Евгений Шишкин. Простите меня, ребята...

Евгений Шишкин

 

Простите меня, ребята…

главы из романа

 

I

 

В пору горбачевского безвременья и смуты Павел Ворончихин часто слышал от военных устрашающе мстительный возглас:

– Поднять бы Сталина! Он бы в неделю порядок навел!

Павел Ворончихин не оспаривал такие речи – горько усмехался.

1934-й год. XVII съезд ВКП(б). «Съезд победителей». Торжество социализма в СССР. Впоследствии половина участников знаменитого съезда арестована, большинство из них – расстреляно. (За подписью Сталина.)

Несколькими годами ранее. Начало тридцатых. Небывалый мор. Неурожаи, голод – в Поволжье, на Украине, на Кавказе, в Казахстане. Сталин беспомощен, бессилен. Жертвы – миллионы.

Чуть раньше. «Год великого перелома» – по Сталину. Коллективизация, борьба с «кулаком», выселение. Позднее, в 1942-ом году на вопрос Черчилля: как далась стране коллективизация? – Сталин признается: «тяжело…» Число жертв 6-7 миллионов, вряд ли Сталин говорил образно или грубо круглил цифры.

В 1937-ом сталинский молох требовал новых жертв. По городам и весям разосланы плановые цифры «приговоренных на смерть» – сколько истребить «врагов народа» в губернии, в уезде, – всё под сталинским лозунгом: с построением социализма классовая борьба усиливается… В некоторых губерниях планы ретиво перевыполняли. Летели головы не только бесправных «зажиточных» крестьян, добивались потомки-отпрыски дворян, священнослужители, политические враги-троцкисты, и дальше – по всей советской номенклатуре: ученые, чиновники, деятели культуры. Военные – невзирая на звезды и прежние революционные заслуги.

…Начало войны. В самую трагическую ночь – на 22 июня 1941 года – люди даже в приграничной зоне сидели в кино, танцевали на танцплощадках под духовой оркестр и баян, гуляли в теплую звездную пору. Это была вершина сталинского бардака, кажущегося абсолютным порядком…

Павел Ворончихин не раз спрашивал себя: почему вождю все сходило с рук? Почему никто из пострадавших и понимающих не застрелил, не отравил, не задушил Иосифа Сталина? Ведь советский тиран, казалось, сам напрашивался на праведную пулю, цианистый калий или удавку! Стреляли в Ленина, свинцом отомстили Кирову…

Простой смертный добраться до вождя, конечно, не мог. Но ближнее окружение, генералитет? Как в рот воды набрали… Молчат! Нет, не молчат – славословят и кладут свои же головы под сталинскую секиру!

По наитию, по представлениям, сшитым из впечатлений от рассказов очевидцев, из мемуаров и документов, Павлу Ворончихину казалось, что страх и опасливость  двигали и самим Сталиным. Подозрительный, жестокий, человек южно-горного замеса, такие обожают лесть, угодливость, – дорвавшись до власти, он собрал вокруг себя людей собачьей преданности. Даже некоторые послабления и шутейное острословие в его поведении подтверждали его страх, который выворачивался несгибаемой волей в достижении своих целей, истовостью в истреблении даже своих верных слуг.

Иосиф Сталин представлялся Павлу человеком одиноко ухмыляющимся, ядовито смакующим проявления своего коварства, которое самовлюбленно считал умом, прозорливостью и талантом. Такой тип людей умеет глумиться над теми, кто их слабей. Такие нервно, болезненно принимают любую удачу тех, кто им не подчиним. Такие нетерпимые тщеславные люди тянутся к искусству. Что-то ищут в художественных вымыслах. Сами что-то пробуют творить. То стишки писать, то картинки рисовать, то коллекционировать раритеты; десять раз пойдут на одну и ту же пьесу в театр и прослезятся под классическую музыку… – подпорки собственной натуре; дескать, не пуста натура, духовно насыщена. Но именно в этом замахе на искусство и интеллигентность, считал Павел Ворончихин,  Сталин обнажал свой духовный примитивизм, неспособность понять чью-то живую, неискусственную боль. Сталин оградил себя от семьи, зато приблизил к себе халдеев.

Окружение Сталина не было стайкой одержимых, – всё видело, знало, само загребало руками жар, становясь соучастниками. Но под аплодисменты и здравицы толпы подчинялось страху, который парализовал ум и совесть. Этот страх окружения, как броня, защищал вождя.

Страх можно одолеть только холодным целенаправленным расчетом. Трезвый разум мог разглядеть в «отце народов»  полуграмотного, своенравного грузина Иосифа Джугашвили, бывшего революционного бандита, нелюбимца Ленина, вздорного отца и мужа, безжалостного управленца, циничного военачальника.

Теперь в мемуарах маршалов и генералов Павел Ворончихин угадывал страх. Даже спустя многие годы после войны и смерти Сталина в книжных воспоминаниях полководцы завуалированно оправдывали страх или крайнее отчуждение, которое они испытывали перед Сталиным. Они не хотели сознаваться в своем страхе, потому и раскрашивали всяк на свой лад монументальную личность вождя…

В итоге всё сводилось к одному: победителя не судят. Сталин даже как символ беспримерно велик и внес колоссальный вклад в дело Победы. Но какова цена? Двадцать восемь миллионов. Число пленных катастрофическое. Только в начале войны, в 1941-м, в плен попало больше двух миллионов советских солдат… А если бы цена Победы была пятьдесят миллионов? Всё равно – Сталин великий вождь и генералиссимус! Тот же жирный лис Черчилль восхвалял Сталина. Советский узурпатор был ему очень удобен. Ведь миллионы погибших в борьбе с Гитлером – русские, не англичане!

Павел Ворончихин регулярно инспектировал свой мотострелковый полк. Поднимал подразделения по «тревоге», заходил в казармы, в столовую, в техпарк, на склады, в караулку, на стрельбище. Он вглядывался в лица солдат, сержантов, прапорщиков, взводных… Преимущественно это были простые русские лица. Дети крестьян, рабочих, служащих из небольших русских городов и сел. Простолюдины. Таких в годы сталинских преобразований и войны считали помиллионно

Апологеты Сталина, которых было немало среди военных, твердили, что вождь исполнил величайшую, пусть и жестокую миссию: крестьянская патриархальная Россия, которая лишь в 1861 году сполна отряхнулась от крепостничества, в несколько ударных пятилеток двадцатых-тридцатых годов стала индустриальной державой с мощной военной машиной. Это было не просто изменение политического строя – изменение уклада, самой сути страны – шестой части суши! Выходило, что «отец народов» был гениальным стратегом. Посему даже страх и лесть перед ним простительны. А жертвы, сколь бы ни были велики, оправданы. Ведь и народ в массе своей не роптал – никаких поползновений против вождя. Трудовой энтузиазм, стахановцы, гигантские стройки, праздничные демонстрации, выставки достижений народного хозяйства, московский метрополитен… Этакий вариант жестокого прогрессиста и западника Петра Первого. Даже в деревне перед войной жизнь налаживалась, под рев тракторов из МТС становилась «веселей».

Сталинский кровавый прогресс пережит, думал Павел Ворончихин. Сталин фигура уже неподвижная в истории. Неподъемная. Военные преклонили перед ним колени… Что сегодня? Кто у власти? Если Сталин – узурпатор, зверь, то Горбачев – тряпка, очевидный предатель. Разве нынешние генералы из его окружения не понимают этого? Почему министр обороны маршал Язов как мальчик для битья? Или герой войны и афганской кампании генерал армии Варенников? Почему безмолвствует маршал Ахромеев? В конце концов, куда смотрят генералы КГБ, когда внешнюю политику ведет продажная змея Шеварднадзе?

Военные в России – реальная действенная сила. Но почему ими играют изверги и слюнтяи? Разве, принимая Присягу, военный человек перестает быть гражданином? Или урок повешенных декабристов засел в печенках?

В сталинскую пору на верху так и не нашлось смельчаков военных, которые укротили бы деспота хозяина. Но нынче даже пули и яда не требуется. Горбачеву достаточно щелкнуть по носу: «Ша, Горбатый! Болтовне и растленью конец!» Павел Ворончихин стискивал зубы от досады: почему высшие офицеры – молчок? Не все же они шкурники и трусы?

Горбачев развращал народ демагогией, распущенностью инстинктов. Благовидные лозунги и декларации – благовидный фон. Зло нельзя одолеть добром. Только губошлепы и писаки могут нести непротивленскую околесицу, по законам которой и сами не проживут ни дня. Зло истребляется силой, расчетом, хладнокровным разумом, необходимым злом. Когда правитель разлагает народ, малое зло – уничтожения правителя – оправдано перед большим злом национального разложения. Это азбучная истина, думал Павел Ворончихин.

Уволившийся из армии майор Шадрин злопышуще подстрекал военных к грубому восстанию со стрельбой из «Града» по растленному Кремлю… Павел Ворончихин и Шадрин теперь не встречались, их отношения держались на дружбе сыновей Сергея Ворончихина и Егора Шадрина, они оба поступили в энергетический институт. Но теперь-то, подобно скинувшему форму приятелю майору, Павел Ворончихин с азартом рисовал бунт времени, на острие которого будут люди в погонах.

Смелый клич отважного полководца «Да восторжествует порядок и справедливость!» будет тут же подхвачен честным офицерством. Во всех воинских частях пройдут собрания, объяснят, что устранение Горбачева – не самосуд, а восстановление элементарного порядка. Вместе с тем укоротят поводок отвязному политикану Ельцину, который спекулирует бедами населения и спихивает все просчеты на партию, которой прослужил всю жизнь. Русский человек всегда стремился к справедливости и порядку. А еще должно быть восстановлено понятие «честь». На шлюхах не будет бриллиантов. Дети получат молоко. Воры будут не в золотых цепях – в наручниках… Расправит плечи униженное офицерство! Ни одна тварь не посмеет тыкать в русского офицера пальцем и обзывать его оккупантом, душителем свободы… Кремль должен быть очищен от скверны! Россия никогда не будет подстилкой для натовских стратегов! Власть должна перейти к военным…

Сумбурные, многокрасочные картины праведного мятежа рисовало окрыленное воображение полковника Павла Ворончихина.

 

II

 

В комнате было сумеречно и душно. С улицы слышался непонятный гул. Этот железный, механический, тяжелый гул вытолкнул Алексей из долгого сна.

Он открыл глаза, и  мутным взглядом обвел комнату. Резко вспомнил о Вике. На постели он лежал один.

– Ты где? – прокричал Алексей и тут же вскочил с кровати, чего с ним обычно не бывало: нынче естественная сила враз растрясла его.

Голова слегка гудела, но не болела. Тело слегка ныло, но приятно. По всему телу, словно метины, осталось ощущение Викиных губ и прикосновений ее тела.

– Вика! – прокричал Алексей, хотя уже понял, что в доме ее нет. Блаженная мысль пришла в голову: Вика умница, дает ему передышку, а то все началось бы снова… Который час? Ух ты, к вечеру клонится! Но что это за гул? На гром не похоже… Алексей еще не дошел до окна, чтобы раздернуть шторы, как отчетливо в металлическом тяжелом гуле разобрал лязг гусениц. Он сразу определил, что это не трактор, не какое-то техсредство передвижения по городу. Это лязг гусениц танков или БТРов…

Он раздернул шторы, шире распахнул окно, высунулся и остолбенел. В нескольких десятках метрах от дома, почти под окнами – он жил на третьем этаже – прошли на малой скорости гусеничная БМП, четыре танка и два тентованных «Урала». Над люком БМП возвышался по пояс человек в военном, скорее всего, офицер и перекидывался фразами и жестами с человеком в милицейской форме, с жезлом в руке, который стоял на обочине. Сизый дым выхлопов стлался над асфальтом, зависал с тревогой в жарком воздухе.  

Что за чертовщина? В Москве танки? Мерещится спьяну?

– Эй! Эй-эй! Что случилось, мужики? – окликнул Алексей двух парней, идущих по улице.

– Государственный переворот!

– ГКЧП! Военное положение!

– Чего? Чего? – не понимал Алексей.

– Телевизор включи!

Алексей взглянул на серое мертвое окно своего телевизора, накинул халат и вышел из квартиры на лестничную площадку. Он позвонил в квартиру напротив – теть Насте.

– Пучкисты, Лешенька! Одни пучкисты! Всю Москву заняли войсками. Теперь все пойдем Ельцина защищать. Мой старик уже ушел к Белому дому. Пучкисты это хужей коммунистов будут. Теперь – токо за Ельцина.

Алексей вернулся к себе. То, что творилось за окном, и то, о чем путано рассказала теть Настя, казалось невероятным, пугающим. Но еще более пугающим стало другое… Пусть весь мир сойдет с катушек, пусть вся вселенная начнет бунтовать, митинговать, дыбиться – главное, где Вика? Не в опасности ли она? Словно стрела пронзила сердце. Она, конечно, пощадила его и ушла не разбудив, но почему не оставила записку? Он остро почувствовал нехватку Вики, будто они прожили много лет, а теперь вдруг ее внезапно не стало.

Алексей кинулся к телефону, который был отключен: вдруг она позвонит! Между делом, он почти машинально набрал номер Осипа Данилкина.

– Я еле пробился в Москву! Ехал с дачи, на каждом километре ментовские посты…– гудел Осип. – Срочно пробирайся к Белому дому! Надо поддержать Ельцина! Туда все наши идут… Надо отстоять свободу! Никита Михалков, Ростропович, Андрей Макаревич – тоже там…

– От кого защищать Ельцина? – простодушно спросил Алексей.

– Ты чего? Даже не в теме? От Янаева и шайки! С ним комсомолец Пуго, какой-то генерал и колхозник Стародубцев. Но мы этим сволочам не дадим командовать!

– Где Горбачев?

– Прячется где-то в Крыму. Или его прячут… Но ему уже ничего не светит. Все ставят на Ельцина! Всё бросай и – к Белому дому! Улицы перекрыты. Выход из метро на Пресне, говорят, менты блокируют. Пешком добирайся. Из Хамовников вдоль Москвы-реки. Через дворы… Все должны быть там! Сейчас или никогда, понимаешь?! – решительно взывал Осип.

Алексей положил трубку, но трубка, казалось, еще гремела голосом Осипа, призывала, храбрилась, торопила…

– Вика, милая моя Вика, где же ты? – шептал Алексей и бессознательно переобувал домашние туфли на легкие штиблеты, чтобы идти по зову Осипа к Белому дому. Зачем туда идти? – Алексей не обдумывал. Но и оставаться в пустом доме, без Вики, нет никакого смысла. Он написал записку: «Вика! Ключи возьми у соседки напротив, теть Насти. Никуда не уходи! Целую». Уходя из дому пристроил записку в замочную скважину.

 

День шел на исход. Солнце скатывалось вниз. Косые тени от высоких домов падали в Москву-реку. Город после рабочего дня затихал и вместе с тем пробуждался, пробуждался, объятый путчем и революцией.

Миллионы голосов враз говорили, и Москва гудела будто улей. Пусть этот гуд не проступал очевидно, слышимо и осязаемо, но он присутствовал умозрительно… Он исходил отовсюду: из распахнутых окон домов, где спорили люди и вместе с ними вещал телевизор, со дворов, где сбивались в группки инициативные жильцы, с набережных Москвы-реки, где вспыхивали митинги, словесные стычки, с мест воинских стоянок, где цепью стояли понурые танки, бронемашины, автобусы.

Этот гуд усиливался, накалялся с приближением к эпицентру. Здесь по-прежнему светило раскаленное солнце. Здесь сам воздух гудел от предчувствия взрыва, схватки, бессмысленного буйства.

На некоторых улицах и переулках, в тупиках и вдоль бульваров, по которым двигался Алексей, стояли танки, бронемашины, тяжелые неуклюжие военные «Уралы» с табличками «люди» громоздились у обочин. Поблизости пестрели желто-синие милицейские машины, милицейские кордоны делили пространство между гражданскими и военными. Но не везде. В некоторых местах военную технику облепляли гражданские люди.

Двое пьяных парней что-то кричали солдатам, сидевшим на броне БТР, и размахивали бутылкой портвейна, предлагая им выпить. Солдаты ухмылялись, помалкивали. Парни пили сами из бутылки и еще громче кричали.

  Все больше групп и целых толп попадалось по пути к Верховному Совету. Люди были возбуждены, громогласны. Некоторые группки казались отчаянно слитными, энергично боевыми.

– Ребята, помогите! Баррикаду в переулке строим. Чтоб танки не прошли. Решетку металлическую перенести!

На клич бросались десятки добровольцев, с ними женщина с хозяйственной сумкой на предплечье.

– Господа! У кого есть старая мебель, пианино, диваны! Надо перекрыть дорогу! Не допустим военщину к Белому дому!

Люди тут же единодушно оживлялись. Старичок с седой аккуратной бородкой тащил к баррикаде, в кучу рухляди, кресло с разодранным подлокотником. Двое мужчин молча и напряженно несли диван-кровать. Еще двое несли в кучу хлама парковую скамейку. Стулья, старые табуретки, кухонный пенал, дверь с разорванной дерматиновой обивкой и торчавшим ватином – все годилось, все шло, все одобрялось для баррикад.

– Кучнее, господа! Кучнее складывайте!

«В армии они что ль не служили? – мимоходом подумал Алексей, глядя на воздвигаемую рыхлую баррикаду, ощетинившуюся ножками стульев и табуреток. – Танк проскочит эту кучу мусора и не заметит».

Группа людей на углу дома, взяв в кольцо сутулого рослого мужчину с пессимистичными губами, выгнутыми месяцем, и невысокого толстячка, глядевшегося ядреным боровиком, с отблескивающими залысинами, в солидарном поддакивании слушала их суждения о составе ГКЧП.

– Янаев? Так у него ж кличка Гена Стакан. Он же из комсомольцев. Из комсомольского ЦК.

– Дак ведь и Пуго оттуда же вышел! Ну-у, комсомольцы – это жиделяга… Ничего эти недотепы не смогут. Нечего их бояться! Душить сразу надо… На корню.

– А еще там этот? Здоровенный такой, с туповатой мордой?

– Бакланов, что ли? Министр какой-то. Тому лишь бы танков в стране было больше. А в магазинах пускай пусто будет… Сам-то он при жратве. Вон рожу какую отъел!

– А этот, мелкий? Стародубцев? Он-то откуда выплыл?

– Деревня! Щелкнуть по носу деревенщине, чтоб не лез!

Неожиданно казавшееся слаженным обсуждение состава верхушки путчистов забурлило, раздался в толпе нетерпеливый голос подошедшего отщепенца и соглашателя.

– Правильно чрезвычайное положение вводят! Порядок нужен! Горбачев предатель! Американский прихвостень! Заводы разоряют, армию уничтожают… Русским в республиках проходу нет! – сорвался невысокий мужичок с острым задиристым носом, в серой рубахе и белой бейсболке.

– Чё правильно? Чё правильно? Сталинский режим захотел? Опять всех по лагерям?

– Хватит, пожили под коммуняками!

– Прибить этих янаевских сволочей!

– Ельцин им покажет!

– А где КГБ? На чьей стороне?

– Ельцин раздавит и эту гниду. Он всех старперов из ЦК и всех гэбешных на сук повесит!

Мужичок в серой рубахе не гармонировал с мнением собравшихся, плыл поперек, протестовал, сам распалялся и распалял окружающих:

– А кто он, ваш Ельцин-то? Тот же коммуняка! Секретарь Свердловского обкома. Клейма негде ставить!

Но мужику не давали договорить. Толпа и активисты ораторы  – сутулый и боровичок – гасила предательскую пропаганду.

– Да чё ты понимаешь? Ельцин первый, кто за народ заступился! Он честно из партии вышел!

– Партия, партия! Довели они народ до ручки. Вот твоя партия! Аферистам этим Ельцин еще надерет холку… Главное сейчас, чтоб народ не боялся. А то гоняют нас с семнадцатого году, как баранов.

Алексей Ворончихин пока удачливо пробирался к центру, лавировал по улицам и переулкам, на время вливаясь в толпу и просачиваясь сквозь нее. Все чаще на пути попадались милицейские кордоны, оцепление. Они перегораживали магистрали, служебные машины с мигалками стояли поперек улиц.

– К Белому дому не пробиться, – говорил парень с пачкой листовок «Обращение Б.Н. Ельцина к российскому народу», которые совал во все руки… К нему подходили люди, окружали на время, хотели знать новости, чувствуя, что парень из гущи событий. – Там и так полно народу. Надо здесь оборону держать!

Его слова подхватывали, обсуждали:

– Комендантский час, говорят, объявили?

– Какой еще комендантский час? Для кого? Для тараканов?

– Эх, оружие бы нам!

– С вилами на танки не попрешь?

– Какое оружие? Не надо провокаций! Военные такие же люди. Они от коммуняк тоже наголодались.

– Военным чё скажут, то и выполнят… В Тбилиси вон, саперными лопатками женщин…

– Чепуха! Не было там такого…

– На сторону Ельцина уже целые дивизии перешли. Вся Таманская ему подчинилась.

Чем ближе к Верховному Совету, тем лихорадочнее шло обсуждение, тем больше была жажда развязки. Чаще попадались люди с самодельными плакатами «ГКЧП – к суду!» «Путч не пройдет», «Смерть КПСС!», тем больше встречалось пьяных и возбужденно веселых и агрессивно истеричных молодых людей, больше людей в камуфляжах, в спортивной одежде. Здесь отщепенцев и колеблющихся не попадалось. Говорили все о преступниках из ГКЧП. У кого-то громко вещал в руках приемник, оттуда звенел картавый голос Венедиктова с «Эха Москвы».

– Ночью будет штурм. Это уже точно…

– Надо тяжелой техникой перегородить все улицы и дворы. Мусорные машины, автобусы…

– Уже привезли бутылки с зажигательной смесью…

– Афганцы оборону держат. Народ опытный.

– Там, у Белого дома, люди в живое кольцо встают.

Услышав такие слова от парней, которые стояли у арки, курили и как будто ждали чьих-то указаний, Алексей с ужасом подумал о Вике, словно ей угрожала опасность, словно ее мог зацепить какой-то злодейский штурм. Он даже огляделся, чтобы найти Вику. Слава богу, нигде не видать.

– Ребята! Бутерброды привезли. Вода минеральная!

– Дальше. Туда передавайте! На баррикады!

– Сейчас еще привезем… Всем хватит… Вся Москва с нами!

Алексей с проворным парнем в майке-тельняшке и татуировкой на плече «парашют и буквы ВДВ» пробрались через разбитую дверь черного хода одного из домов, по пожарной лестнице взобрались на крышу, потом по чердаку, снова – по крыше и опять через чердак выбрались во двор одного из домов. Проскочили пару милицейских кордонов. Выбравшись со двора на улицу, они наконец напрямую увидели белокрылый символ борьбы и свободы Верховный Совет. Что-то тревожное и победительское золотилось на окнах здания, облитого спускающимся солнцем.

Людское море разношерстно притиснулось к зданию, это «море» помимо внешнего движения, имело какое-то скрытое глубинное движение; это движение можно было только почувствовать, но не понять, – люди, что окружили Верховный Совет, где находился Ельцин, безусловно, готовы были стоять насмерть… В руках у некоторых пока робко, не празднично и победно, но все же отважно вспыхивали бело-сине-красные знамена свободной страны. Цепи бронемашин, танков, мощных грузовиков чужеродно стояли вокруг белокаменного оплота.

– Ельцин, vivat! Солдаты, не предавайте народ! – кричали люди в сторону перегородивших дорогу военных машин с зелеными фургонами.

– Ельцин! Ельцин! – скандировала цепь людей, стоявшая против цепи милицейского заслона в шлемах, со щитами и дубинками.

На солдат и милиционеров со всех сторон сыпались не только выкрики – на них лилось ликование революции, презрение к коммунистическому режиму, который сам себе подписал приговор, организовав жалкий путч с трясущимися руками главаря Янаева.

Алексей потерял в толпе напарника с татуировкой ВДВ, в одиночку протиснулся между двух машин в проулок. И был совсем близок к площади перед заветным домом, но наткнулся на цепь из военных «Уралов» и БТРов; несколько милиционеров стояли возле металлических ограждений.

– Сюда нельзя! Разве не видишь? Куда ты вылез? Давай пошел обратно! – рыкнул на Алексея милицейский лейтенант.

– Мне телеграмму доставить! В штаб Ельцина! – смело прокричал Алексей, обескураживая лейтенанта. Лейтенант огляделся, не понимая, что делать с курьером.

Тут Алексея Ворончихина окликнули со стороны военных машин, громко и пронзительно знакомо.

 

III

 

Получив письменный приказ о выдвижении полка в ночь на 19 августа 1991 года «в пункт назначения «г. Москва», он с истовым воодушевлением произнес:

– Наконец-то!

Он произнес это слово, предчувствуя, что сотни и тысячи военных в едином порыве произнесли «Наконец-то!» Это слово – будто сигнальная ракета к атаке, к штурму. Хватит антирусского глумления на экранах! газетного измывательства над советским прошлым!  трибунной болтовни демократов!

Полковник Ворончихин вел свой мотострелковый полк в Москву в приподнятом твердом духе. Жестко принимая миссию: он исполнит любой, даже самый суровый расстрельный приказ – лишь бы пресечь горбачевскую смуту и вакханалию плодившихся барышников.

«Наконец-то!»  

Но Павел Ворончихин плохо знал Москву. Он окончил здесь Военную академию имени Фрунзе, но столицу по-настоящему не расчувствовал, не вник в ее разношерстные, многонациональные уклады, в ее чиновно-торговую и богемную ипостаси. Занятый военной наукой, он и не вдумывался, что в Москве почти треть жителей русскими не приходились. Огромные диаспоры татар, азербайджанцев, армян, евреев, казахов, чеченцев жили тут по своим, отличным от русских законам и традициям. Большинство московской неруси все беды в стране валили на русских, и русских – то тихо, то в открытую – презирали за политику КПСС… Но это была лишь одна из красок Москвы, – лишь одна специфическая грань многогранной столичной жизни.

Он не сознавал, что здесь, в Москве,  люди, хотя и страдали от горбачевской разладицы, но коммунистический рай ими был уже навсегда отвергнут. Он не представлял, что здесь, в самом обеспеченном городе страны, уже сбилась крепкая прослойка частников – ларечников, магазинщиков, рестораторов, а главное – крупных, покуда не афишированных воротил, которые имели «лапы» и рычаги управления в Кремле, в ЦК, в союзном Правительстве, во влиятельном Московском исполкоме. Москва, не то что Россия, уже безоговорочно заглотила капиталистическую блесну удовольствий и свобод. Здесь процветала не только вульгарная «гласность» газетчиков, здесь процветала свобода торгашеских выгод и секс-удовольствий, новая бандитская романтика и гульбища интеллектуальной элиты. Он не мог оценить рвение к капиталистическим благам до истерии вольнолюбивой и всегда великолепно продаваемо-покупаемой московской интеллигенции, к речам которой, по простодушию душевному, русский человек вострил ухо.

Однако и тут была не вся картина – фрагмент, – лишь некоторые мазки с полотна столицы… Ах! сколько многого не знал Павел Ворончихин про стольный град государства Российского, вернее – трещавшего по всем швам СССР.

В те августовские дни 91-го года никто не ждал, – а если и ждал, то тихо, без рукоплесканий, – гусеничные и колесные военные махины на своих, свободой искушенных московских улицах. Москва в ту пору к военным и вовсе не благоволила. Рядовой состав армии вызывал небрежение или жалость, подобную жалость вызывали неприютные чумазые беспризорники. А офицеры казались людьми с чугунными головами, в которых застоялись советские догмы. Человек в погонах давно здесь утратил престиж. Отпрыски даже московских середнячков косили от службы со всеми возможными ухищрениями.

Впустив в свое лоно чужеродные городским кварталам лязгающие танки, многоколесные БТР, с задиристыми стволами пулеметов и малокалиберных пушек БМП, тентованные неуклюжие «Уралы», Москва девяносто первого скоро обезличила их, смыла с них воинственность и строгость, приручила… Солдат угощали шоколадками «сникерс», кисло-сладенькими сигаретами «LM», лимонадом из больших пластиковых туб, пепси-колой; сердобольные бабушки принесли «солдатикам» «пирожки домашние с капусткой», «кефирчик», «конфеты «Коровка». Командиры не могли, подчас не хотели уследить за всеми отступлениями от служебных обязанностей рядовых, прекратить их сношение с гражданскими. Солдаты стали как дети, поразмякли. У них и не было причин вздорить, грубить, заслоняться от граждан столицы, шугать их от бронетехники или играть в глухую молчанку. Девушки позировали на гусеницах танков на солнечной Тверской.

Батальонные, ротные офицеры тоже оказались сбитыми с толку, усомнилось в правильности выбранной расстановки, в действиях, точнее, в полном бездействии Государственного комитета по чрезвычайному положению. С каждым часом этого бездействия все происходящее оборачивалось авантюрой, фарсом, очередной подставой. Загнанные в каменные лабиринты гигантского города, бронемашины выглядели нелепыми экспонатами военной техники под открытым небом. Командирская строгость, окрики подчиненным стали потехой для гражданских.

Павел Ворончихин то и дело запрашивал «верха», штаб дивизии, самого комдива, кипятился:

– Вы что, нас на посмеянье выставили?! Каков план действий полка?

– Ждать указаний! Не поддавайтесь на провокации! Оставаться в районе дислокации! – неумолимо отвечал комдив.

Начальник штаба дивизии в очередной сеанс связи – по секрету – признался:

– Сами, Пал Василич, как олухи сидим. Командование округа ни бе, ни ме, ни кукареку…

Павел темнел в лице, когда ему докладывали проверенные данные, что некоторые подразделения дивизии, отдельные роты, батальоны перешли на сторону ельцинистов. Неуклюжий, невнятный, неисполняемый Указ ГКЧП встретил ответный шаг Ельцина. Его «Обращение к гражданам России» было понятно, логично, а главное, исполнимо: не подчиняться путчистам. Путчисты и сами не хотели никакого подчинения. У людей военных мутились мозги: где зарыта очередная подлость горбачевской власти? в чем афера? кому поверить? янаевцы – путчисты? Ельцин – бунтовщик?

Оказавшись в плену московских демократических улиц, где пестрели лозунги: «Армия! Не стреляй в народ!», офицеры на свой страх и совесть переходили на сторону Верховного Совета, под Ельцинскую управу. Над танками, бронемашинами перебежчиков вспыхивал буржуазный российский триколор.

Колонна полковой бронетехники Павла Ворончихина находилась поблизости от здания Верховного Совета, но приказа блокировать подступы к нему не получала. Из окна командирского кунга, размещенного на «Урале», Павел даже без бинокля отчетливо видел белоликий фасад государственного дома, и площадь – как арену, рыхло, неравномерно заполненную народом. На площади то и дело шли перемещения, двигались группы лиц, бегали фотографы, репортеры с микрофонами, телевизионщики с камерами на плече.

Когда на танке, выкатившемся на площадь, взметнулся трехцветный флаг, а броню липко облепили люди, и люди все прибывали и прибывали, охватывая танк  в кольцо, Павел приложил к глазам бинокль. Гадкий матюг вырвался из покривленных уст Павла. В окулярах он отчетливо рассмотрел глыбистую толстую фигуру Ельцина. Ельцин забрался на башню с помощью окружающих его охранников. В руках у него были бумаги.

Скоро листовки белели и в руках окружающих. Репортеры тискались средь толпы, хватали объективами исторический момент.

– В такое время народу голову морочить! Встали бы с Янаевым заодно! Стране кулак, а не раздрай нужен! – сквозь зубы проговорил Павел.

Он с брезгливостью смотрел на облепленный людьми танк. Все люди, которые жались к броне, готовые своими телами и даже головами, подпирать Ельцина, показались ему смутьянами, шайкой. Над людской кучей на предательской броне безнадежно торчал пушечный ствол.

Павел недооценивал личность Бориса Ельцина. Павлу казалось, что этот человек встроен в прежнюю иерархию и без директив Горбачева ни на что не способен; за Ельциным нет армии, нет КГБ, нет МВД… Но за этим человеком оказалось другое: алчные до власти политики, военные, бизнесмены. За ним стояла толпа. С лозунгами. С баррикадами…

Он, конечно, недооценивал Ельцина. Но разве Янаев, Крючков, Язов и его генералы не знали, не понимали, что в первую очередь надо нейтрализовать этот очаг, это зло, которое революционно размахивает листками над головой. Обида окатила Павла. Что ж так непродуманно!

Желваки играли на лице Павла Ворончихина, когда он глядел на площадь перед Белым домом. А может быть, сдавшийся танк просто игра? Троянский конь? Стоит черкануть из пулемета над толпой, и все эти облепившие Ельцина люди разлетятся, как галчата? Пусть чешет языком этот смутьян, размахивает своими подтирушками, надо притупить его бдительность, а потом все ельцинскую верхушку разом схапать? Почему ж Язов молчит? Почему командующий округом Калинин – ни слова? Нельзя тянуть! Где десантники? Чем дальше, тем больше жертв…

Павел вызвал начальника связи полка.

– Соедините меня по рации с генералом Лебедем. Найдите возможность.

Александра Лебедя он знал по афганской кампании, они были со своими подразделениями – артиллерия и десант – задействованы на совместных операциях. Лебедь стоял ближе к верхам, был замом командующего Воздушно-десантными войсками генерала Грачева, вместе с ним вводил Тульскую дивизию ВДВ в Москву.

– Александр Иванович, мотострелки и артиллерия здания не штурмуют, – витиевато заговорил Павел. – Это дело десанта.

– Мои бойцы стрелять в гражданских не будут, – резко звучал в наушниках грубоватый голос вэдэвэшного генерала.

– Это все, что ты скажешь?

– Власть, Паша, делят не на жаркой улице с орущей толпой. Власть делят в прохладных кабинетах в тихих разговорах, – нравоучительно отвечал Лебедь. – В этих кабинетах без нас обо всем договорятся. А может, уже договорились.

– А ты, Саша? Лично?

– Паша, мы с тобой люди военные. Не лезь ты в эту склоку! Паны ругаются – у холопов чубы трещат, – голос Лебедя явно отдавал хитрецой.

– Ясно, – ответил Павел. – Конец связи.

Скоро в командирский кунг явился с докладом начальник разведки полка майор Головченко:

– Товарищ полковник, факты перехода отдельных рот и батальонов на сторону Ельцина подтверждаются, –  чеканно начал он рапорт, но скоро перешел на обычный разговорный тон. – Я был в Белом доме, пошукал там. Есть у меня там свои кореша… Оборону возглавил некий генерал-полковник Кобец. Связист. Бывший замнач Генштаба. Но он в общем пешка. У него ни войск, ни вооружения. Так, ополченцы из бывших военных, кому делать не хрен… Другое худо, товарищ полковник… – Головченко чуть помедлил, словно и сам был причастен к фактам измены. – По моим данным, мне верный человек шепнул, друг Руцкого. Так вот, генерал-то Грачев, подчиненный Язову, с Ельциным тоже якшается. Командующий округом Калинин – то ж самое. Двурушничество выходит… А еще… Это, может, хуже всего сейчас. Власть Москвы на стороне Ельцина. Гаврила этот Попов… Они разрешили митинг. Тут будут тыщи народа.

 

Площадь перед Верховным Советом объяло людское море с пышущими трехцветными флагами. На балкон здания вышли, немного важничая и храбрясь, будто герои, которые еще не стали героями официально и всепризнанно, однако уже чувствовали себя героями, люди из команды Ельцина. Павел, осматривая из своего кунга сборище людей, готовых слушать трибунных идолов нового времени, злорадно думал: «Вот тебе и «наконец-то!»

Но вместе с отчаянием к нему пришло желание действовать – не сидеть, не стенать… По мышцам прокатился огонь, словно сейчас-то и будет штурм, главный бросок, поединок с коварным, разъяренным, вкусившим крови и победы  врагом. Павел решительно выбрался из кунга. Сделал жест рукой «вольно» командиру взвода охраны лейтенанту Теплых, который рванулся было к нему с докладом, прижав автомат к боку, пошагал вдоль колонны бронетехники. По графической схеме и «на местности» он отлично знал, как расположены полковые машины. Из нескольких БМП и БТР – он сам это проверял – можно было вести пушечно-пулеметный огонь по Белому дому и прилегающим окрестностям, чтобы отсечь подходы к подъездам. Удобнее всего, ближе к площади, стоял крайний колесный БТР, прижатый к парапету и отгороженный от проезжей дороги машиной связи с высокой антенной.

По пути Павлу встречались полковые офицеры, которые становились на вытяжку. Он лишь кивал им, ни с кем не задерживался. Солдаты, увидев командира, хотели куда-нибудь улизнуть за броню, за борт машины – укрыться от начальства. Невдалеке от крайнего БТР Павла встретил командир батальона капитан Баранов. Он вытянулся, сделал шаг вперед, навстречу командиру, приложил руку к тулье фуражки, начал докладывать «текущую обстановку».

– Отставить!  – негромко сказал Павел. – Есть кто в этом БТР? Пусть все выйдут.

Капитан быстро забрался на бронемашину, крикнул в открытый люк:

– Матвеев! Выйти из машины. Освободи место для командира полка!

Павел Ворончихин забрался в БТР, занял тесное место стрелка, взялся за раму оптического прицела крупнокалиберного пулемета.

В Ленина стреляла Каплан, фактически террористка-одиночка. Урицкого уничтожил тоже одиночка, эсер Канегиссер. С Кировым расправился взбешенный муж его любовницы Николаев. Даже в Кеннеди стрелял человек не крупного заговора, индивидуал. Потому и получилось, в большой заговор всегда вотрется стукач. Пулю для Иосифа Сталина, каплю яда или удар чернильным прибором по его голове мог подготовить исключительно одиночка. В отчаянном одиночке нет предательства самого перед собой.

Павел Ворончихин давно не испытывал этого чувства, чувства страха – животного, лихорадящего чувства. Отроческие страхи перед шпаной, перед строгим завучем – теперь казались наивными. Лишь один страх был достоин уважения. Страх перед Мамаем. Мамай был не умен, жесток, циничен. Мамай держал жертву в страхе, мог побить и унизить честного умного парня, изнасиловать девчонку и запугать ее так, чтоб всю жизнь молчала, мог наглумиться над слабым. Павел по сей день помнил этот унизительный, стыдный страх перед Мамаем: сердце уходило в пятки, в голове гудело, в горле – будто тошнота и сухость. Но ведь однажды он поборол в себе этот страх. У Павла опять, как много лет назад, начинали гудеть мышцы, когда он схватил ящик у магазина и напал на Мамая сзади. Дикое отчаяние, смертное отчаяние – словно бросился на амбразуру. И пусть потом бежал, скрывался в лесу на берегу Вятки, гонимый со своей улицы опять же тем неистребимым страхом, но все же испытал вкус победы. Счастье преодоление себя!

Передвигая оптический прицел пулемета Павел нашел в перекрестье штрихов Ельцина. Ельцин ораторствовал, и с боков и с переду заслоняемый соратниками и охраной. Потом он поднял над головой бело-сине-красный флаг и стал им размахивать.

Павла Ворончихина впервые в жизни охватило знобящее, окрыляющее чувство значимости своей жизни, своего предназначения. Он понял, что в эту минуту каждый человек, исключительно каждый – и командир батальона капитан Баранов, и рядовой, с бугроватым обветренным лицом Матвеев, который выбрался из БТР и уступил свое место стрелка, и начальник полковой разведки майор Головченко, и командир взвода охраны лейтенант Теплых, и все солдаты полка, и милиционеры оцепления, вооруженные автоматами, и все люди в людском море перед зданием Верховного Совета РСФСР, – есть не просто люди, индивиды, единицы или личности, есть не просто часть расколотого общества, но и часть всеобщей истории. Сейчас, на этом повороте, каждый из них очень ценен. От каждого из них зависит исход схватки, судьба этого общества и судьба того человека с одутловатым лицом, который на балконе здания размахивал флагом и надувал щеки, чтобы под улюлюканье толпы выкрикнуть в микрофон свою правду.

Озноб прокатился по спине Павла. Во всем раскладе, он, полковник Павел Ворончихин, сидящий у гашетки крупнокалиберного пулемета БТР, может стать главным звеном в истории страны на этом революционным вывихе. Роль его может оказаться и величественна, и позорна.

Почти механически, с твердой отточенностью, не забыв прежние стрелковые навыки, Павел вставил ленту с патронами в патронник, снял пулемет с предохранителя, щелкнул затвором. Осталось нажать на гашетку, и десятки пуль четырнадцатого убойного калибра, бестрепетным свинцовым роем пронесутся над головами толпы и разнесут в пух и прах человека – предателя вскормившей его коммунистической партии, скандалиста и пьяницу, чье властолюбие и напор кому-то сейчас очень выгодны.

Соратники, охранники, что лепились с боков к Ельцину на балконе, конечно, тоже пострадают. Ну и пусть! Они не просто люди, они есть часть самого Ельцина, его глотка, его глаза, его уши, его пропагандистский орган. Может быть, они есть еще большее зло, чем сам иуда; они умело пользуются его ухарством и нахрапом. Если они исчезнут вместе с ним, – не о чем жалеть…

Павла опять окатило внутренним огнем. Кровь прихлынула к голове. Он слышал ток этой горячей возбужденной крови. Сердце гнало ее по артериям, и во всем теле появлялась дрожь. Это был огонь в крови, огонь и азарт. Человек, который взывал окружившую его толпу к неповиновению, должен остановиться, замолчать. Он должен исчезнуть из истории России!

Пот выступил на лбу Павла.

В свое время военные «пропустили» Сталина – вовремя не нажали на курок. Теперь военные осмелились нейтрализовать болтуна и западного угодника Горбачева, но проглядели другое зло – Ельцина.

Павел проскользил мыслями по возможным последствиям. Его, расстрельщика, сочтут одиночкой террористом, реакционером-мракобесом, одержимым коммунякой. Демократическая общественность проклянет его и его детей; его расстреляют по суду или же линчуют прямо на месте преступления разъяренные ельцинисты… Но кто? Кто же, если не он и не сейчас? Где все эти люди в чинах, с большими звездами и лампасами на штанах?! Которые могли не допустить этого без крови?!

Он острее посмотрел в прицел. Он подсознательно понимал, почему медлит. Мишень была слишком далеко. Но ведь можно, нужно попробовать! Жертв будет много. Но ради спасения…

Павел вытер о китель вспотевшие ладони и почти непроизвольно потянулся правой рукой под китель, к оберегу на груди. Пальцы нащупали на груди оберег, дареный Константином, сжали его. Всё внутри замерло. Казалось, ток крови остановился. Он сидел так некоторое время – без молитв, без мыслей, закрыв глаза.

Чувство выше понимания. Чувству можно довериться. Чувство рождается не из обстоятельств и информации, оно дается откуда-то свыше. Наконец, Павел обтер рукавом пот со лба, открыл люк и выбрался из БТР. Он спрыгнул на асфальт и, опустив глаза, пошел к своей КШМ. Ему было стыдно. Ему казалось, что все, кто был поблизости, догадались, что он, командир полка, сломался, струсил, смалодушничал.

Павел не замечал некоторое время, что рядом с ним, чуть поотстав, идет капитан Баранов.

– Я тоже приглядывался, товарищ полковник, – вдруг сказал негромко Баранов. – Из такого пулемета промахнемся. Кучность стрельбы малая. Из БМП, из пушки еще можно… Но лучше бы из танка – прямой наводкой жахнуть…

– Танков у меня в полку нет, капитан, – сказал Павел и быстрее зашагал к своей машине.

Здесь, в командирском кунге, он просидел несколько бесплодных часов. Он даже не донимал штаб дивизии по поводу вводных, сидел то в одиночестве, то в компании немногословного начальника штаба Блохина. Блохин и распоряжался по возникающим неизбежным требам.

Казалось, Павел Ворончихин уже вышел из игры.

Время от времени он глядел из открытого окна кунга на белостенное здание, на людскую толкучку на прилегающей площади, на нарядные и чуждые трехцветные флаги. Возбужденная толпа то ликовала, то ожесточалась. Речёвки доносились – от угроз до прославления. 

– Путчистов – за решетку!

– Ельцин – наш президент!

Толпа постепенно вовлекала в себя милицейские оцепления, воинские части. Кое-где солдаты и милиция напропалую братались с гражданскими. Две пьяные девки, рыжеволосая, в джинсах в обтяжку, с несколькими подвявшими гвоздичками, и блондинка, в мини-мини-юбке, иногда не скрывающей белых трусов хозяйки, приставали к солдатам: дарили цветы, свистели, вставляя в рот два пальца, лезли на броню БТР – видать, хотели покататься.

В кунге было душно. Павел открыл дверь. Невольно взглянул в сторону милицейского оцепления. Увидел среди шарахающихся поблизости людей родное лицо.

 

IV

 

– Паша? Надо же, как встретились! Я все время говорил: жизнь – это праздник случайностей! Я так рад!

Алексей весело смотрел на хмурого Павла.

– Ты чего сюда приперся? Ельцина защищать? А если штурм объявят? Я тебя буду вынужден убить?.. Как я матери в глаза глядеть буду?

Разговор у братьев не клеился.   

Они сидели в кунге друг против друга. Алексей улыбался. Павел прятал глаза и, казалось, затаил на него злобу. Злобу краеугольную, принципиальную, – почти классовую… За такую брат с братом в идеологическом семнадцатом году квитались пулей.

– Ельцин это или Мудельцин – мне все равно… Я человека искал. Вот и пришел сюда. – Алексей мельком вспомнил Вику, на мгновение сжалось, радостно и тревожно, сердце. – Бунт делают не люди – время. Это бунт не ГКЧП. И бунт не против ГКЧП. Это бунт времени… Вот лежит, Паша, на дороге куча навозу. Надо ее убрать, чтобы дальше идти. Один будет рассуждать, что сапог резиновых нету, что черенок у лопаты короткий, что раньше этих куч тут не было… А другой, засучив рукава, берет в руки лопату и эту кучу спокойно и упрямо разгребает. Чтобы все могли идти дальше.

– Горбачев? Или этот, – Павел мотнул головой в сторону Белого дома, – твой Ельцин лопату-то взяли? Да они шкурники! Я даже фактов приводить не буду – я это сердцем чую… На народ им плевать!

– Для истории пять, десять лет – это что трехдневный насморк для человека. В политике полным-полно было подлецов и шкурников… Важно другое. Законы, по которым мы жили, умерли. Надо создавать новые… К прежнему не вернуться. Царство коммунизма оказалось невечным. Животную суть человечества коммунисты все-таки не учли, хоть и считали себя материалистами.

– Научились вы здесь, в Москве, болтать. Газетчики, телевизионщики, деятели культур… Одна демагогия!

– Это правда, Паша. Но правда и другое. Там, у Белого дома, собрались люди…Если даже среди них половина пьяных бездельников.

– Тут нет народа! Тут нет рабочего класса, крестьянина. Да и сельский врач сюда не попрется.

– В том-то вся и беда, Паша! Народ у нас, русский народ, пассивен! Все за него решают…

– Если мне отдадут приказ: стрелять по этому дому и по этой толпе, я его выполню! – отрезал Павел, поднялся, отворотился от брата, замерше стал глядеть в окно.  

Алексей тоже поднялся с пристенной лавки, через плечо Павла тоже смотрел в окно.

Толпа перед Белым домом, казалось, все более сытилась победным настроем, свободолюбивым куражом. Седовласый профессор и бухгалтерша из театра «Ленком», механик с частного автосервиса и учительница английского, прокуренный, сутулый инженер из НИИ приборостроения и редакторша из издательства «Радуга», а с ними – пьяные студенты, бывшие «афганцы», меломаны, торговые служащие, – они сплотились, готовые кричать, топать ногами, драться, царапаться… за демократическую свободу, которой вкусили, которую ни за что не хотели отдавать.

Алексей не собирался смыкаться с ними, он оставался особняком. Любая толпа была ему чужда. Он хотел рассказать об этом Павлу. Он хотел разговорить брата, смягчить его сердце, сердце обманутого властью военного. Но долгой встречи у них не задалось.

В дверь кунга громко постучали. Павел открыл дверь. Рядом с взволнованным, побледневшим начальником штаба майором Блохиным стоял полковник милиции и двое милицейских офицеров в бронежилетах, с автоматами на перевес.

– Товарищ полковник, – быстро заговорил Блохин, – там вас генерал какой-то хочет видеть. С депутаций от Ельцина. Вот сопровождающие пришли.

Павел выбрался из кунга, поздоровался с милицейским полковником за руку, потом обернулся на брата, сказал с ехидным холодком:

– Матери письмо напиши, коммерсант! – последнее слово прозвучало из уст Павла как оскорбление. И непонятно было: простился так Павел или советовал брату ждать его возвращения.

– Взвод охраны! За командиром! – приказал майор Блохин лейтенанту Теплых.

 

Над Москвой густели сумерки. Солнце скатывалось за горизонт. Обочь сизых туч оно прорывалось красными лучами, багрило белостенный бунтующий дом, ластилось красными бликами к его стеклам. Павел Ворончихин косо взглядывал на солнечный огонь на этих стеклах. Окольцованное толпами, ощетинившееся баррикадами с проельцинскими плакатами и трехцветными флагами, здание Верховного Совета еще не выглядело победным, но и побежденным, казалось, уже быть не могло.

Что, путч провален!? На то и путч, чтоб провалиться… Как все бестолково задумано! А может, все именно так и задумано? Но ведь и Ельцина пока никто не посадил на единоличный трон. Павел смотрел на набережные Москвы-реки, на перспективы проспектов и улиц. Брошенные без стратегического и тактического управления войска остались в Москве на поругание демократической толпы или на братание с этой толпой. Расхлебывайте, господа офицеры!

Павел миновал цепь милиционеров и вышел к небольшой свите военных и милицейских чинов. Тут же мелькнул черным долгополым одеянием священник. В центре свиты стоял генерал-майор. Стройный, чернявый, с загорелым круглым лицом и тонкими губами; из-под толстых черных бровей зло глядели черные острые глаза.

Перед Павлом расступились, освобождая проход к генералу.

– Командир полка… – Павел представился.

– Генерал Левчук. – Он подчеркнуто строго приподнял подбородок. – Вот что, товарищ полковник, уберите свой полк отсюда. По набережной вдоль реки. Маршрут покажут гаишники. Сопровождение дадут. Нечего здесь своими БТРэрами народ будоражить. Вашим же бойцам шею намылят.

– Вы кто? – спокойно и даже устало спросил Павел.

– Я уполномочен Верховным Советом Российской Федерации и лично Президентом России Ельциным Борисом Николаевичем.

– В Верховном Совете депутаты разные. Всех вы представлять не можете. А вашим ельциным я присяг не давал. Вы мне, господин генерал, не начальник. Приказываю вам убираться из расположения полка! Честь имею!

Павел отвернулся от генерала, чуть кивнул головой начальнику штаба Блохину: переговоры, мол, закончены, все держать под контролем, не напрасно взяли с собой вооруженный взвод охраны.

Генерал позеленел, сорвался на матерную брань. До уходящего Павла донеслось:

– Мне говорили, что он упрямый осел. Ему же хуже будет… Под трибунал отдадим.

Павел не оборачивался, он еще на въезде в Москву дал зарок не отвечать на оскорбления, провокации. Но без шума не обошлось. Сквозь милицейское оцепление просочилась несколько гражданских подвыпивших мужиков с трехцветным полотнищем и несколько женщин. Флагоносец бросился к Павлу:

– Флаг повесьте! Наш флаг свободы!

– Отойди со своей тряпкой! – рыкнул на него Павел.

Вся ближняя стайка гражданских сперва замерла. Но вскоре загалдела:

– Вы чего? Против народа?

– Предатели!

– Это тоже путчисты!

Тут раздался визгливый бабий голос:

– Сынки! Мальчики мои! Ельцин наш президент! Ельцин наш президент! – она пошла было скандировать. И толпа гражданских стала теснить оцепление, жаться к бронетехнике, с призывами окружать солдат, офицеров.

Начальник штаба Блохин выкрикивал, заглушаемый толпой:

– Прекратить! Пошли прочь! Милиция? Куда смотрите?

Лейтенант Теплых, видать, перепугался. Перепугался не толпы, а неисполнения возложенных обязанностей. Он снял с предохранителя автомат и вдруг неожиданно, скривя лицо, оскалившись, закричал:

– Отходите! Отходите! Все отходите отсюда!

Для устрашения он всадил очередь из холостых патронов.

Раздались испуганные крики, толпа суматошно колебнулась. Милиционеры кинулись создавать заслон между гражданскими и военными.

Услышав выстрелы, Алексей выскочил из командирского кунга, где дожидался брата, он ждал его, подыскивал слова, чтобы как-то примириться, кончить ледяной тон прошлого разговора. Выскочил, осмотрелся, побежал в сторону наибольшего человеческого гвалта. Толпа гражданских что-то неистово выкрикивала, колыхалась, металась у милицейского оцепления. Двое милиционеров волокли под руки сильно пьяного парня в шортах, с окровавленными коленями, который вырывался и норовил пнуть своих пленителей.

Вдруг пронзительно взвыла сирена. Милицейская машина, сверкая маяком, прокладывала дорогу сквозь толпу. Из громкоговорителя металлический голос требовал:

– Всем отойти на тротуар! На тротуар! Пропустите колонну! Внимание! Всем внимание! Пропустите колонну! Всем на тротуар!

Милицейская цепь изогнулась, сместилась. Гражданский люд внял призыву и собственному разумению, проезжую часть освободили. Милиционеры втиснули Алексея в толпу и вместе с другими гражданскими оттеснили на обочину.

– Пропустить колонну! Внимание: идет колонна!

Это была колонна не военных, не милиции. По улице шла колонна автокранов. Машины со стрелами шли на помощь Ельцину, чтобы глуше загородить подходы к Белому дому. Шанс на ночной или утренний штурм оставался.

Алексей с трудом выбрался из толпы к парапету.

– Паша-а! – закричал он, сложив ладони рупором. – Я завтра приду! На это же место!

Он видел Павла, но Павел вряд ли видел его. Вокруг Павла было много военного народу, да и он не глядел на толпу гражданских.

Еще долго слышалась сирена машины сопровождения колонны. Слышался ропот, гул толпы. Откуда-то вонюче несло паленым, видать, где-то горел мусор в урне.

 

V

 

Сон – тоже жизнь. Необычная, иносказательная жизнь.

Алексей часто видел цветные, экспрессивные, волшебные сны. Такие картины порой долго не забывались, грели душу, как нечаянная добрая встреча с другом. Страшные сны тоже виделись ему.

Этот сон Алексея был рваным, болезненным. Сперва ему привиделся отец. Будто идет отец по железнодорожному полотну, идет и идет, не замечая, не слыша, что его настигает смертоносный паровоз. Алексей стоит недалеко от железнодорожной насыпи, видит отца, видит несущийся на отца темной лавиной паровоз. Алексей пытается кричать отцу, предупредить, спасти. Но не получается. Голос у него слаб. Отец не слышит. А добежать к отцу, столкнуть с полотна – поздно. Да и ноги у Алексея не слушаются… И вот нет уже отца на земле. Нет и чумазого дымного паровоза. Нет и пути с двумя стальными жилами. Ничего нет вокруг. Нет ни единого проблеска солнечного света – сплошным одеялом дым над головой. Алексей стоит на выжженной земле посреди поля или бескрайней степи. Куда ни кинь взгляд, всюду – пустота, темь, бесконечная пустыня. Он один на земле! Один! Нет на ней больше ни одного человека, ни единой живой души! Дикий страх одиночества сжимает его сердце…

Алексей проснулся с болью в груди. Страшный сон, где он в одиночестве на всей земле, повторился. Этот сон он видел в юности… Алексей положил ладони на грудь, чтобы слегка придавить, успокоить страдающее сердце.  Сперва ему почудилось, что боль в груди от любви к Вике, которая куда-то ушла от него. Нет, боль в сердце была не от потерявшейся Вики, боль – от другого. Павел! Брат! Как же нелепо они расстались! Почему он, Алексей, оставил брата там, среди чужого и чуждого города, среди ошалелой толпы?! В этой толпе десятки провокаторов и подлецов, или просто людей с больной психикой. Они агрессивны, неуправляемы, обозлены на военных. Они могут навредить брату!

По истории сна выходило, что Алексей не успел остановить, не смог докричаться до отца, не спас его, а по развернувшейся реальности – что бросил, не подал руку брату. Алексей сорвался с постели. Собрался, выскочил на улицу.

Над Москвой занималось утро. Сумрак еще густел во дворах, под деревьями скверов, но над Москвой-рекой уже брезжил туманный рассвет, предрекая тревоги нового августовского бунтливого дня.

Алексей ехал на машине. Некоторые дороги были блокированы военной техникой, иные – преграждали баррикады, похожие на большие кучи мусора. Иногда милицейские постовые на пустынных магистралях претили Алексею полосатыми жезлами, направляли его машину «в объезд». Лавируя по переулкам, сквозным дворам, Алексей близко подобрался к Белому дому, но к месту, где стоял мотострелковый полк, пришлось идти пешком: милицейские кордоны здесь были плотными.

Павла нигде не было. Ни командирского «Урала» с кунгом, ни БТРов, ни машины связи с высокой антенной. На месте, где располагался полк, теперь – на просторе – стояли две мусороуборочные машины, валялись пустые ящики и картонные короба, два надорванных, потоптанных плаката с  лозунгами о Ельцине и новой России. Невдалеке группка пьяных парней, должно быть, студентов, орала песню «Поворот» из «Машины времени», один из парней размахивал потрепанным, нечистым, с бахромой по краям трехцветным флагом… В воздухе по-прежнему стоял запах палятины – видно, от ночных костров защитников Белого дома, в которых жгли хлам и мусор. На площади перед обрастающим легендами зданием находились немногочисленные группы молодых людей, милиционеры, военные, репортеры, сочувствующие.

Алексей стоял на том самом месте, где находился кунг Павла. Печально озирался. Нету брата. Он сел на бордюрный камень. Что-то изнутри больно толкнуло его. Он заплакал. Он не плакал очень давно, почти с детства.

Он плакал и вспоминал самое счастливое время в своей жизни. Они все, всей семьей: отец, мать, Павел и он, отсмотрев в черно-белом телевизоре «Рекорд» субботний концерт, который непременно заканчивался хитом югославской певицы Радмилы Караклаич, не спеша пили чай, предвкушая на завтра свободный выходной день с материной выпечкой. Потом укладывались спать. В доме гасили свет. Становилось видно, как за окном ярко светит луна. Снег искрится, блещет волной… На душе было так спокойно и счастливо! Вот они все, вся семья: отец, мама, брат Пашка, он, – все были дома, под одной крышей, все были слитны, все любили и заботились друг о друге. Теперь он сидел в Москве один. Сидел на бордюре и плакал.

 

VI

 

Демократическая общественность России праздновала победу. Праздновали по-разному. В Москве – крикливо и цветасто. В Вятске – обыденно и занудно. В провинции все революционные сломы подвергались сомнениям, обволакивались вязкой рутиной. Радости до поросячьего визга тут не бывало ни в царские, ни в советские эпохальные дни.

В первый день августовской истории на центральную площадь города, к обкому партии и колонному драматическому театру вышли коммунисты. Они не то что взахлеб, но с бойкостью, со стиснутыми кулаками поддержали порядок ГКЧП. Среди выступающих блеснул радикализмом Панкрат Востриков, он же Панкрат Большевик. Он дерзким взглядом и своим большим носом обводил неброскую сероватую рабоче-крестьянскую толпу и рубил вдохновенно, сплеча:

– Все кооперативы закрыть! Как у нас этак получается? В магазине банка кильки в томатном соусе по одной цене. В ларьке у магазина – по другой. Та же банка! Спекулянтов под суд! С полной конфискацией!

На следующий день ответный ход был за сторонниками Ельцина.

Во дни путча местные демократы, конечно, жаждали революции, массовых беспорядков, мечтали о баррикадах, бутылках с зажигательной смесью, о плакатах: «Армия, не предавай народ!» Словом, грезили об опасном революционном геройстве, которое попадает в исторические учебники. Но развернуть геройство в Вятске демократам-аборигенам оказалось негде. В город не только не вошли гэкачепистские танки, но даже пеших безоружных солдат нигде не показалось. Омоновцы в черных комбинезонах, как охранники Фантомаса, не выстроились в цепь, не заслонились стеклянными щитами от демонстрантов. Даже ленивые милиционеры нигде не появились кордоном с резиновыми колбасинами.

И все же революция должна быть революцией. Нельзя оставаться в стороне от столичных демократических братьев!

Стайка демократов с трехцветным флагом и плакатом «Ельцин – наш президент!» выскочила под вечер на центральную вятскую площадь, затаив надежду, что их все заметят, что против них примут репрессивные меры, что их окружат неуклюжие от бронежилетов омоновцы с туповатыми зверскими лицами, а местные фоторепортеры заснимут разгон… Но такого не случилось.

К демонстрантам подъехал старенький раздрызганный милицейский «козел». Оттуда не спеша выбрался растолстевший капитан Мишкин, бывший когда-то участковым на улице Мопра. Мишкин флегматично осмотрел демократов, не очернил не обелил на выкрик одного из них:

– ГКЧП – к суду!

Потом покривился, приметливо рассмотрев на одном из демократов полосатые, будто из матраса пошитые до колен шорты. Подошел ближе к пикетчикам, по-свойски, увещевательно сказал:

– Мужики, вы идите-ка домой… Вечер уже. Вдруг пьяные хулиганы пристанут. Вы ж знаете, у нас тут как. Примут вас за каких-нибудь педерастов с плакатами, настучат по мордасам. А нам разбирайся…

Но и здесь, в Вятске, все было не столь примитивно, болотисто и реакционно.

На местном телевидении в модном прямом эфире с потным лбом, в напряжении, отдавая себе, видать, отчет в том, что рискует, воззвание Ельцина к народу зачитал некто Игорь Исаевич Машкин, местный депутат, не подчинившийся официальным бумагам янаевского Кремля, а сразу перешедший на сторону «всенародного избранника» Бориса Николаевича.

– Тот самый Машкин! – воскликнула Кира Леонидовна, опознав в телевизоре своего подопечного.

– Какой-такой Машкин? – хрипуче спросил, лежа на диване, инвалид, бывший физрук Геннадий Устинович.

– Они с младшим Ворончихиным красным вином опились в седьмом классе. Машкин в вытрезвитель попал… Его и не спутаешь. У него вихор на темени. Так и не загладился…

– Гаденыша Ворончихина помню. Клички учителям придумывал, – сказал Геннадий Устинович. – Это он тебе капнул, что я на уроке с брусьев упал?

– Трезвый был бы – не упал, – кольнула Кира Леонидовна. – Машкин тоже не проста птица. Его не забудешь. Он – тогда хоть и подросток был, но с идеологией.

– С какой идеологией? – заинтересовался Геннадий Устинович.

– Машкин правду-матку режет. Но только ту, которая ему выгодна. Он уже тогда политиком был.

– Чего-то ты загнула. Не поймешь сразу-то. Что они красули нажрались, это я понял. А про политику растолкуй.

– Он Ворончихина-младшего предал. И объяснил это тем… – Кира Леонидовна помедлила с ответом сожителю, пытаясь вспомнить слова Машкина. Но конкретных выражений не вспомнила – что-то полублатное, вёрткое, – лишь вспомнила его настрой и свое впечатление: «сопляк еще, а такой нахрапистый!» – Говорит, все хотят чистенькими быть. А меня, если поскользнулся, ногой пнуть… Нет! Вы все такие же. Меня не чище!

– Правильно говорил! – поддержал Геннадий Устинович.

– Ворончихин, говорит, меня сам потащил в магазин. За вином. Записку для продавщицы сочинил… После распития, мол, говорит, хотели к девчонкам идти. Но потерялись, развезло… Но главное не это, – сказала Кира Леонидовна задумчиво.

– Чего главное?

– Главное, говорит, если вы меня Ворончихину выдадите, вам же хуже будет. Свой авторитет подорвете. Вы, говорит, тоже чистенькой хотите остаться. Пример другим подавать…

– Ух ты! – оживился Геннадий Устинович. – Этот Машкин далеко пойдет.

– Похоже, уже пошел. Высоко метит. Вон как ГКЧП хает. Не боится…

Депутат местного городского Совета Игорь Исаевич Машкин проявлял в телевизоре незаурядную борзость, бранных слов по адресу «янаевской шайки» не жалел.

 

VII

 

О Вике ни слуху ни духу целых три дня.

Нигде не осталось следов от нее. Записка, номер телефона, написанный помадой на зеркале в прихожей, забытая расческа, заколка,  – ничего такого.

Без Вики становилось невыносимо. Алексей позвонил на студию Марку Гольдину. Доискаться ее координат.

– Это не Вика! Я знаю, про кого ты спрашиваешь. Валька Брянская, – скоро сообразил Марк. – Вика у нее псевдоним. Она просила меня, чтоб отправил на заработки в Турцию. Стриптизершей… Что, она здорово тебя обула?.. Ничего? Совсем ничего не взяла? Ты проверь! И радуйся, что тебе Валька Брянская попалась. Она хоть классно выглядит, стриптиз-танцовщица. На столе у тебя танцевала? А-а… Понравилось? Попалась бы какая-нибудь Манька-клофелинщица, все бы вынесла до последних трусов.

– Ты пошляк и циник,  Марк! – выкрикнул в трубку Алексей. – Ты никогда не любил женщин! Ты их потребитель, как потребляют мороженое.

– Откуда ты знаешь, что люблю мороженое?

– Все пошляки любят мороженое!

Алексей бродил по квартире, тыкался во все углы… Шептал имя «Вика, Вика… Марк пошляк. Он просто пошляк… Все пошляки завистливы, циничны. Их никогда никто не любил бескорыстно. И они никогда за так просто никого не полюбят… Они хотят опошлить любые чувства других. Вика. Вика! Вика-а»!!!

Он почти машинально, почти без умысла забрался в верхний ящик тумбочки. Там среди всякого мелкого канцелярского барахла находилась расписная палеховская шкатулка, в которой Алексей хранил заначенную наличность. Шкатулка была на самом виду. Еще недавно лежало две с половиной тысячи долларов. Теперь – только пять сотенных купюр, прикрытых запиской.

«Лешенька, милый! Как мы с тобой договорились, я у тебя немного взяла взаймы. Верну через 2 недели. В крайнем случае через месяц. Целую. Люблю. Твоя Вика.»

– О-о-о! – ласково взвыл Алексей и поцеловал записку. – Какая замечательная сука!.. А все-таки я в нее влюблен. Надо как можно дольше держать в себе это чувство. Это святое чувство любви. Экзистенциальное святое чувство.

Алексей нашел в рукописи Яна Комаровского «Тайный смысл женских имен» расшифровку имени Валентина. «Валентина – из тех, которая и вашим и нашим – всем спляшем…»

 

Отметить победу новой демократии заехал Осип Данилкин.  Привез бутылку виски и лимон. Тут же полез в холодильник Алексея, искать закуску.

Осип наполнил квартиру многословьем и эйфорией победы. Он сиял от восторга:

– Мне сам Ельцин руку пожал! А потом еще по плечу похлопал. Понял? Куда ты пропал? Тебе тоже надо было засветиться в Белом доме!

– Зачем? – грустно сказал Алексей, замечая, что у Осипа, который торопливо режет на кухонной доске раздобытый в холодильнике конец салями, мелко дрожат руки. – У нас парень в учебке служил, – издалека подступил Алексей, – Данька Тимофеев. Детдомовец. Тщедушный такой, хиленький. Кличка у него была «Клюшка». Худенький такой. В детдоме, наверное, ему здорово доставалось… У него тоже руки дрожали, когда он к хлебу тянулся. Особенно – к белому. Наверное, он его вдоволь никогда не ел…

– Ты это к чему?

– Когда ты, Оська, занимался фарцовней и брал деньги за пластинки и джинсы, у тебя тогда руки тряслись меньше, чем сейчас…

– Болтовня! – отмахнулся Осип. – Мы победили! Понял? Теперь этим старым цэковским носорогам ничего не светит! Наши идут… Призрак коммунизма отбродил навсегда. Этот мир мы больше никогда не отдадим голытьбе!

– Помню, у нас в Вятске был местный турнир по футболу. Между предприятиями, – сбивал Осипа своими историями Алексей. – Как-то раз с приборостроительным заводом должен был играть ремзавод. Но перед матчем на ремонтном заводе выдали получку… Вечером на поле команда ремзавода выйти не смогла. Все бухие. Им «баранку» записали!

– Плевать! Главное – сейчас очки достались Ельцину. Эти мудозвоны путчисты сами виноваты, что запили и провалили заговор.

– Им, видать, до путча тоже зарплату выдали, – заметил Алексей.

– Ельцин, знаешь, чем силен? Нюхом! Он чует, где прорыв, где победа! Горбачов утильсырье. Свое дело сделал. Теперь время Ельцина. То, что он любит вмазать и немного валенок, это хорошо. Народ таким больше доверяет… Пора нам мозги приложить. По-крупному. Наш час пробил! Книжный бизнес отодвинем. Создадим совместное предприятие с Голландией. Мне уже дали в Белом доме наводку… Теперь никогда не будем пить дрянную водку! – скаламбурил Осип, рассмеялся и поднял стопку с виски.

– Ты что, когда-то пил дрянную водку? Сын начальника главка?

– Приходилось… Неоднократно! – парировал Осип. – К сожалению, не все в Москве дети министерских чиновников.

– Кто такой Ян Комаровский? – вдруг спохватившись, спросил Алексей.  

– Гена Палкин. Журналюга. Занимается компиляцией, составительством книг на все темы. Пишет астрологические прогнозы…

– Не мудрено, – задумчиво сказал Алексей. – Если мы, Осип, сворачиваем издательство, я хочу забрать свою долю. Отправлю деньги матери. Пусть купит благоустроенную квартиру. Она всю жизнь надеялась, что снесут и дадут. Теперь уж точно простому человеку ничего не дадут… 

– Решать тебе. Мать есть мать, – согласился Осип. – Но помни, Леша, теперь простой человек и быдло в России – это не одно и то же. Простой человек захочет выжить – выживет. А быдло – не жалко.

– У нас в юношеские годы проводились боксерские бои. В рукавицах. До первой крови. Или до отруба, – по-прежнему насаждал аллегории Алексей. – Однажды однокашник мой, Игорь Машкин, шустрый, коварный в общем-то, ударил кулаком в лицо моего друга Костю Сенникова, он нынче монахом стал. Все кричат Косте: ответь! Бей Машкина! А Костя отвечает: я человека по лицу бить не могу… Костя кто? Быдло?

– Я понимаю, – кивнул Осип. – Интеллигентская рефлексия, поиск смысла… Монахи там разные… Марк мне сказал, ты с какой-то шалавой пролетел… Пройдет. Не расслабляться, Ворончихин! Выгляни в окно. Мир переменился! Даже флаги другие! Новый отсчет истории! Мы победили!

 

VIII

 

Чья-то шаловливая, пацанская рука на глухой кирпичной стене электроподстанции, которая питала улицу Мопра, накорябала углем: «Мишка мудаг». Чуть  ниже и, похоже, той же рукой: «Борька тоже мудаг». Каких Мишку и Борьку подразумевал безграмотный отрок, написавший «г» вместо «к» в распространенном оскорблении, понять стороннему человеку было невозможно. И все же взрослый вятский люд дружно склонялся к известным на весь мир Мишке и Борьке.

А что собственно есть история мира? Что есть история России?

Фатальное стечение обстоятельств, – обстоятельств, которые невозможно угадать и предопределить? Или направленное прогрессивное движение общественных сил, в котором походы Александра Македонского, кровопролития Чингисхана, Великая французская революция, Ленинский переворот 17-го года, пивной путч Гитлера, всесилие Мао, – лишь фрагменты, будни в трудовом процессе истории?

Светилы разных времен и народов предлагали всевозможные теории: «повторения истории», «развитие истории по спирали», «исторические всплески пассионарности», «история социального дарвинизма». Религиозные деятели шли от Священных Писаний – к ожиданию «конца света», «апокалипсиса», «второго пришествия». Даже под конец двадцатого века была предложена категоричная теория «конца истории»…

Но всех теоретиков исторической науки опрокидывала сама история – теории не выдержали испытаний жизнью, имена схоластов забывались. А предсказатели исторических вех и вовсе выглядели шарлатанами.

Кто мог предположить, что за каких-то несколько лет – мизерный шажок для истории мира – Россия сметет красную державную власть и убийственно рассыплется?

В период августовского кризиса даже ненавидящие советскую империю зла Соединенные Штаты Америки почти двое суток не могли принять ту или иную сторону – либо ГКЧП, либо Ельцин. Выжидали, безмолвствовали… Не могли поверить в обрушившееся на них счастье?

Это уже потом всех мастей «аналитики», «политологи» – целая свора доморощенных трепачей и бездельников, рожденных горбачевской «перестройкой» – станут примазываться к истории России, обосновывать и объяснять крушительный надлом Союза Советских Социалистических Республик в августе одна тысяча девяносто первого года.

Шаловливая же рука вятского пацана дала свою трактовку в историческом повороте России, пусть и с орфографической ошибкой: «Мишка – мудаг. Борька тоже мудаг».

 

IX

 

Судьба человеческой души неведома. Есть ли свет для нее в запределье? Иль нет? Но земной путь человека всегда конечен. Смерть неторопко, без суеты добралась до Семена Кузьмича Смолянинова.

Семен Кузьмич стал в старости сух, лыс, желто-седые клоки волос уцелели только на висках да на затылке, щетина на впалых щеках – тоже желто-пепельная. Со своим горбом – даже жалок на вид. «Старый мелкий леший», – говаривала про него в обиде Таисья Никитична. В быту Семен Кузьмич оставался по-прежнему ярый ругатель, сквернослов, и хорохорился повсеместно.

Умер Семен  Кузьмич неплохой смертью: без диких болей, в разуме, под заботливым оком своей сожительницы, друга и сослуживицы Таисьи Никитичны. Но при несколько загадочных обстоятельствах. Перед смертью у него было время подумать, – подумать о том, как жил, что делал, а главное – попытаться ответить на вопрос: зачем жил? зачем делал?

Он лег однажды в постель и сказал:

– Всё! Дятлы деревянные! Чую, копец приходит. В груди тяжелит. Это смерть… Тася! Через неделю подохну. Можешь, объявить: Семен корни собрался нюхать.

– Какие корни? – обомлела Таисья Никитична.

– Какие, какие? – заматерился было Семен Кузьмич, но нутряная боль не дала разогнаться ругани, – заскрипел, захоркал, обхватил руками свою грудь. – Всё, тебе говорю… Неделю, не больше… Валентине передай и Николаю, пускай проститься придут.

Таисья Никитична – в слезы. Но слезы душу облегчают, а смерть ближнему не отодвинут.

– Папа! Хрен тебе в лапу! – вскричал Череп, увидев умирающего отца, попробовал взбодрить его подарком: – Чего загрустил, как рваный валенок? Сейчас взбодримся, елочки пушистые! Я вот тут коньячишки принес!

 Бодрячество сына старика не проняло, у него даже синие губы не покривились в усмешке, взгляд при виде бутылки коньяку не потеплел.

Рядом с Черепом к постели больного присела на стул Валентина Семеновна. Она была серьезна, печальна, отца жалела. Она взяла отцову изношенную, больную, легкую руку:

– Чего, отец, хочешь напоследок сказать? – спросила мягко и искренно.

– Мало водки пил! Мало с бабами спал! – злобно ответил Семен Кузьмич.

– Тьфу на тебя! – взвилась Валентина Семеновна, вскочила со стула. – Верно мать-покоенка говорила: «Горбатого токо могила починит…»

Череп ликовал:

– Во, как мы, елочки пушистые! На смертном одре!

– Фу! Греховодник, – фыркнула Таисья Никитична. – Умереть толком не можешь, прости меня, Господи, – мелко перекрестилась.

– Какой же он грешник? – возмутился Череп. – Кто определяет, что он грешник? Попы, что ли? Так вон погляди-ка на попов-то! У них животы отвисли ниже яиц… Беспризорники на свалке живут. Детдомов не хватает. А попы, знай, церкви свои лепят. Подати собирают…

– Уймись, Николай, – оборвала Валентина Семеновна. – Всяк живет, как может и умеет. Не тебе священников судить. Тебя ведь они не судят.

– Батька у нас добрейшей души человек, елочки пушистые! Дети к нему так и льнут. Вон скоко беспризорников к нему на свалку прибегало. К худому человеку дети не ластятся, – нахваливал отца Череп.

– Про баб и водку не просто сказал. Не сдуру, – вступился и сам за себя Семен Кузьмич. – Девятый десяток пошел, пустяки говорить не чин, – зло подтвердил свои слова старик. – Толкую вот про чего. Пускай каждый человек для себя живет… И внукам, Валентина, это накажи, и правнукам. Пускай о своей шкуре только помнят… – Говорить ему было тяжело. Голос угасал, утишался. – Пашка и Лешка задиристы оба. С новой властью полезут тягаться…

– Да с кем там тягаться-то?! – встрял Череп. – Кто там пришел-то? Шоша, Шовыра и Ушат с дерьмом!

– Пускай не лезут, – продолжал с одышкой Семен Кузьмич. – Сколь дураков-то за Усача по пустякам на зонах сидело. Сколь передохло!.. Пускай только себя да семью свою признают. С поганцами разными из Кремля не путаются. Ничё не докажут! – Семен Кузьмич передохнул. – В церкви меня отпевать не надо. Моду взяли – всех партейцев в церковь тащат, кадилом чадят… Всякий остолоп себе лобешник щепотью трет. Дятлы деревянные!  

– Ты, папаня, не беспокойсь! – вставил Череп. – Отволокем тебя на кладбище чин-чинарем. И поминки с гармошкой закатим, елочки пушистые!

Семен Кузьмич скосил глаза на сына,  который слегка перекрутил. Повисла пауза. Но тут старик символически сплюнул, выматерился и расхохотался. Хохот его был дребезгуч, слаб.

Когда устное завещание-напутствие было изложено, бутылка коньяку опорожнена – стопка пришлась и на лежачего, – и дети, Валентина и Николай, удалились, старик, видать, движимый каким-то неугомонным бесенком, решил поговорить, попытать свою сожительницу.

– Время черное. Козырь на свалке мертвяков принимает. Знаю. Это зря. Ты его предупреди…

– Больно послушает он меня, – отозвалась Таисья Никитична.

– Беспризорников, беглых разных, пускай со свалки не гонит. Пускай живут… Им идти некуда…

– Это они возле тебя ошивались. А ему больно надо, Козырю-то… Беспризорники твои, – скоро возражала Таисья Никитична.

Тут Семен Кузьмич возьми да спроси:

– Слышь, Тася, помираю я. Кирдык… Скажи, только честно. Не осужу. Чего уж, жизнь прожита… У тебя с Козырем перепих был?

– Чего? – замерла Таисья Никитична. – Совсем сбрендил, старый хрыч?

– Христом Богом прошу, скажи правду, – молил Семен Кузьмич.

– Так если и было, ты ж меня на двадцать пять годов старее, – возмущалась Таисья Никитична.

– Знать, было! – зло возликовал Семен Кузьмич. – Тогда уж всю правду расскажи. А с Петром, с трактористом?

– Да ты чё прицепился-то, как зараза?

– Тася, скажи. Перед смертью ведь прошу. Как на духу скажи… – твердил Семен Кузьмич. – А с Ленькой? С шофером?.. А с Шуркой Щербатым?

Через минуту Семен Кузьмич в бешенстве вскочил с постели, хватил было табуретку, но до замаха табуретку не поднял, – рухнул на пол без чувств. В ту же ночь он охолодел.

 

«Алексей, умер дедушка. Похороны 8 октября. Мама.» Эта телеграмма пролежала в почтовом ящике больше недели. Почтальон передал ее под роспись теть Насте, Алексеевой соседке. Она телеграмму сбагрила в почтовый ящик, знала, что «Леша по заграницам мотается и дома бывает наскоком».

Когда Алексей вернулся в Москву из Голландии, уже и письмо матери лежало в почтовом ящике, рядом со скорбной телеграммой. Валентина Семеновна описывала похороны отца следующим образом.

«Паша на похороны тоже не приезжал. Написал, что в полку у него проверка, начальство из округа. Он деда не больно и почитал.

Яков Соломонович на похороны приходил. Собирается в Израиль на жительство. Ему уж тоже годов много. Но дети, говорит, туда уехали, и он за ними. Хуже, чем сейчас в России, говорит, там не будет. Тебе кланяется.

На кладбище видели мы жуткие похороны. Могила почти по соседству. Старуху привезли с отпевания в гробу. Гроб не заколоченный. Из гроба вытащили и похоронили в целлофановом мешке. У старухи денег не нашлось. Гроб, говорят, дали на прокат, чтоб в церкви отпели. А положили старуху в могилу, считай, нагую.

А самое страшное на похоронах – были беспризорники. Отец их на свалке привечал чуть ли не до смерти. Разного возрасту. Будто стайка зверят. Чумазые, в лохмотьях… Смотреть на них – только сердце рвать. Все говорят: мы дедушку Сеню помним. Одеты они уж больно плохо. Ботинки на босу ногу. А впереди зима. Как будут выживать.

Таисья на похоронах плакала навзрыд. Ревет, шепчет: виноватая я перед ним. А чего ей виноватиться? Он ей сожитель, матерщинник, горбун. Хоть и отец он мне, я ему цену знаю. Таисья с ним натерпелась…»

Прочитав письмо матери, Алексей остро ощутил, что жизнь опустела. Впервые такое ощущение «пустоты жизни» его посетило давно, в отрочестве, когда он узнал, что в тюрьме покончил жизнь самоубийством Ленька Жмых, – словно в жизни появилось белое пятно, или черное, главное – что там было пусто и холодно, словно оттуда исходило дыхание самой смерти.

Семен Кузьмич унес с собой горячий кусок Алексеевой жизни, невосполнимый кусок. Эх, знать бы! Приехал бы на похороны! Плюнул бы на всю Голландию! На все контракты!

Всё тщета на земле, если для человека всё кончается смертью.

 

X

 

Бог прибрал старуху Анну Ильиничну, которая до последнего дня ходила в курятник и там давила заместо петуха несушек… Валентина Семеновна излагала в письме к сыну Алексею в Москву следующее:

«Померла Анна Ильинична не со старости, не с болезни. По расстройству. Свалил психический удар. В январе держались у нас крепкие морозы. Вот в самые-то морозы Коленька, внук ее, пошел к Серафиме, матери, в магазин. Вечером, уж стемнало. Как было дело, никто не видал. Но вернулся Коленька домой без шапки, без шубейки, в носках. Даже свитер с него сняли. Пришел Коленька, весь дрожит, губы синие, сказать ничего не может. Только пальцем на улицу указывает и себе на шею. След на шее черный, видать, душили его бечевкой. Николай, как прознал про такое, топор схватил и к магазину. Да разве найдешь иродов! А старуха Анна так, видать, настрадалась сердцем за Коленьку, что той же ночью и отошла.

Такого еще не бывало, чтоб юродивого раздели!  В уголовном мире это считается последнее дело – у ребенка забрать и у юродивого. Вот какие оторвы теперь у нас орудуют. Их беспредельщиками зовут». 

По весне девяносто второго, в лютую пору ельцинского реформаторства, ушла в мир иной Елизавета Вострикова, верная спутница Панкрата Большевика, мать Татьяны. Валентина Семеновна (она по старинке писала сыновьям письма, телефону не доверяла, да и не было под рукой телефона-то) рассказывала письменно Алексею про смерть бывшей соседки по бараку:

«Пришла, говорят, Лизавета в аптеку, ей каждый день лекарства были нужны, болела хронически. Пришла, глядит на ценник, глазам не верит. Говорит аптекарше: «У меня стоко денег нету». Аптекарша ее много лет знала. А чего, говорит, я сделаю? Дала Лизавете другие лекарства, подешевле. Лизавета неделю их попила, ей – хуже. В больницу отвезли. Там тоже лекарств нету. Все ей хуже и хуже. Панкрат Большевик все деньги собрал, купил лекарств нужных, дорогих. Да поздно. Лизавету не вытащили».

Той же весной 1992 года, по подсохшей дороге в сторону Вятки ушел из дому с клеткой от ворона Федор Федорович Сенников, прозванный в округе Полковником. Ушел – и больше не вернулся. Валентина Семеновна описывала эту историю для Алексея в письме таким образом:

«Сгинул он вместе с клеткой от своего Феликса. Ни слуху ни духу.  Одни говорят, пошел другого ворона ловить да где-то заблудился. Умом-то он был порушенный. Другие говорят, что нынче народу пропадает – жуть. Милиции до них дела нету. Они сами бедствуют и за любой розыск взятки берут.

Бил Федор Федорович горемычную Маргариту. Мне ее, покоенку, до слез и сейчас жалко. Но и он бедняга. Помер, наверно, уж где-то. Серафима тайком от Николая, чтоб не ревновал и не изгалялся, к гадалке ходила. Гадалка говорит: нету Федора Федоровича уже.

Константин за отцом все это время ухаживал. Когда отец ушел, он на молебне был занят в Вознесенской церкви. Повсюду потом ходил, искал отца. С ног сбился. Нету нигде. Без могилки где-то Федор Федорович лежит. Вот и остался он как в войну «без вести пропавшим».

В другом письме, очередном, Валентина Семеновна каялась пред сыном:

«Ах, Леша, Леша, чего ж натворила-то я! Реву аж, как жаль твоих денег, которые ты мне дал на покупку квартиры. Сразу надо было чего-то приглядеть. Я не купила, пожадничала. Хотела-то как лучше. Погожу, думаю, годик. Уж если не будут и через год сносить наш барак, так тогда примусь квартиру искать. Думаю, летом ты приедешь, пособишь. Деньги твои отнесла на сберкнижку. А теперь, вишь, как выпало! Все тыщи – в копейки. Леша, прости мать, дуру, не послушалась тебя, не выбрала жилье. Да ведь, по чести сказать, не надо мне уж его. Здесь доживу. Никуда уж и не хочется ехать.

А еще вышло, перед Константином осталась я в больших должниках. Его ценности от Маргариты я в деньги обернула и тоже на книжку отнесла. Константин-то сам не печалится. Меня не корит. Говорит, на все воля Божья. Монаху, говорит, в жизни на деньги рассчитывать нельзя.

Уехал он опять. Уплыл на лодке. Говорит, где-то в низовьях Вятки собираются храм восстанавливать. На берегу реки. Туда и сплавился… Мне за ценности Маргариты и деньги эти проклятые перед Константином стыд берет. Хоть и не виноватая я. Пропади пропадом этот широкомордый Гайдар! Чтоб он сдох! Это он народу такое подстроил. А уж на этого с беспалой рукой я даже в телевизоре глядеть не могу. С души воротит. Неужель у вас, там, в Москве, лучше, чем обормота Ельцина, никого не нашлось?»

В одном из писем к Алексею 1993 года Валентина Семеновна давала некий отчет по умершим в районе улицы Мопра людям:

«Митька Рассохин умер вместе с сыном Иваном 30-ти лет от роду – от паленой водки.

Уборщица тетка Зина – таблетки поддельные. Думала, валидол, вместо валидола, говорят, продали мел подслащенный.

Толя Караваев – разбился пьяным на машине.

Андрей Колыванов утонул в Вятке – пьяный.

Электрик Михаил Ильин –  повесился. Фабрику закрыли, он решил какое-то свое дело завести, назанимал денег, дело не пошло, отдать нечем.

Васька Культяпин – застрелили, в уголовной разборке. Рекет теперь, говорят, какой-то не поделили.

Бывшая школьная повариха Римма Тихоновна – умерла, но многие сомневаются, что сама. Помогли, говорят, умереть, чтоб дом внуку перешел.  

Дмитрий Кузовкин, тихий такой мужик, – просто умер, работы нету, денег нету. Недоедал, болел. А идти торговать всякой ерундой на рынок, не всякий пойдет. Да и черные там кругом.

Валера Филинов – от наркотиков. Сам, говорят, организовал притон, сам и переборщил с дозой».

Жестокий меч – рубака старого мира, – пущенный в ход по одной шестой части суши двумя «мудагами» в конце восьмидесятых, в начале девяностых стал усекать русский мир по миллиону голов в год. После беловежского сговора обвалилась советская империя-держава. Три десятка миллионов этнических русских остались вне родины, новыми изгоями. Даже стало слыхать треск швов на раскрое в самой России. На свет высунули национальные рыльца разные президентики, объявили о суверенитетиках, на потеху и горе всему здравому миру.  

 

XI

 

У Алексея угнали машину. Уже вторую за последний год. Красный «форд мондео», малоезженный, который он купил в Голландии и сам пригнал в Москву.  

Алексей навещал на Воробьевых горах академика Маркелова, привез ему огромный пакет с продуктами, знал, что светила этнографии живет впроголодь; по магазинам, оптовым рынкам не шныряет, а его племянница Ксения слишком ветрена или расчетлива, чтобы часто заезжать к дяде и беречь ему здоровье.

С академиком Маркеловым Алексей опять рассуждал о естественном человеке, об острове Кунгу, на котором аборигены берегли законы своего бытия уже несколько столетий и не подпускали к своей цивилизации чужаков, – но о чем бы они ни говорили, все представлялось зыбким, болезненным… Несколько дней назад – об этом судачила вся Москва – здесь же, на академических Воробьевых горах, в доме, что был рядом с домом академика Маркелова, произошел бунт. Давний знакомец академика Маркелова, профессор Карпов, биолог, естествоиспытатель, придя на работу, застал свою лабораторию опечатанной: помещения передавались в аренду немецкой фармацевтической фирме. Профессор Карпов поначалу подумал, что это ошибка, нелепая случайность. «Случайности нет. А к нелепостям надо привыкать, – ответил ему на вопрос директор исследовательского института, профессор Голиков. – Денег на финансирование вашей темы нет и не предвидится. Некоторые направления науки будут заморожены в России навсегда».

Профессор Карпов пришел домой и вышел на лоджию одиннадцатого этажа, захватив с собой табуретку… «Стой! – выкрикнула ему жена. – Ты хочешь уйти из жизни?» – «Да. Мне незачем больше оставаться здесь». – «Почему ты бросаешь меня, ведь я всегда была тебе верной спутницей?» – Они вдвоем забрались на перила лоджии и, взявшись за руки, шагнули вниз.

– Виталий Никанорович, я очень рад, что вы живете на третьем этаже, – сказал Алексей, когда они вспомнили о профессоре Карпове и его супруге. – Это не циничная шутка. Когда у человека отнимают смысл жизни, а на тумбочке возле кровати стоит смертельный яд, шансы на его использование очень высоки.

Уйдя от академика Маркелова в смурных чувствах: ни наука старика Маркелова, ни он сам, ни ему подобные – в России стали не нужны, Алексей во дворе дома вдруг наткнулся на пустоту. Он огляделся: тут ли оставил машину? Тут! Увели, сволочи! Вся импортная сигнализация, замки – не преграда. Вот прогресс-то! Милиция, конечно, машину не найдет. Проще заплатить бандитам – если машину еще не гонят куда-нибудь на Кавказ.

Алексей выругался, принял утрату с обидой, но без горькой горчины. Он пошагал к метро. По дороге завернул в маленькое кафе, заказал водки.

За окном угасал осенний вечер. Москва притаилась. Облака тяжело, низко плыли над Воробьевыми горами. Сиренево-сизые, дымчато-белесые… Гигантское здание МГУ, обложенное по низу желто-зеленым парком, взнималось центральной башней, мрачным шпилем распарывало тучнистое небо. Что-то напряженное, не познанное прежде таила эта осень.

Водка не пьянила, не веселила. Бармен за стойкой, кавказец в белой рубашке, скорее всего дагестанец, молодой, чернявый, с набриолиненной прической  – волнистые, короткие волосы неестественно блестели, – с тонкими усишками, казался отъявленным жучарой, который не только обжуливает всех подряд на качестве выпивке и коктейлях, но и следит за каждым посетителем и кого-то обо всем осведомляет, наводит… А обсчитывает не всех подряд, подумал Алексей, – только русских. Большинство русских людей даже не догадываются, что для всех этих мусульман кавказцев, так же как для цыган, обмануть русского, объегорить, наколоть «неверного» – это честь и хвала…

У барной стойки на высоком табурете сидела скуластая, размалеванная девушка, в сиреневом атласном платье и черных чулках. Время от времени она оглядывала зал. Наверняка проститутка.  

Русские платят проституткам больше, чем остальные нации. Может быть, русский даже от проститутки хочет получить немного любви… А ведь та бабешка, которая сказанула в теле-шоу: «В СССР секса нет» была права. Любовь! Любовь может быть разной. Продажной, грешной, даже покупной… Секс – это механика, утоление жажды… Журналисты, которые осмеяли ту бабешку, безмозглые болваны, которые сами мечтают о любви.

Взгляд Алексея замер на проститутке. Почему он думает об этом? Он опять одинок? Обкраден? Впрочем, можно найти деньги, купить новую машину, завести подружку. Не купить и не завести чего-то другого, что дается иным путем… Каким? Этого не знает даже академик Маркелов.

– В чем же предназначение человека, Виталий Никанорович? – спросил его Алексей всего час назад.

– Я не знаю, – испуганно и простодушно признался академик Маркелов.

 

В вагоне метро было малолюдно. И очень душно. На подъезде к станции «Спортивной» поезд остановился в туннеле. Алексей бесцельно смотрел на обрывки расклеенных по вагону объявлений, рекламок… Стоп! Кто этот человек? В углу, на крайнем сиденье вагона, сидел мужчина в черном костюме, в галстуке, глядел в газету, чуть отворотясь от салона. Алексей, вероятно, и не зацепил его взглядом, если бы тот сам не бросил на него особый, шпионский взгляд.

– Разуваев! Сволочь! – пьяно и радостно произнес Алексей и пошел на пустой диван, напротив дивана с узнанным сотрудником тайной государственной службы.

Алексей сел, широко расставив ноги, демонстративно придвинулся к Разуваеву, который урывал взгляд в газету и делал вид, будто никого не замечает.

– Что, товарищи гэбисты, прос…али Отечество? – вызывающе и не тихо заговорил Алексей, а когда Разуваев поднял голову – деваться ему было некуда, – заговорил еще громче, нахрапистее: – Я из-за вас, баранов, университет бросил, в армию сбежал…

– Вы меня с кем-то спутали. Я вас не знаю, – спокойно сказал Разуваев.

Возможно, на ближайшей станции он бы вышел, чтобы не поднимать скандала, не связываться с бывшим развязным выпившим подопечным, но поезд стоял в туннеле.

– Спутал? – язвительно возразил Алексей. – Я ментовскую камеру номер семь, подлеца Мурашкина и дубину Кулика навсегда запомнил. И тебя, Разуваев, ни с кем не спутаю!

– Я вас не помню! – нервно вспыхнул Разуваев. – Сказал же! –  отмахнулся, отворотился от Алексея, призакрыл газетой лицо.

– Тебе и не надо меня помнить! Ты себя, Разуваев, вспомни! Чем вы занимались? Сколько вас сидело дармоедов! В каждом городе сотни лоботрясов яйца парили! За порнографические открытки – пятерку совали? За опусы Солженицына – дела клеили? А настал час Родину защитить – в штаны наложили!  Кто этих яковлевых, шеварнадзе, ельциных пропустил? Иуде Бакатину слова поперек не сказали! Он американцам секреты на блюдечке принес… Да у вас под носом, на Лубянке, памятник Дзержинскому снесли! В вашем доме на Лубянке почти тыща окон. В каждом – по вооруженному офицеру сидит. А выйти и шугануть пьяных отморозков, которые над вашими символами, реликвиями издеваются, смелости не хватило?!   Там руководил-то бывший коммунист Станкевич, мелкий вор, гаденыш, наверняка в советскую пору вами же завербованный… – Тут Алексей передразнил Разуваева, вспомня разуваевскую фразу: – Говорил мне тогда: «Вся страна наша…» Была б – ваша, Ельцина бы давно отправили на вечное поселение в вытрезвитель.

– Ладно, тихо ты! – зло прошипел Разуваев, выдавая себя. – Чего разорался? Я в органах больше не служу.

Тут поезд тронулся, загремел. Алексей не стал перекрикивать шум состава.

– Вот тебе моя визитка, Разуваев! – закруглял он разговор. – Фирму возглавляет твой знакомый, Осип Данилкин. Надеюсь, помнишь этого фарцовщика. Он теперь приличный бизнесмен. Не в смысле приличий. В смысле – денег. Нам как раз охранники нужны. Ты подходишь!

Разуваев от оскорбительного предложения задиристо рванулся к Алексею, сжав кулаки, но Алексей успел среагировать, отступил, резко выкрикнул:

– Не дергайся! Дергаться надо там, где надо.

Разуваев зло буркнул:

– Наше время еще придет. Попляшите!

– Кто б сомневался. Ищейка и палач – без работы не останутся.

За стеклами замелькали беломраморные своды и колонны станции «Спортивная». Разуваев пошел к дверям.

 

XII

 

После августа 91-го «пособника путчистов» полковника Павла Ворончихина отстранили от командования мотострелковым полком, из Московского военного округа перевели в Приволжский – под Самару, дали полукадрированную артиллерийско-самоходную часть.

Всё последнее время, находясь в «самарской ссылке», Павел жил с ожесточением в сердце. Он зло таращился на ваучер, на котором значился изничтоженный инфляцией номинал «10 000 рублей»; местные мужики меняли полученные ваучеры на литровку сомнительной водки. Он с хмурым недоумением оглядывал центр древней Самары, где размахнулся тряпочный рынок, весь город вдоль Волги, казалось, обратился в пестрячую китайскую барахолку. Он дико дивился, встречая на трассе из Тольятти колонны новых «девяток», которые спереди и сзади охраняли милиционеры в бронежилетах с автоматами. Его коробило, когда он читал в газетах мертвящие имена политиков, палачей-экономистов: Гайдар, Чубайс, Шохин, Авен, Бурбулис, Шахрай, Собчак – будущее всех русских казалось темным, пагубным от этих, будто собачьи клички, свирепых имен. Павлу Ворончихину не за что было уважать чеченца Хасбулатова, на чье плечо опирался Ельцин в 91-м, но именно этот чеченец нынче прямо признавал крах младореформаторов. Хасбулатов не скрывал, что экономике России нанесен урон, сравнимый с нанесением по стране ядерного удара… Даже в провальное лето войны 41-го экономика не так пострадала, как в 92-м.

Новый демократический строй в России был, однако ж, шаток. Осенью девяносто третьего года надежда вновь возликовала в сердце Павла Ворончихина. Властная челядь – депутаты Верховного Совета – наконец-то прозрели…

Во дни сентябрьско-октябрьской политической заварухи, когда бунт вспыхнул после указа Б.Н. Ельцина № 1400 (о конституционной реформе и роспуске Верховного Совета), Павел Ворончихин не находил себе места. Он по несколько раз просматривал телевизионные новостные блоки, слушал наши и не наши радиостанции, покупал газеты разных политических партий. Казалось, на ельцинскую клику еще чуть-чуть надавить всем миром – и падет супостат!

В тот день, когда сопротивленческий дух народных депутатов и, казалось, всей здравомыслящей Москвы и примкнувшей к ней страдалицы России сконцентрировался и готов к решающей битве за справедливость, Павел даже домой со службы пришел раньше обычного. Торопился к телевизору, приемнику, – был заметно возбудим, разговорчив.

– Я еще ужин не приготовила, – встретила его Мария.

– Не горит с ужином, – ответил он. – Могу подождать. Радио послушаю. Там больше правды, чем в телевизоре. – Но радиоправду Павел слушать не стал.

Мария ушла в кухню. Он пришел вслед за ней, сел на табуретку, стал наблюдать за женой. Такое с ним случалось редко. Радио – это радио, ему, видать, хотелось побыть с женой, выговориться.

– Не мог же все время Руцкой за Ельциным олухом ходить! – заговорил Павел. – Дальше-то некуда! Сегодня ко мне, Маша, зам по тылу плакаться приходил. С продовольствием в части очень худо, по колхозам придется ехать, с шапкой… Котельная еще на ремонте. Уголь не завезен… А впереди зима. На полигон на стрельбы выехать не можем – солярки в обрез. – Он говорил сумбурно, о разном, о том, чему нельзя было радоваться, но голос у него не был напряжен. Как будто за тучами армейских трудностей, командирской мороки, уже брезжит солнышко… – Только б Ельцина сбросить, там бы и страна вздохнула. Крепкий человек у власти должен быть. Крепкий! И другие себя в руки возьмут… Я Руцкого лично не знаю. Но на время и он бы сгодился. Военный, Афганистан прошел, звезду Героя имеет. К порядку приученный. Не хапуга какой-нибудь.

– Тут вон в газете обращение, – сказала Мария. – Интеллигенция в поддержку Ельцина… Не все, Паша, думают, как ты.

Павел взял в руки газету со шкафа, нахмурился, прочитал:

«Раздавите гадину!»

 

* Сноска: Письмо появилось 5 октября. Автор смещает умышленно, ибо это не меняет сути, т.к. письмо было писано раньше, чем 5 октября.)

 

От первого быстрого просмотра в мыслях появилась сумятица. Он выборочно прочел кусок текста, на этот раз вслух:

– «…красно-коричневые оборотни, наглея от безнаказанности, оклеивали на глазах милиции стены своими ядовитыми листками, грязно оскорбляя народ, государство, его законных руководителей, сладострастно объясняя, как именно они будут всех нас вешать... Что тут говорить? Хватит говорить... Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу…» – Павел посмотрел на Марию – «Тупые негодяи?» «Будут всех нас вешать…» – про кого это они?

– Про народных депутатов, наверное, – ответила Мария. – Я думаю, и про тебя в том числе…

Павел читал список людей, которые подписали воззвание: «Адамович, Ананьев, Анфиногенов, Ахмадулина, Бакланов, Балаян, Бек, Борщаговский…» – Он не знал, что это за люди. Он смутно предполагал, что они сочиняли какие-то книжки, писали сценарии к фильмам или стишки к песням. «Быков, Васильев, Гельман, Гранин, Давыдов, Данин, Дементьев, Дудин, Иванов, Иодковский, Казакова, Каледин, Карякин, Костюковский, Кузовлева, Кушнер, Левитанский…» Лишь дважды споткнулся Павел в этом списке не знакомых ему, дышащих на него ненавистью людей. Выделился своей подписью с чином: «академик Д.С. Лихачев». Павел вспомнил тонкий, острый, испуганный нос академика Лихачева, его красивые старческие руки и вежливый до приторности голос, который, казалось, способен говорить только благоглупости и уж никак не клеймить народных избранников махровым ругательным слогом. «Тупые негодяи»… Что ж он, академик, а будто хамло подзаборное?! «Нагибин, Нуйкин, Окуджaвa, Оскоцкий, Поженян, Приставкин, Разгон, Рекемчук, Рождественский, Савельев, Селюнин, Черниченко, Чернов, Чудакова, Чулаки…» И последней стояла подпись: «Астафьев».

– Почему-то не по алфавиту. Как будто на подножку поезда прицепился. Писатель, что ли? – спросил Павел у Марии, которая, в отличие от Павла, признающего только «документалистику», художественную литературу признавала.

– Писатель. Русский. Родом из Сибири, – кивнула Мария. – Недавно по телевизору выступал, матерился…

– Зачем же русский писатель на камеру матерится? – простодушно спросил Павел.

Он еще раз пробежал глазами по тексту кровожадного призыва, по именам, кто подписал его. От строк послания, от имен подписантов исходил ток страха и ненависти. Павел усмехнулся, вспомнил цитату из Ленина, который и сейчас оставался для него кумиром. Ленин писал Горькому в 1919 году, в разгар гражданской войны, в разгар противостояния: «…интеллигентики, лакеи капитализма, мнящие себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно». 

Павел произнес, смягчая ленинские формулировки:

– Э-э, нет господа интеллигенты. Никакие вы не интеллигенты! Интеллигент перестает быть таковым, если врет даже в малом… А вы врете по-крупному…

– Пишут, что Солженицын в Россию собирается вернуться, – сказала Мария.  

– Заждались мы его! – усмехнулся Павел и тут же заговорил убежденно, быстро – выстраданные мысли: – Никаким диссидентам я не верю. Это шкурники! Выпячивают себя антисталинистами. Якают. Себя обеливают.  Еще не известно, сколько они телег друг на друга понаписали, кто из них с МГБ сотрудничал. Дела нет этим интеллигентским писакам до простых русских людей, до крестьян. Сколько честных людей со своей земли согнали, сколько сгинуло?! А этим, мемуаристам, лишь бы  свой страх перед Сталиным оправдать. Не было у них никакой борьбы с режимом! Если б их репрессии за задницу не хватили, они б и сейчас в ладоши хлопали. Эти люди были Сталину не опасны… – Павел помолчал, взял передышку, затем сказал с усмешкой: – Приедет Солженицын – вот бы и написал здесь «Материк Демократия»… Да ведь не напишет. Кишка тонка…

– Даже если напишет, что изменится? Сейчас такое пишут… Только кому это надо? – сказала Мария.

Они ужинали почти молча. Две-три пустячных фразы. Но желание поговорить у Павла не иссякло. Мария чувствовала это.

– Пойдем, Паша, я тебе спину натру.

– У меня уже отошло.

– Доктор наказал, весь курс пройти.

Мария втирала ему в поясницу мазь. Она уже многожды делала это, когда мужа прихватывал радикулит и все время боялась дотрагиваться, осторожно огибала пальцами, белый рубец шрама на боку. Казалось, что шрам от пули афганских моджахедов до сих пор вызывает боль, если притронуться.

– Покойный отец говаривал: как начнешь жизнь, так и проживешь. Натуру человеческую не поменять, – сказал Павел. – С правителями то же самое. Ельцин пришел во власть как предатель. И правит как свинья… Даже со своими соратниками сладу нет.

Мария покрыла раскрасневшуюся от массажа спину Павла шерстяным платком. Павел перевернулся на диване, лег на спину.

– Пощипывает? – спросила Мария.

– Пощипывает, – улыбнулся Павел.

– Значит, помогает.

– Спасибо. – Павел обнял Марию, прижал к груди.

Обычно, они разговаривали друг с другом короткими фразами, словно все самое главное в их совместной жизни не нуждалось в речах, в объяснениях. Они и в глаза друг другу смотрели редко, словно стеснялись друг друга. Это стеснение не было холодностью и отчуждением, – просто так сложилось, с первого дня… Павел никогда ни в чем не попрекал Марию, ни разу не повысил на нее голос, хотя бывал иногда чем-то взбешен. Мария, сын Сергей и дочка Оксанка были выведены им из-под обстрела раздражения и ярости.

– Оксанке хочется в Дом культуры в бальные танцы записаться. Сейчас всё за деньги.

– Лишь бы нравилось. Что ж она мне сама не скажет про деньги? Ей скоро пятнадцать.

– Ты делом занят. Не хочет по пустякам дергать, – отвечала Мария. – Сердце у меня, Паша, за Сережу болит. В Москве вон что. Вдруг полезут с Егоркой Шадриным депутатов защищать? Студенты любят похрабриться… Может, Алексея попросить? Чтоб разыскал Сережу, поговорил. Вразумил как-то.

– Алексея? – ершисто спросил Павел. – Он где-нибудь в амстердамах. Его тоже бизнесом проучили… – Но вскоре Павел сменил тон, заговорил о брате примирительно: – Лешке бы, с его-то мозгами, с его историческим образованием в политику идти… Вон его дружок, Игорь Машкин рядышком с Жириновским с трибуны вещает.

– А может, с его-то мозгами, – сказала Мария, – как раз в политику идти не хочется?

– Может быть… Вечером ему позвоню, – сказал Павел. – Если и сейчас Ельцина не укротим – видать, мы впрямь какая-то ущербная нация. Сотни лет объединиться не могли, чтоб татар скинуть. И крепостное право у нас дольше всех держалось. И цари у нас во дворцах по-французски да по-немецки изъяснялись. И перед грузином Сталиным головы склоняли… Да, ущербная, если и теперь склонимся…– задумчиво повторился Павел.

 Произнося эти слова, Павел Ворончихин вообразить не мог, что всего через несколько часов в центре Москвы за вознаграждение офицерские добровольческие экипажи танков Т-80 под ретивым, оскалистым руководством министра обороны Павла Грачева, по приказу Ельцина, расстреляют прямой наводкой, пожгут, оконтузят белокаменное здание Верховного Совета.

 

XIII

 

– Фамилия?

– Ворончихин.

– Имя, отчество?

– Сергей Павлович.

– Теперь вали отсюда, Сергей Павлович! Чтоб духу твоего здесь не было! Не попадайся больше! У отделения милиции тебя дядя дожидается. В ножки ему поклонись. Если б не он, вляпали бы тебе статью, поучился бы ты в институтах…

Сергей, прихрамывая, вышел из отделения милиции, увидел дядю – Алексея Васильевича, стоящего у своей белой «вольвы», и через боль в ноге кинулся к нему. Не мог сдержать слезы:

– Они звери… Они хуже зверей, дядь Леш… Вы знаете, чего они делали? Я своими глазами все видел… Ублюдки… – Он шептал это сквозь слезы, которые сочились из его глаз, обильно и как-то совсем не управляемо. Лицо Сергея синело от синяков, багровело от кровоподтеков, руки были исцарапаны, под ногтями – черные дуги грязи. – Раньше про нас говорили: страна дураков. Нет, страна подлецов…

– Садись в машину, – успокаивал Алексей рыдающего племянника. – Грязь смоется. Душа очистится. Раны заживут.

– Нет! Ни за что! Никогда! Я это никогда не забуду! Вся наша власть – одни скоты!  

– Прежде чем изорвать протокол твоего допроса, мне дали прочитать его, – сказал Алексей.

– Дали прочитать? Почему дали, дядь Леш? Сколько вы им заплатили, чтоб вытащить меня?

– Не беспокойся, Сережа. Я слишком давно живу в Москве и оброс связями.

 

Из протокола допроса Ворончихина Сергея Павловича, студента Московского технологического института.

«Как вы оказались у здания Верховного Совета?

Со своим другом и сокурсником Егором Шадриным мы входили в военно-патриотический клуб «Русская правда». Члены клуба дежурили с конца сентября на баррикадах у здания Верховного Совета. Мы с Шадриным пробились к зданию Верховного Совета с группой демонстрантов 2 октября. С нами была еще девушка Галина Мамаева. Она не училась в институте, но была членом военно-патриотического клуба.

Омоновцы сдерживали демонстрацию, которая шла к Верховному Совету от Садового кольца. Они били демонстрантов резиновыми палками, разгоняли водометами, использовали слезоточивый газ. Во время одной из стычек с милицией, части манифестантов удалось пробить заслон. Мы не были ничем вооружены. Милиционеры несколько раз ударили меня резиновой палкой. Потом мы нашли лазейку в колючке, в спирали Бруно, и добрались к своим ребятам из патриотического клуба, на баррикады.

– Вы участвовали в событиях у телецентра?

После призыва Руцкого штурмовать «Останкино», я с Шадриным и Галина Мамаева сели в крытый грузовик «Зил». С нами ехало много добровольцев. Некоторые были вооружены. Генерал Макашов ехал в «УАЗике» впереди колонны. Мы с Шадриным опять были без оружия. Мы просили у одного из военных, чтобы нам выдали АКМ. Но он сказал, что оружие не нужно, нужна психологическая поддержка.

– Что произошло у телецентра?

У здания телецентра начался митинг. Все требовали, чтобы позволили сказать правду в прямом эфире. Выступить хотел сам генерал Макашов. Но вход в телецентр был заблокирован. Одна из наших машин пошла на таран, разбила входные двери. Раздался взрыв, а потом началась стрельба со стороны телецентра. Потом стрельба началась из пулеметов с БТР, которые подъехали к телецентру. У кого было оружие, те отстреливались.

Во время этой перестрелки я видел, как несколько человек были ранены и убиты. Там был парень, общительный, боевой, в камуфляже. Все звали его в шутку «товарищ Макар». Его ранило в живот. Я и Шадрин пытались перевязать его своими футболками. Но кровотечение из живота у него было очень сильным. Когда подъехала «скорая помощь», он был уже мертв. Он потерял очень много крови.

– Где вы находились после событий в Останкино?

Меня и Шадрина арестовала милиция. Они избили нас дубинками, надели наручники и посадили в милицейскую машину. В «Жигули». В машине мы попачкали сиденье кровью. Потом водитель машины, старшина, пинал нас за это. Нас привезли в какое-то отделение милиции. Посадили в  подвал. Там было холодно и сыро. В туалет нас не выпускали, не давали сигарет и воды. Там мы провели несколько часов.

– Вас допрашивали? Предъявляли обвинение?

Нас по очереди вызывали на допрос. Но никаких протоколов не писалось. Человек в гражданском костюме просто разговаривал с каждым из нас. Он хотел знать, у кого из нас было оружие. У нас не было оружия. Шадрин стал утверждать, что мы ранены, нам нужна помощь. Мы ведь были испачканы в крови. Нам разрешили умыться и отпустили. Это было уже ночью.

– Почему вы снова оказались в здании Верховного Совета?

Когда мы вышли из милицейского отделения, нас встретила Галина Мамаева. Она нас дожидалась. Она и просила у милиционеров, чтоб нас отпустили. Говорила, что мы случайные прохожие, которые оказались у телецентра. Мы Галине очень с Егором обрадовались. Она где-то раздобыла нам чистые футболки. Вообще я считал Галину своей девушкой. Хотя серьезного у меня с ней ничего не было. Мы только дружили с ней. Но знаю, что и Егору Шадрину она очень нравилась. Потом мы остановили легковую машину и попросили, чтобы нас довезли до Белого дома. Денег у нас не было, но водитель сразу согласился. Он тоже ненавидел Ельцина и Гайдара и поддерживал депутатов.

Шадрин знал, где есть вход в подземные тоннели, чтобы пробраться к Белому дому, минуя оцепление. Через этот тоннель с нами пробиралось еще несколько человек. Некоторые были в форме казаков. Кто-то в камуфляжной форме. Когда мы добрались таким образом в дом Верховного Совета, везде чувствовалось напряжение. Все говорили, что Ельцин и его сторонники готовятся к штурму. Это было уже глухой ночью.

– Что происходило с вами 4 октября?

Уже под утро я, Шадрин и Мамаева легли на стулья в одной из комнат Верховного Совета, чтобы поспать. Утром началась стрельба. Казалось, что стреляют со всех сторон. Появились раненые. Мы помогали носить раненых с верхних этажей в пункт перевязки. Ранения были не только от пуль, но и от осколков стекла, он кусков бетона. Потом начали стрелять из танков. Весь дом дрожал. Казалось, его трясет. Гул был во всем доме. Раненых стало больше. Были и убитые. Были обожженные. Мы с Шадриным опять просили выдать нам оружие. Но нам оружие не хватило. Защитники Белого дома все еще надеялись отстоять его. Но Руцкой и Хасбулатов уже, видимо, решили сдаться.

После того, как из Верховного Совета вывели Руцкого, Хасбулатова и депутатов, в здание ворвались штурмовики, омоновцы. Они были очень жестоки. В людей в камуфляже они тут же сразу стреляли. Нас спасло то, что мы были в обыкновенной одежде. Нас арестовали. Заставили руки положить на затылок и выйти из дома. Нас посадили в милицейский «УАЗик» и повезли на какой-то «фильтрационный пункт». Омоновцы были очень злы. Они пинали нас, били резиновыми палками. Они обыскали нас. У меня и у Шадрина выкинули студенческие билеты. Говорили, что мы, сволочи, погубили их товарищей.

– Куда вас привезли?

Кажется, это был какой-то стадион. Нас троих, меня, Шадрина и Мамаеву загнали в темное душное помещение. Похоже, это была душевая. Стены были кафельные. Окон нет. Скоро к нам пришли двое пьяных омоновцев. Один из них указал на Галину Мамаеву, сказал: «Ты пойдешь с нами!». Мы с Шадриным стали защищать Галину. Но омоновец Шадрину пнул в живот, а мне ударили автоматом в шею. У меня все расплылось перед глазами. Мамаеву от нас увели. Хоть мы и были в душевой, но воды, чтобы попить не было. Время от времени где-то раздавались выстрелы. Иногда одиночные, иногда – очередью.

Мы с Шадриным стали ломать дверь. Дверь была некрепкой. Мы ее взломали. Выбрались в полутемный коридор. Шадрин взял валявшийся в коридоре обломок кирпича. Я взял кусок металлической трубы. Мы стали продвигаться по коридору. Вдруг нам навстречу вышел милиционер, в бронежилете, с автоматом. Шадрин кинул в него кирпич. Но промахнулся. Тут же раздалась автоматная очередь. Я успел отскочить в сторону, а потом выбежал на лестничную площадку. В коридоре стреляли из автомата, очередями. Егора Шадрина застрелили.

– Каким образом вы выбрались со стадиона?

По лестнице я опустился на другой этаж. Но там дверь в коридор была забита. Под лестницей лежало три трупа. Я заметил несколько стреляных ран на их теле. Я снова осторожно поднялся вверх. Вышел в коридор. Егор Шадрин лежал мертвым, в луже крови. Я стал пробираться вперед. Возле комнаты, на которой была табличка «Тренерская», я услышал крик. Там кричала девушка. Наверно, ее насиловали. Мне так показалось.

– Вы видели, что ее насилуют или вы предполагаете, что ее могли насиловать?

Нет, не видел. Мне показалось. Она просила о помощи. И как будто от кого-то отбивалась. Мне так показалось. Потом я услышал чьи-то шаги, топот. Я понял, что меня ищут. Куском трубы я разбил лампочку в коридоре, чтоб стало темней. Потом выбрался к окну. Хоть и было высоко, наверно, третий этаж, я решил выпрыгнуть. За мной гнались. Я выпрыгнул в окно. Потом по мне стреляли из автомата. Но было уже темно, я спрятался за кусты. Те, кто стрелял, меня не видели. Они стреляли наугад.

– Опишите место, где вы оказались?

Это был небольшой пустырь, кусты росли. Дальше шел бетонный забор. Впереди была тихая узкая улочка. Света там было мало. Фонари горели редко. Выпрыгнув из окна, я сильно подвихнул ногу. Сильно хромал. Но я боялся, что меня станут преследовать, и как можно быстрей стал передвигаться к улице.

– За вами гнались?

Не знаю. Мне казалось, что за мной гонятся. Во дворе ближнего дома я постучал в окно первого этажа. В окно выглянула пожилая женщина. Я попросил, чтобы она вызвала мне «скорую помощь», сказал, что у меня сломана нога. Нога у меня действительно распухала.  Я надеялся, что «скорая помощь» не будет меня отдавать обратно омоновцам. Но вместо «скорой помощи» во двор приехала милиция. Мне надели на руки наручники и привезли в отделение милиции».

 

…– Дядь Леш, в протоколе, если вы читали, я сказал неправду. Там, в тренерской, насиловали Галю Мамаеву. На столе. Я в щель видел, трое омоновцев. В форме. У одного даже автомат висел. Только штаны спущены. Потом они, наверно, ее застрелили. Им ведь не нужны свидетели… Они бы и меня сразу застрелили, если б я сунулся… Я струсил. Я не знал, что делать, – сухим голосом, уже без слезливости и хныков признался Сергей Ворончихин своему дяде, когда ехали в машине, когда, видать, пришло чувство безопасности. –  Я не буду здесь жить, дядь Леш. Кончу институт и уеду. Навсегда уеду. Я уеду из этой проклятой страны… Здесь жить нельзя… Уеду. Не хочу…

Здание Верховного Совета России еще несколько тучных осенних недель стояло среди Москвы брошенным, опустошенным, расстрелянным, с черным венценосным нимбом пожара. Каждый день тысячи людей приходили поглядеть на этот дом. Некоторые оставляли надписи на заборе стадиона «Красная Пресня». Там были и такие слова: «Простите меня, ребята. Я остался жив. Сергей В.»

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2012

Выпуск: 

6