Кирилл Козлов. "Наша молодость, песня и слава..."
Как провинциал Борис Корнилов покорял Ленинград? Какие стихотворные откровения позволяют нам отнести Корнилова к категории великих поэтов? Почему сегодня столь необходимо возвращение к истокам, осмысление пройденного нашей страной пути, формирование литературного вкуса? Эти и многие другие вопросы поднимает молодой поэт, публицист, член Союза писателей России Кирилл Козлов, ставший лауреатом литературной премии им. Бориса Корнилова за 2011 год. Автор анализирует в своей новой книге мнения известных представителей отечественного литературоведения и делает ряд собственных выводов, которые могут заинтересовать как специалистов, так и широкий круг читателей.
…Еле отдышавшись, снова пробуем угнаться за неуловимым Корниловым. Но сначала ещё раз обратимся к конструктивизму. В стране появляются первые художники-дизайнеры: Александр Родченко, самый известный из них после Малевича, примеряет на себя множество ролей, невозмутимо предлагая зрителю то кричащий рекламный плакат, то фотографию с метафизическим сюжетом. В 1924 году выходит первый советский фантастический фильм Якова Протазанова «Аэлита», на который впоследствии опирались все уважаемые в мире фантасты. По всей планете звучит «АНТА… ОДЭЛИ… УТА…» – марсианское послание, футуристическая заумь, неожиданно найденный лозунг. Из этого послания складывается завораживающее женское имя, красота которого превосходит красоту первоначальной нерасшифрованности.
И вот искателю «чистых смыслов» Борису Корнилову, вызывавшему на «дуэль» самого Маяковского, предстояло встретиться с одним из первых театральных режиссёров эпохи конструктивизма – Всеволодом Мейерхольдом. И – снова Есенин! Остаётся представить себе возбуждённого Корнилова, расспрашивающего у Зинаиды Николаевны Райх о том, каким был Сергей Александрович, что она помнит, во всех подробностях и деталях. Подробности со временем выяснены. Тонко прочувствованная духовная связь оформляется в едва ли не самое известное лирическое стихотворение Корнилова – «Соловьиха».
«У меня к тебе дела такого рода, / что уйдёт на разговоры вечер весь». Это, прошу заметить, только первые две строки! Корнилов, как обычно, сразу берёт быка за рога. Знатоки русской поэзии понимают: на разговоры уйдёт не вечер, а целая Вечность, ибо разговаривать Корнилов привык языком пророческих откровений. Важность стихотворения «Соловьиха» – в его «земшарности», как бы выразился Лев Аннинский. «Земля дышала, грузная от жиру», когда соловей пел соловьихе о гибельной любви, по-есенински отгоревшей и растерзанной жестокой реальностью. Для Корнилова важен жизненный диалог, в котором, однако, всегда будет ощутима опасность – «рука протянута к ножу». Лев Аннинский отмечает, что «мотив страшности» отчётливее всего звучит у Павла Васильева. Нас же интересует, в частности, такой вопрос: может ли лирическая нота, мотив примирения («Постелю тебе пиджак на луговину…») вытеснить «мотив страшности»?
Нет, не может. Всеволод Мейерхольд пережил Корнилова всего на два года: оба сломались под пытками и признали себя виновными во всех инкриминируемых им преступлениях. А в 1939-м в своей квартире была убита Зинаида Райх – предположительно, агентами НКВД. Ольга Берггольц делает по этому поводу запись в дневнике: «Смерть, тюрьма, тюрьма, смерть». Такова реальность. Люди падают в бездну.
Возвращаясь к литературе, стоит сказать, что у Бориса Корнилова, несомненно, есть куда более сильные во всех смыслах стихи, однако значение «Соловьихи» для русской литературы действительно трудно переоценить. Это стихотворение хочется перечитывать снова и снова. Почему? «Поэт – это соловей, который поет во тьме». Эти известные слова английского поэта XIX века Перси Биши Шелли я всегда вспоминаю, когда читаю стихи Кольцова, Есенина, Корнилова. Мотивы ушедшего Корнилова подхватывают поэты, которым выпала нелёгкая доля воевать в Великой Отечественной. В 1942 году Михаил Дудин, ставший символом литературного Ленинграда, пишет стихотворение «Соловьи». И люди, принадлежащие к разным поколениям, со слезами на глазах повторяют невероятные строки: «И, может быть, в песке, в размытой глине, / Захлёбываясь в собственной крови, / Скажу: "Ребята, дайте знать Ирине – / У нас сегодня пели соловьи"». Затем – Николай Рубцов уже в мирное время зовёт: «Соловьи, соловьи». И – откликается малая родина, откуда пошёл поэт к своему многострадальному народу…
Нужно ли говорить, что Ольга Берггольц в том самом стихотворении 1940 года о «первом и пропащем», «перебирая в памяти былое», неотвратимо выходит на корниловских «заставских соловьёв», которые поют об их вечной молодости? «И та же нега в этих песнях дышит. / И молодость по-прежнему права».
Именно так!
Только молодость и права. Во все времена. Молодость Пушкина, покорившая старика Державина. Молодость Лермонтова, породившая тоскующего Демона. Молодость Есенина, представленного в 1916 году Императрице Александре Фёдоровне и впоследствии ни дня не сожалевшего о падении самодержавия…
Вне любовной лирики, гимна торжествующей молодости, трудно представить русскую поэзию. Борис Корнилов входит в число великих поэтов, пишущих не о любви, а саму Любовь. Эротическая составляющая его лирики может звучать откровенно пошло, но при этом не будет искусственности. Любовь к женщине – страстную, стихийную, всепоглощающую, роковую – Корнилов многократно пропускает через себя, делая порой потрясающие литературные открытия. Любовь немыслима без первозданности русской природы: «Вечер тонкий и комариный, / погляди, какой расписной». Цитируя стихотворение с нехитрым названием «Вечер», отметим магию посвящения в тайнопись времён. Лирический герой (здесь – сам поэт) не просто приглашает женщину на свидание: он делится с ней высшим знанием, которым обладает. Элементарные слова-маячки «погляди», «почувствуй», «пойми» разбросаны по всей поэзии Корнилова и настоятельно рекомендуют задуматься о первоосновах, чтобы сама Любовь не была ошибочно истолкована как случайность. Затем – очередной парадокс. Корнилов, убедив любимую, сам начинает колебаться: «Я скажу, что тебя не стою, / что тебя называл не той…»; «А душа – я души не знаю. / Плечи тёплые хороши».
«Тебя не стою» – допустим. «Называл не той» – вполне вероятно. Но душа! Это он-то не знает души??? Да ещё эти плечи… В том и дело, что хороши: любовная прелюдия важна, особенно если вспомнить, что у Корнилова далеко не всегда выходит художественная эротика. Но всё-таки – что с душой? А душа, вспомним, хочет плакать «от неясной ещё беды»; и поэт слишком хорошо её знает, особенно после того, как растревожил своей великой песней…
Поэтому, всякий раз разговаривая с женщиной о «странностях любви», Корнилов бьётся над одним и тем же бытовым вопросом: зачем растревожил? Вопрос из разряда абсурдных. Потому что – поэт. Да ещё с весьма скверным характером, «с гонором», «будучи шпаной и пистолетом» – далее можно не продолжать. Из всего вышесказанного следует один убийственный вывод, умещённый поэтом в образ-ситуацию: «я плохой». Гнетущая «нехорошесть» вынуждает повиниться, сказать «разные "прости меня, прости"…», хотя они, увы, всё равно ничего не изменят. Корнилов не любит просить прощения в открытую: то ли гордость играет свою роль, то ли осознание избранности. После разрыва с Ольгой Берггольц появилась новая спутница – Корнилова, в отличие от многих других поэтов, вообще нельзя назвать одиноким человеком. Но фатальная ситуация «я плохой» остаётся в его жизни до самого конца. Итог подвели палачи. Подставив добытые признания в бессовестно выдуманное уравнение «заговора», они сделали Корнилова «плохим» для народа, истории и литературы на несколько десятилетий…
Вселенская Любовь – вот единственная ценность, которую невозможно «конфисковать». Она пропущена поэтом через себя и положена им на музыку стиха с невероятной энергетикой и красотой. Здесь не будет «хороших» и «плохих». Здесь не надо винить себя и за что-то просить прощения. Здесь нет даже страха смерти, поскольку уже обозначено продолжение: «Любви в рассказе воздано, но, впрочем, / мы о любви ещё поговорим».
C начала 30-х годов Борис Корнилов как поэт становится профессионалом: он овладевает техникой стихосложения, шлифует своё литературное мастерство. Вместе с тем Корнилов до середины 30-х годов применяет «плавающую» ритмику, разного рода стилистические неточности, междометия, наречия, которые нам справедливо покажутся провальными. Объясняется это просто: Корнилов слишком эмоционален, чтобы постоянно работать над стихом. «Открытая, ничем не сдержанная эмоциональность Бориса Корнилова приводила, по крайней мере, к фантастическим провалам вкуса, к нелепым смехотворным строчкам, которые торчат даже в лучших его стихах… и делают их ещё обаятельнее»[1]. Соглашаясь с Никитой Елисеевым, стоит добавить, что случай Корнилова, равно как случай Есенина, уникален. В любом другом случае «фантастические провалы вкуса», выражаясь молодёжным языком, не прокатят; и это нужно хорошо понимать, прежде всего, молодым поэтам, продолжающим собственную работу в XXI веке. Также Корнилов больше работает с ямбом и хореем; в полной мере овладеть трёхсложными размерами он попросту не успевает, хотя сомневаться в том, что это рано или поздно произошло бы, не приходится. Достаточно вспомнить Николая Заболоцкого. Но Заболоцкий ещё «счастливо» отделался: в конце 30-х он был арестован и, отсидев в лагерях всю войну, вернулся к жизни и к литературе. Ему хватило времени для того, чтобы значительно расширить художественный язык собственной поэзии; и во многом это удалось благодаря освоению трёхсложников. («Пусть непрóчны домашние стены, / Пусть дорога уводит во тьму, – / Нет на свете печальней измены, / Чем измена себе самому».) Памятуя о сказанном, мы понаблюдаем за становлением Корнилова-поэта как профессионала на примере стихотворения, которое уже вспоминали в самом начале:
Без тоски, без грусти, без оглядки,
Cокращая житие на треть,
Я хотел бы на шестом десятке
От разрыва сердца умереть…
Сразу бросается в глаза возникшая на ровном месте неточная рифма с несовпадением падежных окончаний. Досадно, особенно если учесть, что с точной рифмой Корнилов работать умеет, когда сочтёт нужным. Перед нами – классический «песенный» хорей: все начинающие литераторы осваивали этот размер, напевая про себя хрестоматийную «Катюшу». Лежащая на поверхности отсылка к Есенину («Не жалею, не зову, не плачу») вновь позволяет говорить о том, что именно этот поэт являлся первым наставником Корнилова. Пролетарский поэт Виссарион Саянов был реальным наставником и редактором, но не столь желанным. Есенинская русская печаль обнаруживается во многих стихах Корнилова, когда сердце поэта обливается кровью, а душа предчувствует скорую гибель. Далее идёт довольно однообразное и не столь любезное нам, живущим, описание похоронного церемониала, поднесение венков от «общественных организаций», что в принципе можно воспринимать как желанное завершение, ведь Корнилов отдал всего себя комсомольской работе. Но поэт всё равно боится даже такой смерти. Объяснение этому можно опять-таки найти в не просвещенном в смысле православной веры выборе Корнилова; в нежелании поэта признать, что есть иной путь, по которому можно пройти без боязни его завершения.
Общие есенинские интонации, все эти «чаёвничанья» и «гулянья» («По улице Перовской иду я с папироской»), выглядят настолько несерьёзными для поэтов уровня Есенина и Корнилова, что порой возникает опасное желание вмешаться в созданный ими литературный механизм и удалить невесть откуда взявшиеся выпады и небрежности. Но в том-то и штука, что таким поэтам ни в коем случае нельзя остаться «рафинированными»: хулиганский шарм здесь обязателен. Подобно тому, как невозможно нарядить Гумилёва в обычный свитер или в косоворотку и затем требовать от него естественного поведения на публике, нельзя приказать Есенину или Корнилову быть правильными и покорными.
Впрочем, означает ли это, что «апологеты мужицкого начала» (выражение Льва Аннинского) презирают фрачников и денди? На словах – да. Но, вспоминая неистовое щегольство Есенина, впору сказать, что поэт в глубине души презирал скорее своё «мужицкое начало», ведь оно не давало ему возможности побыть истинным аристократом. Что касается Корнилова, представителем культуры денди его назвать сложно, хотя поэт смотрит в ту же сторону: «Я начистил сапоги до звона, / новые, шевровые они…». Великолепно! Но в крови у Корнилова нет дендизма. И не будет. Стихотворение «Мама» поэт начинает так: «Ну, одену я – одёжу – новую, парадную… / Ну, приеду… / Что скажу? Чем тебя порадую?» Ответ напрашивается сам собой. Истинный денди применил бы удачную рифму «парадную-порадую», отбросив скользкий вопросительный знак. Непременно порадовал бы мать собственным эффектным появлением! И разодел бы её в шелка, по-королевски обставив действо! Вопрос: хотим ли мы видеть такого Корнилова? В его возмутительно проваливающихся «ну» ощущается народная наивная небрежность, которая, конечно же, важнее шелков и нарядов. Спасительная теплота, нежный голос, приглашающий «прямо к жирному обеду, к золотому молоку». Поэтому стихотворение «Мама» стоит читать правильно.
Применительно к теме дендизма важно вспомнить другое корниловское стихотворение, в котором для демонстрации связи времён и поколений он даже придумывает диалог с дворянином Пушкиным: «…Александр Сергеевич, нельзя ли / С вами по душам поговорить?». Наивная форма обращения, равно как ещё более наивное представление Пушкина соратником по политической борьбе, предполагает, тем не менее, продуктивность этого диалога. В данном случае важен сам корниловский посыл – хорошо, что он хочет не сбросить поэта с парохода современности, а установить с ним связь, излить ему душу, сказать что-то, что не смог бы доверить другому. Вот как Корнилов видит великого русского поэта:
…Вас таким, тридцатилетним, вижу,
Как тогда Кипренский написал.
Перед нами осмысленное проникновение в пространство той русской культуры XIX века, по своему формальному обозначению чужеродной. Но ведь Борис Петрович, как мы помним, учился с Ольгой Берггольц на Высших курсах при Институте истории искусств. Понятно, что бросил и не стал искусствоведом. Понятно, что ему было вообще всё равно, где учиться и на кого – лишь бы писать стихи и заниматься идеологической работой. Но, видимо, не было это время напрасно потраченным, раз поэту вспомнился портрет кисти Ореста Кипренского. Далее происходит невиданное – Корнилов говорит на вражеском языке: «Потому что по местам окрестным, / От пяти утра и до шести, / Вы со мной – с таким неинтересным – / Соблаговолили (курсив мой. – К.К.) провести». Сомневаться в искренности написанного не приходится. Значит, опять прокравшаяся червоточинка? Думается, что так. В самом конце Корнилов опять срывается, опять клеймит позором дворянскую породу и радуется, что они «удирали – трудно описать». Но диалог, тем не менее, состоялся. Корнилов полностью материализовал своего великого коллегу: «Чувствую пожатие руки. / Провожаю взглядом»; и он, кажется, успел поделиться тем знанием об истинной сути вещей, которым обладает…
Но что же общего между Пушкиным и Корниловым помимо пресловутого свободолюбия? Ответ напрашивается сам собой: звучащая внутри музыка стиха. Верно? Верно, но не до конца. Полностью ответ даст Лев Аннинский: «Если мы пойдём дальше, то увидим, что среди этого числа профессиональных сочинителей встречаются те, кто в свою очередь задают такие вопросы, которые никому в голову не приходят. И отвечают на них! Вот это и есть великие поэты. И счастливы они не бывают»[2]. Случай Пушкина уникален вдвойне, поскольку это был не просто великий поэт, делавший то, о чём сказал Лев Аннинский. Александр Сергеевич открыл для потомков богатейшие кладовые русской силлабо-тонической поэзии. А чтобы убедиться в том, что Борис Петрович Корнилов также принадлежит к категории великих поэтов, вспомним ещё раз художественный образ: «Я начистил сапоги до звона». Вот он – ответ на вопрос, который не ждёт никто. В нём – величие человеческого духа и вечные земные страдания.
«Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие». Такие стихи пишет в 1925 году только вошедший в литературу Корнилов! Они органично звучат в контексте прощания с Есениным, но дело здесь, конечно же, не только в Есенине. В следующем 1926 году Корнилов пишет ряд неоднозначных произведений, в одном из которых неожиданно обнаруживается название никогда не выходившей, но интуитивно написанной книги поэта – «Мёртвая книга»: «А Гоголь такой добродушный на вид, / И белая мёртвая книга». Речь в этом стихотворении идёт о казачестве. Повсюду «насилуют и режут». Много крови. И ещё – два ключевых существительных с двумя разными приставками: беспощадность и беззащитность. В этот нехитрый цикл Корнилов умещает самого себя и целые эпохи, продолжая серию литературных пророчеств.
Спустя четыре года, в первый же год нового десятилетия, поэт раз и навсегда расставит страшные акценты, после чего следующие пять лет будет ожидать решения собственной судьбы. В 1930-м году им написано пронзительное стихотворение «Война», которое невозможно обойти стороной. Итак:
Я снова тебя беспокою, жена,
Неслаженной песней, не славной,
И в чёрные дебри несчастий она
Уходит от буквы заглавной.
Жена моя!
Видишь ли – мне не до сна,
Меня подозренье тревожит.
Жена моя!
Белая полночь ясна,
Она меня спрятать не может.
И звякнет последняя пуля стрелка,
И кровь мою на землю выльет;
Свистя, упадёт и повиснет рука,
Пробитая в локте навылет.
Или – ты подумай –
Сверкнёт под ножом
Моя синеватая шея.
И нож упадёт, извиваясь ужом,
От крови моей хорошея[3].
Потом заржавеет,
На нём через год
Кровавые выступят пятна.
Я их не увижу,
Я пущен в расход –
И это совсем непонятно.
Концовка стихотворения наполнена гражданским и общечеловеческим заявлением: «Я протестую»! Как же так??? Делал всё, что было велено! До самого конца! Протест отклонён. Ни Корнилов, ни любой другой поэт вообще не имеют права протестовать. Думаю, уважаемому читателю теперь понятно, почему Корнилов запивал и дебоширил. Он судорожно искал выход.
И – нашёл! Из-под пера поэта, несмотря ни на что, продолжают выходить удивительной чистоты стихи, полные надежд. Одно из таких стихотворений – «Яхта шла…» (1935). В числе прочего: «Солнце пышет весёлым жаром…»; «Я почувствую, что весною / Года на три я молодею…»; «Пойте песню. Она простая, / Пойте хором и под гитару». Корниловскими «лахтинскими настроениями» можно надышаться допьяна – особенно если учесть, что нынче Лахта застроена бизнес-центрами и элитным жильём. Поэт, сливаясь с природой в единое целое, восхищается живой оранжевой байдаркой, которая летит в будущее. Такое будущее – действительно светлое и желанное.
Озвучим здесь уже давно оформившуюся мысль: Корнилов не произносит слов «стихотворение», «стих», «строка», «поэзия» и др. Он создаёт не стихи, а песни. Только в песне раскрывается душа. Только песня может обосновать появление самого поэта. Целостность песни – это целостность жизни, протекающей, прежде всего, внутри, а не снаружи. Как мы помним, Корнилов поёт разные песни: «хорошие», «плохие», «неслаженные» и даже «заразные». В данном случае песня – простая. Без каких-либо дополнительных уточнений. Их отсутствие говорит о состоянии внутреннего комфорта, поэта не терзают тяжкие думы, он помолодел и обрёл новые силы для того, чтобы продолжать.
[1] Елисеев Н. «Страна встаёт со славою…» // Борис Корнилов. Песня о встречном: Стихотворения, поэма. – СПб, Азбука, Азбука-Аттикус, 2011. С. 18.
[2] Отрывок из интервью Льва Аннинского Кириллу Козлову. © Козлов К. С., 2009.
[3] Подобные находки Корнилова приводят в восхищение даже видавших виды литераторов. Петербургский поэт и общественный деятель Андрей Романов, много лет пытающийся заинтересовать общественность наследием Корнилова, в статье «Краткость не всегда сестра…» поясняет: «Героические попытки Льва Озерова обратить внимание молодых на чудодейственную роль эпитета окончились закономерным крахом. И сегодня 99 % поэтов всех возрастов и сословий значения эпитету не придают. А жаль!» Добавлю, что сам А. Романов владеет эпитетом мастерски.