньки и живут особняком, за заборами. На улицах не здороваются, как прежде, с незнакомцами и не спрашивают: «ты чьих будешь?», и не затевают неспешных разговоров об урожае, о погоде, о том, кто умер в селе, и кто у кого родился; на машинах только вжик-вжик – и только гарь бензиновая по пустынной улочке, на которой даже куры давно уже не попадают под колеса, а в лужи после благодатного дождя ни одна свинья не забредает понежиться в теплой черной грязи.

И утро начинается иначе: случайный петух прокукарекает свою здравицу, издали ему кто-нибудь из коллег отзовется, и тишина. Потом еще одна попытка вернуть прошлое прозвучит над сонной деревней, и опять тишина; будто и не сонная она, а полумертвая, и на петушиные здравицы рада бы подняться, да сил нету…

На тот берег Дона к озерам, дубравам и пойменным лугам уже не попасть: понтонный мост лет пять назад снесло половодьем, и с концами. После войны мост восстановили, а в век инноваций и нанотехнологий – никак. Возле заповедного озера Погоново нынче барские угодья - зона отдыха, охоты и рыбалки, а в окрестностях - роскошные пастбища для мясного бизнеса больших господ. А мостик копеечный не ставят, чтоб смерды не мешали им думать о том, как обустроить Россию.

И давно уже нет моих друзей детства. Один, здоровяк, умер от гангрены - ногу на лесопилке отрезало. Второй по тюрьмам пошел. Еще в юности он пьяного обобрал, и его в колонию отправили. Отсидит, выйдет и пьянствует. Опять посадят. Третий куда-то уехал.

Говорят, приезжал сюда как-то барин на джипе, пьяненький переоделся в лохмотья, взял удочки и босиком пошел на Дон. Сказал родственной старушке: ты дура, ничего не понимаешь: на Васильевский остров я пришел умирать!

Но он опоздал, как и я: Дон уже был холодным и равнодушным и никого не узнавал.

И уже много лет метелика вылетает на Дону без меня. Из своей колеи я стал намного меньше видеть. В детстве – видел: облака, синюю бездну, яблони, вишневый «клей», муравьев, траву, вулканчики родников. Муравьев мы кормили гусеницами. Искали в саду и несли к муравейнику, чтоб посмотреть сражение. Зорьку почти каждый день видел. За яблоками лазили в сады, за грушами; живой помидор или огурец оботрешь рукавом – они и пахнут совсем не так, как магазинные, и вкус другой. А трава-мурава – у нее такие семена были, колечками. Мини-орешки. Целыми днями мы дома не появлялись, и руки, конечно, были грязными, но болезни за нами не успевали.

…А еще звездное небо ранним утром, когда часа в два ночи мы шли с удочками, спотыкаясь в полной темноте, на Дон или озера, чтоб успеть к зорьке, - бархатное небо со звездами опускалось прямо на дорогу, и больше я в своей жизни к нему не прикасался.

Когда-нибудь я вернусь туда. Насовсем.

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2012

Выпуск: 

10