Иван Евсеенко Раннею зарею, вечернею порою...
Иван Евсеенко
Раннею зарею,
вечернею порою
Раннею зарею,
Вечернею порою
Помоги, Господи!
Молитва
перед началом заговора
Такие вечера бывают только в самом конце августа. День еще стоит жаркий и знойный, все изнемогает от нестерпимо палящего солнца: и земля, и деревья, и люди, а в ранних сумерках вдруг нежданно-негаданно поднимется над утомленной землей сизо-белый туман. Он окутает, сокроет от человеческого глаза вначале реку и луга, потом огороды и отяжелевшие от наливных яблок и груш сады, незаметно подберется к подворьям и домам — и в тот же миг станет повсюду свежо и даже прохладно. И сразу почувствуется приближение скорой осени.
Вот таким августовским прохладным вечером, упредив на полчаса туман, Антон побежал к реке поставить, кинуть, как он говорил, от берега к берегу переметы. Из всех видов и хитростей рыбалки Антон больше всего любил именно переметы. Снасть вроде бы и не замысловатая: длинный шнур с насаженными на него грузилами и крупного размера крючками-кошками на поводках-оттяжках, а какая удачливая и надежная и, главное, как томит она душу настоящего рыбака ожиданием. Днем наловишь в прибрежном болотце ивовой комлей-топтухой, а то и просто корзиною мелкой всякой рыбешки-живца (чаще всего увертливого, гибкого вьюна), сохранишь его в ведерке с водой, а как только завечереет, сразу весло на плечо, перемет на локоть и бежишь с тем ведерком к реке, весь в охотничьем азарте и сладкой тревоге. Один конец перемета привяжешь на этом берегу к какой-либо коряге, потом взметнешься на утлую лодчонку-плоскодонку и, едва-едва пошевеливая веслом, чтоб не снесло ее по течению, плывешь к берегу другому, противоположному, и начинаешь, не торопясь и не поспешая, разматывать шнур и нанизывать на крючки-кошки живца, а сам горишь душою. Испепеляешь ее, думаешь-прикидываешь — на этого живца возьмется полутораметровый сом, линь, налим (случается, что и щука) или на другой, соседний. В такой прикидке, надежде на удачу добрая четверть, а то, может, и вся половина рыбацкого счастья.
Поставив перемет, ночью спишь плохо, часто просыпаешься, куришь на крылечке веранды папироску за папироской и опять все думаешь и переживаешь — позарится кто из обитателей подводного царства на твои переметные крючки или не позарится? А раннею зарею, едва посветлеет краешек неба, бежишь во все дыхание к реке. И вот она — удача! И на одном крючке, и на другом, и на третьем то линь, то язь, то щупачок или карась, а на самой середке — сом, да какой! Не сом, а сомище — толстый, нагулянный, не меньше, как два пуда веса, и усы — в полметра длиной.
С таким уловом, с таким сомищем на плече идешь ты домой, уже ничуть не торопясь и не поспешая — полным победителем идешь, и каждый встречный-поперечный сельчанин поздравляет тебя с богатой добычей, интересуется, не будешь ли ты продавать сома, хоть всего целиком, хоть по частям, трогает его для забавы и удовольствия и за усы, и за хвост, и за плавники. А рыбаки, которые припозднились сегодня и еще только идут встречь тебе к водоему, каждый со своей излюбленной снастью: кто с сетью, кто с кошарою или малым волочком, а кто так и просто с набором разномастных удочек, мотырок и жерлиц, хотя глубоко и таят рыбацкую и охотничью свою зависть, поздравляя Антона, но утешают себя тем, что сегодня они непременно обойдут его и наловят такой плотвы, окуней и щук, по сравнению с которыми, Антонов сом ничего стоить не будет. Помоги им Бог!
Самое удачливое переметное место у Антона на Колодном и на Кривом Колене. Оба берега там высокие, крутые; река стремится между ними быстро, словно в каком земляном ущелье или каньоне, с крутым разворотом на Кривом колене, и от этого стремления и быстроты на речном дне (а глубины на Колодном без малого десять метров — Антон сам мерил багром) образуются бочажины, коловоротные ямы, где как раз и живут, нагуливают силу и вес сомы-гусятники (зазевавшихся глупых гусей они любят во время вечерней зари прихватывать — оттого и «гусятники»).
В памятный тот вечер Антон устремился, не раздумывая, на Колодное, потому что накануне еще приметил, что гуляет, жирует там сом-гусятник, который хитростью и обманом уходил от него все лето. На Антоновы наживки, вьюнов, пескарей и красноперок, он не зарился, а нападал на гусиные и утиные выводки, поджидая их на Кривом Колене, где такие водовороты и кручи, что малые, неокрепшие еще гусята и утята едва-едва преодолевают их, кружат и бьются в бурунах, опасно отстают от родителей — тут сом-разбойник и настигает малолеток. Старый, судя по всему, сом, многоопытный, седоусый, бочажник. В такой, значит, глубине, в такой бочажине живет (скорее всего, под мореным дубом, упавшим в реку, Бог знает, в какие древние, незапамятные времена), откуда его никаким манером не выманишь. Тем заманчивей было Антону взять этого злонамеренного сома, гусятника и бочажника. «Уж я тебе!» — пригрозил ему Антон и нанизал на крючки-кошки для приманки не одних только вьюнов и пескарей с красноперками, а и два увесистых гусиных окорочка, которые выпросил у жены Варвары Ильинишны, у Варьки, как он зовет ее, не забывая их молодые влюбчивые годы. (С утра он зарубил по ее наказу старого, отжившего свое, отплававшего водные речные пространства, гусака). Варька посомневалась-посомневалась, а потом два гусиных окорочка Антону и выделила, потому как и у нее на сома-разбойника была немалая обида: он из их выводка тоже троих гусят изловил.
Таких вечеров, как был тот, позднеавгустовский, Антон действительно не упомнит. День стоял ветреный, ураганный даже, но часам к семи вдруг все в единое мгновение успокоилось, затихло, нигде ничто не шелохнется и не вздрогнет. И в этой тишине и безмолвии туман поднялся особенно рано, сразу отяжелел, опал к самой речной глади, и такой густой и непроглядный (не сизый даже, а темно-синий, чернильный какой-то), что Антон, стоя на корме лодки и разматывая перемет, передка ее не видел, как будто его не было вовсе, и рыбацкая Антонова лодка из одной только кормы и состояла.
Но, слава Богу, все с переметом сладилось как нельзя лучше: он лег на дно, словно по струнке, нигде не запутавшись и не зацепившись ни за какую-нибудь подводную корягу, ни за водоросли (а ведь, случалось, что и путался и зацеплялся в иные разы). Антон дважды проверил и на одном берегу, и на другом, как он закреплен за вымытые водоворотами, но неодолимо крепкие ольховые коренья и направил лодчонку к привязи, что была сразу за Кривым Коленом.
Он примкнул ее замочком к дубовой свае, оставшейся на Колене от мельничной, разоренной по глупости еще в тридцатые годы, плотины, чтоб мальчишки-подростки, озоруя, не угнали ее куда-нибудь вниз по течению (сам был в подростковые годы озорником немалым — чужие лодки угонял к соседним новомлинским лугам, чтоб после поглядеть, как хозяин будет искать ее, притопленную в заросшей лозовыми кустами заводи). Приторочив ключик на черенок узкого рыбацкого весла, Антон заторопился домой, спрямляя дорогу по торфяной шаткой тропинке, что бежала среди ольхового молодняка-подлеска по самому краю топкого, илистого болотца.
И вдруг он услышал, как из самой гущавины ольшаника, с другого берега болотца, доносится жалобное и какое-то подозрительно слабое лошадиное ржание. Антон остановился на полушаге, прислушался повнимательней, снял даже с головы кепку-восьмиклинку и оттопырил ею ухо. Ржание повторилось, но еще более слабое и жалобное, взывающее о помощи и спасении. По тоненькому, плачущему почти голоску Антон сразу определил, что ржет это, просит об участии и подмоге не взрослая лошадь, а совсем малый, может, всего только недели две-три тому назад родившийся жеребенок.
Происшествию такому, неожиданному случаю, Антон горячо удивился и озадачился им. Давным-давно в округе никаких лошадей и в помине не было. Как только стали разорять колхозы, так проворные председатели, чтоб хоть чем-то поживиться на этом разорении, все лошадиные табуны сдали в заготскот, тогда тоже доживавший уже последние свои дни. Сами-то они надеялись пересесть в новой жизни на машины, по возможности иноземные, быстролетные (и пересели), а вот как крестьянину быть без лошади, на которой он пахал и сеял, дрова заготовлял, сено зимой с того берега реки, с заливных лугов по ледяной «дороге жизни» возил, то им без разницы. Начальство, оно только на собраниях делает вид, что о народе печется и душой страдает за него, а на самом-то деле только о своей выгоде и думает. Так с покон веку было, так есть и сейчас, так, похоже, и в будущие, невидимо далекие годы останется...
И вот — на тебе — считай, в ночи уже, за торфяным болотцем, в ольховых зарослях лошадиное зовущее и стонущее ржание! Откуда и как мог появиться тут жеребенок?!
Загадка и удивление, конечно, немалые, но все это на потом, на опосля, а пока надо было Антону что-то предпринимать, что-то делать — уж больно жалобно ржал, плакал и звал его к себе жеребенок.
Антон снял резиновые сапоги, в которых всегда ходил на рыбалку, закатал выше колен штанины и стал перебираться на ту сторону болотца. Все ходы-переходы ему здесь хорошо известны. И по рыбацким своим делам, и по сенокосным (на болотных островках траву теленку-бычку косит) он бывает на торфяниках ежедневно, случается, что и не по одному разу.
Жеребенка Антон увидел на бугорке, заросшем высокой осокою, аиром и водяным буряком. Он лежал между двух торфяных кочек, действительно совсем крошечный, новорожденный, и уже не ржал, а лишь почти по-щенячьи скулил тоненьким болезненным голоском.
— Кось-кось-кось! — позвал его Антон, выбравшись из болотца на земляную твердь.
Жеребенок вскинул на человеческий призыв голову, приободрился и попробовал подняться, встать на две передние ножки, а потом и на задние. Но сил у него на это не хватило, жеребенок завалился всем худеньким тельцем на сторону, несколько раз качнулся и опять упал между кочек.
— Ах ты, Господи, Боже мой! — только и воскликнул на это Антон.
Он подошел к жеребенку поближе, погладил его ладонью по худенькому дрожащему тельцу, стараясь определить на ощупь, отчего тот так дрожит и стенает: от пережитого во время блуканий по болотам страха, от вечерней уже прохлады-холода или, может, пораненный где, изувеченный. И вышло, что в подозрениях своих Антон ничуть не ошибся: дрожал жеребенок и от испуга, и от холода, но больше всего все-таки от увечья. Когда Антон коснулся левой задней его ножки в коленке, то жеребенок опять резко вскинулся, застонал пуще прежнего и взглянул на Антона недоверчивым обидным взглядом.
— Больно? Да? — сочувственно заговорил с ним Антон и поскорее отдернул руку. — Потерпи, орлик ты мой, потерпи немножко. (После случайно оброненное это имя, Орлик, так навсегда и прижилось к жеребенку.)
Антон присел перед ним на корточки и стал совсем уже бережно и осторожно, одними только кончиками пальцев обследовать ножку жеребенка — сломана она или только вывихнута в коленке. Слава Богу, перелома, кажется, не было, а только вывих. Для младенца тоже, конечно, увечье немалое, но с ним можно будет справиться и своими подручными средствами и силами: кое-какие навыки в этом деле у Антона, да и у Варьки есть.
Но, к несчастью, обнаружилось у жеребенка под брюшком и еще одно увечье — рана (определенно кусанная) с уже запекшейся по краям кровью. Похоже, этой ли, прошлой ли ночью гнались за ним, отбивая где-нибудь в верховых Гвоздиковских лугах, за дальним Цыганским берегом (в богатом селе, Гвоздиковке, кажись, два-три мужика лошадей держат, да и цыгане на Цыганском береге, случается, становятся табором, а уж у них лошади определенно есть) от матери, волки или одичавшие собаки, которые страшнее любых, самых лютых волков. Хотя, может, вовсе и не гвоздиковский он и не цыганский (какой мужик-хозяин и, тем более, таборный цыган оставит в ночи жеребенка без присмотра?!), а просто брошенный какими-либо случайными заезжими людьми на произвол судьбы. Нынче детей малых бросают, не то что жеребят. Жизнь такая беспутная пошла, народ совсем одичал и оскудел умом и душой.
Солнце, и без того едва различимое в тумане, теперь утонуло в лугах за лозняками и вербами. На небе появилась бледная, всего в четверть обручика луна, а потом вынырнули и пугливые звездочки-мерцания. Сумерки сгустились до полной темноты, и — вот она — августовская ночь уже окутала всю землю. Антону надо было что-то делать, что-то предпринимать, пока туман не проник и сюда, в торфяное болотце, и не сокрыл все, не перепутал для человеческого глаза.
Поспешно и почти уже вслепую, на ощупь, Антон нарвал охапку аира и погуще прикрыл им жеребенка, а то ведь комарье сейчас налетит на него смертоносными тучами и живьем заест, особенно, если обнаружит на брюшине свежую, кровоточащую еще местами рану. Сам же Антон мигом перебрался через болотце, подхватил резиновые сапоги-бродни под мышку и босиком, сколько было у него дыхания, побежал домой.
— Варька! — еще с порога крикнул он жене. — Скорее запрягаемся в тачку и на Колодное! Там жеребенок в болотах помирает!
— Какой еще жеребенок?! — вначале не поняла его крика Варька, занятая какими-то своими домашними делами.
— Да откуда мне знать — какой! — в сердцах швырнул в угол сапоги Антон, чего с ним раньше никогда не случалось. — Но помирает.
Тут уж Варька все поняла и сполна расслышала (вообще-то она у него женщина отзывчивая, на руку и ум скорая), бросила все вечерние свои занятия и, как стояла в комнате в одних домашних тапочках и ситцевом халате, так и побежала вслед за Антоном к сараю, где прислоненная оглоблями к бревенчатой стене громоздилась у них двухколесная тачка на тележном ходу.
Смастерил ее Антон из телеги, единственного достояния, которое досталось им с Варькой от разоренного колхоза. Когда все уже было распродано и разворовано, Антон с Варькой однажды возвращались домой от сына Андрея, который тогда только-только женился и построил дом (сообща построили) на том конце села, поближе к асфальтной трассе и городу, и ради любопытства (все-таки томило что-то душу им, закоренелым колхозникам, по утраченной общественной, артельной жизни) заглянули на бывший колхозный двор, к хате-дежурке и кузнице. Дорога их так пролегала, что никак нельзя было обойти им, миновать колхозного подворья. И вот возле дежурки увидели они полуразломанную и оттого никому уже не нужную телегу, а в самой дежурке на крюке точно такую же изношенную и измочаленную конскую сбрую: хомут с оторванной супоней, чересседельник без подпруги, брезентовые связанные в двух местах на скорую руку вожжи, оброть и дугу. Дуга была, правда, цела, хотя и протертая в захватах оглоблями и гужами основательно.
— Давай заберем! — предложил Антон. — Все равно ведь пропадет.
Варька придирчиво оглядела рухлядь. Потрогала на хомуте войлок, не совсем ли он прогнил, не источила ли его моль, потом качнула несколько раз туда-сюда телегу, проверяя, целы в ней оси и колеса, и сказала Антону со вздохом:
— Заберем, наверное. Я на этой телеге телятам подкормку возила (Варька одно время телятницей работала), помню ее.
В общем, погрузили они сбрую-упряжь на телегу, Антон встал в оглобли, а Варька в помощь ему сзади — толкала телегу за грядушку — и покатили они ее такими спаренными силами вдоль села к дому.
Встречные мужики, глядя на их с Варькой обоз, посмеивались, научали Антона:
— Ты бабу в оглобли, в хомут запрягай, а сам садись в передок и подгоняй ее кнутом. Варька у тебя двужильная — потянет.
— Баба мне для другого нужна! — отшучивался, отбивался от мужиков Антон, но с оглоблей не выпрягся и местами с Варькой не поменялся, хотя она не раз и предлагала ему такую замену. Варька у него подруга жалостливая, характерная, понимает, что если мужик до срока надорвется в работе, так все хозяйство в миг рухнет и пойдет прахом. Но телега не Бог весть какая и тяжелая, Антон бы ее и один без Варьки вытянул, он вообще-то от природы мужик тоже жилистый, в работе упорный.
Дома Антон целиком восстанавливать телегу, доводить ее до полного ума не стал: тягловой силы — только они с Варькой, но и без внимания не оставил. Снял переднюю ось с оглоблями и тягами-атосами, смастерил на ней площадку-кузовок, оглобли укоротил и соединил, спарил березовой поперечинкой — получилась тачка, тачанка, в ходу не так уж, чтоб и легкая, но Антону с Варькой вполне по силам и, главное, в хозяйстве незаменимая. Сколько раз она выручала Антона с Варькой: и навоз они на ней из сарая вывозили, и тыквы, свеклу-морковь по осени из дальних пойменных грядок доставляли, и даже в лес за хворостом-валежником ездили. Мужики над изобретением Антона теперь уже не посмеивались и не подначивали насчет Варьки, а — нет-нет — да и одалживались тачкою. Не у каждого ведь в доме автомобиль-машина стоит или тракторок, пусть даже самый захудалый. Жизнь крестьянская при дворе и подсобном хозяйстве к первородному образу без колхозов повернулась. Ее на собственном горбу теперь поднимать приходилось, да еще вот на Антоновой двухколесной тачке. Мужики, куда ж денешься, и приходили к нему, снимали картуз, ломали шапку, просили тачку на час-другой, к примеру, от магазина мешок муки привезти или с луга малую копешку сена-отавы, или по весне только что заново проконопаченную и просмоленную лодку к речному берегу примчать. Если для всего этого машину-трактор нанимать, то никаких магарычей не хватит, без картуза и штанов останешься. А Антону не жалко, бери, пользуйся, если имеется в том потребность, только вовремя и в сохранности назад возверни, потому как первобытная эта тачка и в другой раз тебе может еще потребоваться. В крестьянском проживании, и особенно в нынешнем, вконец обнищавшем, без взаимной выручки никак нельзя. Пропадешь бирюком и единоличником — это Антон еще в самом малом возрасте усвоил.
Огородами и лугом Антон с Варькой, запрягшись парно в тачку, прокатили ее минутою, без всяких задержек и передышек, иногда так даже переходили на рысь. А как свернули возле реки на Кривое Колено и Колодное, так вдруг возьми и заплутали маленько. Туман опустился на луговые заросли-чагарники до того непроглядный и вязкий, что Антон с Варькой, стоя в одних оглоблях, почти что и не видели друг друга, а лишь чувствовали локтями, да узнавали по дыханию. Несколько раз они, сворачивая с торфяной тропинки, останавливались то возле одного болотца, то возле другого, в два голоса звали жеребенка, но кругом было одно только ночное глухое безмолвие: жеребенок на их голоса никак не откликался, не подавал никаких признаков жизни. Антон с Варькой начали уже было в обоюдной тревоге думать, что, может быть, они опоздали, и жеребенка прежде их, нерасторопных и медлительных, обнаружили луговые волки или одичавшие собаки и вконец растерзали его, беспомощного и беззащитного.
Но вот возле третьего, уходящего по-за ольховым кустом-кочкарником в сторону от тропинки, болотца (как это Антон не определил его сразу — ума приложить невозможно) жеребенок наконец отозвался на их голоса тоненьким своим младенческим ржанием.
Антон в ту же минуту распознал всю окрестность: и куст-кочкарник, и заросли аира вперемежку с осокой и водяным буряком, и потерявшееся было в ночи болотце, затянутое ряскою. Он оставил Варьку возле тачки на берегу, а сам, опять закатав повыше штанины, не перешел даже, а перескочил всего в два-три шага всю водную топкую преграду. Жеребенок его появлению ничуть не испугался, а, наоборот, признал спасителя, с надеждой приподнял голову и попробовал, как и в прошлый раз, опереться хотя бы на передние ножки.
— Да лежи ты, лежи! — негромким, тихим предупреждением успокоил его Антон. — Сейчас переправляться будем.
Стараясь не прикоснуться к ране на подбрюшине жеребенка, он подсунул ему под бока руки, легко сорвал с земли (в отощавшем жеребенке и веса-то всего пуда полтора, не больше), развернулся лицом к болотцу и, с удвоенной осторожностью выверяя теперь босыми ногами каждый шаг, стал переносить его, будто малое дитя, на тот берег, к Варьке. Тело у жеребенка было болезненно горячим, а дыхание и того горячее — это Антон почувствовал сразу и постарался идти еще бережнее, боясь, что дыхание младенца иссякнет вовсе.
Но, слава Богу, все обошлось, жеребенок переправу перенес стойко, ни разу не пожаловался ни на неудобства, ни на боль. А на том берегу их ждала уже Варька с попоной в руках. Спешка не спешка, а из дома она, оказывается, попону успела на всякий случай захватить. И теперь эта попона очень даже пригодилась.
Когда Антон положил жеребенка на тачку, Варька прикрыла его, укутала-запеленала в попону, и вправду, будто годовалого ребенка. Антон для надежности прихватил жеребенка поверх попоны к тачке поводком, который всегда неотлучно был при ней, притороченный к кузовку. (Тачка все-таки повозка зыбкая, всего двухколесная, и любой груз на ней надо закреплять, а то, того и гляди, соскользнет и свалится на землю).
Катили теперь Аннон с Варькой тачку медлительным чутким шагом, поминутно оглядываясь назад: как там их детеныш-найденыш, не жалобится ли, не стонет ли? Но жеребенок держался молодцом, чувствовал и понимал ребячьим своим умом, что ничего худого Антон с Варькой сделать ему не могут.
* * *
Дома они решили для начала определить жеребенка Орлика на веранде, чтоб постоянно рядом с ним быть и немедленно откликаться на любой его зов и просьбу. Антон принес со двора охапку соломы-обмялицы (едва ли не переполовинил копешку), расстелил ее, разровнял в уголке подле окошка, освободив от рыбацких своих снастей, которым там было отведено Варькой место.
Уложив Орлика на солому, Антон с Варькой при ярком электрическом свете стали оглядывать все его ранения и увечья. Рана под брюшком оказалась не очень и опасной. Волки-собаки повредили только кожицу, в широкий, правда, разрыв, но глубоко внутрь не проникли. Варька обильно смазала, прижгла рану йодом. Лучше бы, конечно, дегтем, он для животного понадежней (это веками проверено), любую рану в три-четыре дня заживляет, настырную мошкару, слепней и оводов прочь гонит, чтоб они рану ту не кровянили и не усугубляли ее. Но где теперь дегтя в селе достанешь?! Никто его не держит и не запасается им. Телег на деревянном ходу, чтоб оси смазывать дегтем, нету и в помине, лошади-волы тоже давно все перевелись, настоящих яловых сапог, для которых деготь первейшая защита от износа и воды, днем с огнем ни у кого не сыщешь — одни только кирзовые, так они от хорошего дегтя поди сгорят в миг, им гуталин подавай понежней да пожиже и желательно, чтоб непременно иноземный. Приучены уже к тому.
А вот за вывихнутую ножку Антон взялся сам. Был у него в этом деле какой-никакой навык. В детские его и ранне-юношеские годы жил как раз напротив их дома дед Игнат, крепкий, рачительный хозяин, старой, еще дореволюционной закалки. Помимо хлебопашества дед Игнат занимался и всякими иными подручными ремеслами и увлечениями, без которых подлинному крестьянину жить и невозможно и скучно: рыбалкою, охотою, держал пасеку на двенадцать ульев-колод, плотничал и столярничал, знал толк в бондарном и кузнечном делах. Но, главное, за что ценили и уважали деда Игната в селе, так это за редкостное его умение излечивать скотину и от внутренних, невидимых болезней (от живота, например), и от внешних, хорошо видимых и ощутимых: от суставных вывихов, грыжи, от волчьих и даже змеиных укусов. Костоправному своему, ветеринарному делу дед Игнат, говорят, частью научился во время службы в царской армии, где состоял ремонтером при каваллерийских частях, а частью (и гораздо большей) от своих отца и деда, тоже известных в селе костоправов, врачевателей. Правил вывих или грыжу дед Игнат непременно трижды, сопутствуя деяние свое подходящими к случаю, к приключившейся у скотины болезни молитвою и заговором, которых знал великое множество и которые, может быть, в первую очередь и помогали увечной животине.
Малого Антона дед Игнат привечал, как родного, единокровного внука. Своих внуков у него не было (одни только внучки, пять девок-стрекоз, — а тут мальчишка, парень, к тому же такой ко всему приглядчивый и податливый к учению). Много чего полезного и необходимого перенял Антон от деда Игната: и рыбацкую переметную страсть, и охоту (с ружьем и без ружья; одними только силками и петлями мог зайца и лису изловить), и начаткам кузнечно-бондарного искусства. Перенял он от деда Игната и врачевание скотины. Не робея, помогал ему вставлять вывихнутые суставы, вправлял грыжи, прислушивался к заговорам и молитвам, хотя и не требовал немедленно передать их ему. Во-первых, слишком мал он еще был и юн в ту пору для заговоров и молитв, а во-вторых, старый хранитель передает их молодому лишь в предсмертный свой час, иначе помогать не будут. Непременный этот обычай Антон тоже знал (сам же дед Игнат и поведал ему о нем) и запретного от поучителя своего и наставника не требовал. К тому же и не был Антон до конца уверен, ему ли передаст дед Игнат великие свои таинства или кому-нибудь другому, более достойному, способному к ним. Молитва ведь и заговор не каждому по душевным силам...
Дед передал Антону. Тот переписал все их в ученическую тетрадку и потом заучил на память. Пользовать, правда, стал лишь гораздо позже, когда отслужил уже армию, вошел в зрелый возраст, женился на Варьке. Да и то поначалу тайком, для дома и ближних соседей, никому не разглашая своего знания и умения. Тогда в селе при ферме был уже ветеринарный врач с высшим образованием и зоотехник: заболевшую скотину все к ним вели, а Антоновы заговоры и молитвы были не в чести и под запретом, не полагалось тогда ни в церковь ходить, ни крестным знамением себя осенять.
Но нынче все переменилось. Как только колхоз распался, ветеринарный врач и зоотехник куда-то исчезли, съехали (люди они были чужие, пришлые), да и чего им оставаться, когда лечить некого: животноводческая ферма тоже закрылась, все поголовье впопыхах извели, пустили под нож, как будто жизнь человеческая на том и закончилась, и ни молока никому больше не надо, ни мяса, ни сметаны с творогом, ни коров, ни лошадей. Заливные луга, которые прежде берегли и лелеяли всем миром, в три года позаросли лозняком и ольшаником, дебри какие-то, а не луга. Кто корову держит (на все село голов тридцать-сорок осталось, не больше), так сена негде накосить, хоть серпом его по кочкарникам собирай.
При таком обороте дела вспомнили все вдруг об Антоне и его каком-никаком умении врачевать и излечивать скотину, нет-нет, да и звали то в одно подворье, то в другое. Он не отказывался, шел, хотя никому особой надежды и не внушал. Все-таки возможности его были совсем малые, ветеринарным образованием не подкрепленные — одна только помощь, что собственные руки да слово Божие.
К жеребенку, к вывихнутой его ножке, Антон тоже приступил не без опаски, но надежда на этот раз была в нем твердая — излечит найденыша своего во что бы то ни стало, поднимет на ноги.
Еще раз, сколько можно осторожно и чутко, он обследовал у Орлика колено, поглаживая, со всех сторон, а потом, попросив Варьку попридержать жеребенка покрепче, единым резким движением вставил сустав на место. Орлик вскрикнул от боли совсем по-человечески, рванулся даже было с места, но через секунду в изнеможении притих и спрятал голову в солому.
— Может, компресс какой приложить, — вся встревоженная после операции, спросила Варька.
— Нет, не надо, — успокоительно сказал ей Антон. — Ты оставь нас на время одних.
Варька послушно ушла из веранды в горницу и поплотнее затворила за собой дверь.
Антон, сидя возле жеребенка на маленькой скамеечке, минуты две-три переждал, а потом повернулся лицом на восток, в Красный Угол, где на веранде всегда висела у них обрамленная вышитым рушником икона Божией Матери, трижды осенил себя крестным знамением и начал молитву-заговор, как учил его когда-то покойный дед Игнат:
Раннею зарею,
Вечернею порою,
Святой четверг,
(был как раз четверг и упомянуть
о том полагалось обязательно),
Помоги, Господи!
А дальше уже шел сам заговор, который произносился тише тихого, почти шепотом (оттого и говорят о творении заговора — «шептать», а самих врачевателей, знахарей и знахарок, зовут в их местах «шептунами» и «шептуньями», с чем Антон полностью согласен: молить Господа о помощи надо не столько голосом, сколько душой и сердцем).
Молитву свою, заговор, Антон повторил трижды, предваряя каждое моление троекратным же крестным знамением и все утишая и утишая голос. Когда же промолвил последнее слово и провел над больным коленом, над раной и над головой жеребенка двумя горячими, источающими тепло и успокоение ладонями, Орлик уже крепко и глубоко спал, как только и могут спать еще совсем недавно тяжело больные, а сейчас уже идущие на поправку люди или любые иные родственные им живые существа.
* * *
Сам же Антон в ту ночь спал очень плохо, поминутно просыпался, ходил на веранду, настороженно прислушивался к дыханию Орлика, приглядывался к нему при свете высоко висящей луны и никак не мог унять в душе тревогу: как себя Орлик покажет при побудке, на пользу ему пошло врачевание или не очень. Все ведь в руках Божиих.
Забылся Антон, устало задремал лишь под самое утро, когда пора было бы уже подниматься, да поскорее бежать к реке, на Кривое Колено и Колодное, проверять, взялся на перемет сом-бочажник или не взялся, обманул Антона в очередной раз, отсиделся, отлежался в своей бочажине? Варька могла бы разбудить Антона (сама ведь поднялась к корове в пять часов), но пожалела, не разбудила, и он беспечно проспал верный заревой час, когда сом выйдет на охоту и, проголодавшись за ночь, потеряет осторожность, позарится на гусиную ножку и прочно сядет на крючок. Тут его и надо брать, поднимать со всеми предостережениями со дна, кантовать в лодку, иначе ведь он может сорваться в единый миг (силища-то не мерянная) и уйти прямо из рук.
Но не было на перемете ни сома, ни какой-либо иной мелкой рыбешки, потому как не было и самого перемета. Похоже, сом, все-таки зацепившись неглубоко за крючок, в злобе и отчаянии перекусил и сорвал, казалось бы, неодолимо крепкую снасть (капроновый шнур на перемете едва ли не в палец толщиной) и утащил ее в подводные свои владения. (Когда Антон возьмет сома поздней осенью, то на верхней его губе обнаружит метку от того зацепа). На обоих лозовых кустах-корягах, что с левого берега реки, что с правого, Антон отыскал лишь измочаленные обрывки перемета с двумя парами голых крючков, которые даже отвязывать и забирать домой не хотелось, чтоб встречные рыбаки (сетевики и удочники) не видели его позора. Но Антон с легким сердцем отвязал их, и не столько потому, что жалко ему было и этих обрывков дорогостоящего шнура, которые в рыбацком его хозяйстве еще после сгодятся, сколько из-за опасения, что на брошенные с досады крючки может по неопытности пойматься какой-либо утенок или гусенок из домашнего выводка.
Никто из рыбаков-сетевиков и удочников Антону по пути счастливо не встретился. Они ведь тоже на промысел свой на ранней утренней заре выходят, а не спят до шести часов. Но если бы даже и встретились и спросили с подначкой насчет порванного перемета и ушедшего сома, то Антон ничего бы от них скрывать не стал, потрафил бы им и рассказал всю правду. Не было у него сегодня никакой, хорошо известной любому рыбаку обиды за неудачу. Бог с ним, с этим сомом, не взял его нынче, так возьмет завтра или послезавтра. Зато дома на веранде дожидается Антона жеребенок вороной, редкостной теперь масти. Да какой жеребенок — Орел и Орлик! В будущем из него вырастет не просто конь, а конь-огонь, скакун с золотою гривою. Поэтому Антону надо поскорее поспешать-торопиться домой, чтоб посмотреть, потрогать-проверить, а может, и спросить, как он себя чувствует после вчерашних излечений?
* * *
Слава Богу, Орлик чувствовал себя гораздо лучше и веселей. Увидев Антона, он призывно заржал, будто говорил, что ему уже совсем хорошо: рана на подбрюшине затягивается, а нога, хотя еще и побаливает немного, но сустав вставлен верно, и со временем боль пройдет.
* * *
Молитвы свои и заговоры Антон творил над Орликом ежедневно на утренней и на вечерней заре, пока их не сосчиталось три раза по три (так научал Антона дед Игнат, сам всегда строго подчиняясь этим правилам и обычаям) и с за каждым разом видел, что Орлик действительно все больше и больше идет на поправку. Он вначале робко, а потом все уверенней и уверенней начал подниматься на все четыре ноги и, хотя еще и прихрамывал, но наступал уже на заднюю левую ножку безбоязненно. Антон выгородил для Орлика из строганных под рубанок досок в сарае просторное стойло с яслями и дубовой водопойной бочкой. Когда жеребенок там немного освоился и пообвыкся, они с Варькой стали выпускать его во двор пощипать вдоль забора травы-муравы, подышать свежим воздухом, погреться на солнышке.
Орлик с неделю, наверное, ходил по двору лишь медленным осторожным шагом, примеряясь к земле, пробуя ее копытцем (и особенно на больной ноге), и вдруг нежданно-негаданно для Антона и Варьки взял вдруг и в единую секунду, в единое мгновение прямо из сарая пустился вскачь, не оглядываясь ни на какие раны и увечья. И с этого памятного мгновения Антон с Варькой решили, что Орлик уже полностью здоров.
* * *
Ну а коль здоров, бодр и весел, так чего его держать в темном глухом сарае — надо выпускать на волю, в луга и пастольники, чтоб он видел окрестный мир: полноводную быструю реку, лозняки и ольшаники, высокие, раскидистые вербы на берегу реки, тучные травы на займищах, чтоб рос конем вольным и отважным.
Первые два-три дня Антон водил Орлика к реке в поводу, сладив ему из нежесткого сыромятного ремешка детско-игрушечную оброть, а после, когда тот привык немного к вольной-воле, поводок и оброть отнял, и Орлик (какой молодец и послушник!) следовал за ним самостоятельно, шаг в шаг. Пока Антон ставил или снимал переметы, Орлик резвился на берегу: то гонялся за каким-нибудь кузнечиком или паутинкой раннего в том году бабьего лета, то озорничал в травах и зарослях аира, пил воду из лугового озерца, а вот болота и топи сторожко обходил стороной (видно, крепко они запали ему в память) и ни разу не оступился и не завяз в них.
Дома к Варьке Орлик привязался не меньше, чем к Антону. Она ведь, считай, была главной его кормилицей и поилицей. Едва привезли они Орлика с болота и определили на веранде, увечного и голодного, Варька, прежде еще всякого излечения, принялась кормить его из соски, которой кормила когда-то в колхозе на ферме телят, отлучая их от материнского вымени. Кобыльего молока, понятно, у них не было (и негде было его достать), и Варька поднесла ему теплого, не успевшего еще остыть от вечерней дойки коровьего сыродою, хотя и опасалась — возьмет он его или не возьмет, все-таки не природное это для жеребенка молоко. Но Орлик (опять же, молодец и еще раз молодец) коровье парное молоко взял, припал к соске болезненными дрожащими губами и высосал бутылку почти до самого донышка, предельно, должно быть, изголодался в многодневных болотных блужданиях и несчастьях.
Так с месяц, наверное, Варька и отпаивала Орлика из своих рук коровьим молоком, возвращала к жизни. Ну, а после он стал уже и травку пощипывать, и пойло, которое Варька специально для него готовила из мелко нарезанных яблок-падалицы, картошки, огурцов, моркови и прочей огородной зелени, с завидным аппетитом пить. Как Орлику было при таком внимании Варьки не привязаться к ней. Не ответить на ее истинную любовь своей по-детски преданной и самой верной любовью. Он и привязался, он и полюбил Варьку: везде и повсюду и по двору, и на огороде следовал за ней, вникал во все Варькины домашние дела. А чуть она присядет где на скамеечке или на крылечке, так положит Варьке голову на плечо и стоит бездыханный.
Деревенские мужики, прознав, что у Антона завелся жеребенок, специально приходили поглядеть на него, полюбоваться (давно ведь жеребят в глаза не видели), ласково трепали Орлика по холке, гладили по спине, распушали гриву, которая пока еще вилась у него колечками, и все в один голос говорили:
— Добрый будет конь!
— Дай-то Бог, — с благодарностью отвечал им Антон, хотя и сам без мужиков видел (кое-что в лошадиной породе он еще со времен деда Игната понимал), что конь из Орлика и вправду выйдет добрый: высокий в ногах, гибкий в стане и, главное, не баловень какой-нибудь, а трудовой крестьянский конь.
Варька была об Орлике того же мнения. Выхаживая и выкармливая его, повторяла в мечтаниях едва ли не каждый день: вот, мол, вырастет Орлик, так не придется нам больше с тобой, Антон, возить на себе тачкою ни сено, ни хворост, ни навоз — он нам будет во всем надежным помощником и опорой в хозяйстве.
Оно и верно, оно и справедливо: годы у Антона с Варькой хотя и не больно еще старые, но и не молодые уже, не такие, чтоб только на свою силу надеяться — нужна и подмога.
* * *
С заманчивыми этими мечтами и надеждами и растили они с Варькой Орлика, радуясь, как он взрослеет и мужает не по дням, а по часам, как грива у него уже ниспадает на лебединую шею не колечками, а волнами, как копыта из молочно-игрушечных становятся широкими и твердыми, и Орлик отмеряет каждый свой шаг ими легко и уверенно.
Одно только беспокоило и тревожило Антона с Варькой: вдруг объявится подлинный хозяин Орлика и потребует его назад — и что тогда?! — как поступать тогда, как повести себя Антону с Варькой?! Не отдать вроде бы нельзя: не свой все ж таки, чужой жеребенок, и хозяин этот, если только человек серьезный, поди весь исстрадался, измучился от нечаянной пропажи, ночами не спал, все думал о нем и разыскивал, где только возможно. Но и отдать нельзя! Родней родного теперь стал Орлик Антону с Варькой, они тоже вон сколько ночей не спали, излечивая его и коровьим парным молоком и всякими снадобьями и молитвой-заговором, страдали душой и сердцем за него — и теперь отдать неведомо кому и неведомо в какие руки?!
Особенно одолевали Антона подобные сомнения в ночном, куда он стал водить Орлика рано по весне, когда только поднялись и пошли в рост после широкого половодья луговые сочные травы. За зиму Орлик из жеребенка-стригунка превратился в подростка, потемнел вороной своей мастью, еще больше отвердел копытами. Ночи две-три Антон привязывал, припинал, как у них говорят, Орлика на длинных колхозных еще вожжах, подновив их и возвернув к жизни, за специально изготовленный металлический колышек-штырь. Не привязать вроде бы было и нельзя: известное дело, после долгой зимы, душного сарая и стойла любая животина, хоть корова, хоть лошадь, почуяв свободу, радуются ей сверх всякой меры, а то и вовсе не находят себе места, вступают друг с другом в поединки или забьются на пастбищах в такие дали и дебри, что иной раз их всем селом ищут, особенно молодых, неопытных еще в свободной жизни.
Но Орлик вел себя спокойно и ответственно. Приученный всегда быть рядом с Антоном или с Варькой, он никуда в ночи не рвался, не дергал понапрасну вожжи, а чинно ходил по кругу, пощипывал молодую кустистую травку, кормился. Лишь изредка Орлик вдруг застывал на одном месте, вскидывал голову и настороженно смотрел на высокое звездное небо. Антон стал наблюдать за ним в чуткие эти минуты и вскоре обнаружил, что, как только Орлик вскинет голову и замрет на одном месте, так тут же с неба скатится и упадет в дальние луга звездочка. Можно было подумать, что он заранее предвидел и предвещал ее падение. Антону, человеку, по гордыне его и чрезмерному уму не дано и не обещано такое предвидение, а вот Орлику, оказывается, и дано и обещано...
На четвертую ночь Антон отпустил Орлика на волю, спрятал и вожжи, и железный штырь, твердо веря, что никуда подопечный его не уйдет и не убежит. Не любопытно Орлику убегать, не интересно и не заманчиво. Ему на звездное ночное небо глядеть заманчиво, предугадывать беспредельную его жизнь и звездопад...
Костерок теперь в ночи Антон разжигал поярче, грелся возле него (ночи все-таки еще стояли прохладные, майские), кипятил чай, прислушивался к ночной реке: не бунтует ли там, взявшись на перемет какая-нибудь большая рыба? Орлик часто подходил к костерку, клал Антону, точно, как и Варьке, на плечо голову и вроде бы засыпал, приглашая и пастуха-караульщика передремнуть час-другой: никто их тут, двоих, не тронет в ночи и не потревожит. И Антон действительно задремывал, во всем доверяясь Орлику, который только притворялся спящим, а на самом деле не спал и не думал спать, дозорно стоял на страже. Антон, пробуждаясь, гладил его, бессонного, по голове и спросонку никак не мог понять, кто же тут кого в ночных лугах стережет: он Орлика или Орлик его...
* * *
И вот в одну из таких ночей, по-особому звездную и тихую, вдруг и появился возле костерка Антона подлинный хозяин Орлика. Из-за лозового куста, под которым Антон оборудовал свое становище, нежданно-негаданно вынырнул и, помахивая прутиком, безбоязненно подошел к огоньку цыган. Настоящий таборный цыган: кудлатый, почти черный лицом, в атласной поддевке, высоких хромовых сапогах и кожаном картузе.
— Здорово, Антошка! — неведомо откуда уже зная имя Антона, громогласно поздоровался он и присел на корточках близ костерка.
— Здорово, если не шутишь! — тоже ничуть не заробел Антон (от природы он вообще-то человек неробкого десятка), хотя сердце у него и вздрогнуло, и подсказало: не зря заявился среди ночи кудлатый этот цыган — он и есть подлинный хозяин Орлика и сейчас начнет требовать его себе.
Так оно и вышло. Пошевелив прутиком в костерке угли, цыган вприщур глянул на Антона волоокими своими глазами и сказал:
— Мой жеребенок! Отдай!
— Это еще доказать надо! — вернул Антон попавшейся ему под руку палочкой угли на место.
— А тут и доказывать нечего, — внимательно проследил за его движением цыган. — Мой жеребенок! Это весь табор скажет.
— Ну, таборным твоим подсказкам у меня веры нет, — не поддался и на эти угрозы Антон. — Где, когда и как потерялся у тебя жеребенок, объяснить можешь?
— Известно как, — вальяжно прилег на траву незваный гость. — Прошлым летом возвращался я на подводе из города, волки и отбили его...
— Пьяный небось был? — жестко перебил цыгана Антон.
— Был, — засмеялся тот, кажись, и теперь немного хмельной. — Я думал, пропал жеребенок, а он, оказывается у тебя. Отдай!
Антон больше ни единым словом не перебил цыгана, а лишь по виду волооких его прищуренных глаз старался понять — правду говорит он насчет Орлика или неправду. Знает Антон веселое их племя — хитрованы еще те. Прослышал где-нибудь про жеребенка, придумал байку и заявился с короткими гужами.
— Послушай, — неспешно закурил папироску Антон, — ты вроде бы разумный цыган.
— Цыганы все разумные, — гордо ответил тот.
— Ну, а коль разумный, — пропустил мимо ушей горделивую эту похвальбу Антон, — то сам посуди, на чьей стороне правда. У тебя был жеребенок?
— Жеребенок, — не разгадал в вопросе Антона никакого подвоха цыган.
— А у меня, почитай, уже верховой конь, — указал на пасшегося возле самого речного обрыва Орлика Антон. — Понимаешь разницу?!
— Понимаю, — сломал цыган надвое и бросил в костер прутик.
Минуту после этого он еще полежал на росной траве, а потом вдруг резко поднялся и, глянув из-под руки на Орлика (будто заслоняя его от яркого сияния звезд) и твердо произнес:
— Украду я его у тебя!
— Попробуй! — тоже встал возле костра во весь рост Антон. — Но ты ведь знаешь, что с конокрадами делают!
— Знаю! — опять засмеялся и даже захохотал цыган. — И все равно украду! Иначе не цыган я буду!
Он отряхнул картузом с брюк и поддевки налипшие во время лежания соринки и лепестки пепла и так же неожиданно, как и появился, пропал за лозовым кустом — тать ночной и разбойник.
* * *
Варьке Антон ничего о цыгане рассказывать не стал. Зачем волновать и тревожить ее зря, пусть пребывает в спокойствии и тишине, ухаживает за Орликом без всякой боязни за дальнейшую его судьбу.
Сам же Антон решил предпринять против цыгана-конокрада предупредительные меры. Теперь он начал брать с собой в ночное бдение старенькое, но вполне исправное огнестрельное ружье, с которым в зимнюю отдохновенную пору иногда хаживал поохотиться на зайцев или попугать лису-хитрованку, повадившуюся воровать по окрестным домам кур. Возле костерка Антон не в пример прошлым временам сидел бдительно, ни разу не позволив себе вздремнуть, чему Орлик, кажется, даже удивился, а то и обиделся, мол, что я, совсем малый жеребенок, что ли — не отобьюсь от цыгана или от собак-волков: копыта у меня, погляди какие, никто не устоит против них. По крайней мере, положив смотрителю-караульщику голову на плечо, косил глаз на ружьецо и недовольно фыркал.
А вот Варька предупредительные меры Антона одобрила. Ничего не зная о цыгане и его угрозах, она перед убытием Антона с Орликом в ночное, бывало нет-нет, да и скажет:
— С ружьем оно надежнее. Мало ли кто сейчас по ночам в лугах шастает!
— Да никто там не шастает, — настораживался Антон ее словам (вдруг все-таки проведала что о цыгане). — Это я так, на всякий случай — собак бродячих отпугнуть, воронье.
— Или волков, — подсказывала Варька. — Когда ты с ружьем, у меня на душе спокойнее.
А иной раз Варька вообще вызывалась подменить Антона в ночном. Женщина она отважная, смелая, с ружьем обращаться умеет (сам же Антон еще в молодые годы обучил ее этому умению). Но тут уж он не поддался ни на какие ее уговоры: не женское это дело в ночной караул ходить. Они с Орликом сами справятся — мужики вон какие решительные, их голыми руками ни днем, ни ночью не возьмешь.
Да и не было в Варькиной подмоге и подмене никакой надобности. Прошла после объявления цыгана и неделя, и другая, и третья, пролетел и месяц, а потом и все лето, но никто на Орлика не покусился, никто ни разу даже не вспугнул его в лугах.
Цыган то ли затаился, выжидает, когда Орлик совсем поднимется во взрослого тяглового коня, чтоб не растить его, не выхаживать, а взять сразу в полной силе, уже приученного и к упряжке, и к верховой посадке, объезженного. Цыгане — народ кочевой, вольный. Им недосуг, да поди и неохота тратить время на воспитание жеребенка-стригунка. Зачем тратить, когда можно готового своровать. У цыган вон и дети растут сами по себе, как сорная трава, будто тоже не свои, а ворованные.
Но, с другой стороны, может, и зря Антон обиду и подозрение на цыгана затаил. Может, воочью поглядев на Орлика, уверовал цыган, что не его это жеребенок: не той масти и не той породы. А что грозится украсть Орлика, так на то он и цыган, от натуры своей куда ж уйдешь, в крови это у него, в природе — подобрать, что плохо и ненадежно лежит. Тут цыган на что хочешь решится: храброго обхитрить, обвести вокруг пальца, робкого — припугнуть. Ну, а если не выйдет ни то, ни другое, то с легким сердцем отступится и станет искать себе другой удачи.
Похоже, с Антоном так цыган и порешил — отступиться...
* * *
Вторую зиму в своей жизни Орлик пережил еще беспечным юношей, не знающим ни хомута, ни седелки с подпругою. Сила и удаль прибавлялась в нем теперь даже не по дням и часам, а по минутам и секундам. В лугах, бывало, пустится он к реке, к дальней излучине-старице во весь опор вроде бы еще подростком, стригунком, норовящим совсем по-детски созорничать на бегу, а возвращается огнедышащим, серьезным конем, который об озорстве и думать позабыл.
Да и как было Орлику не расти, не матереть по часам и минутам, когда кормили его Антон с Варькой не одним только пресным сеном, как в прошлую зиму, а отборным налитым овсом. По весне они засеяли на доставшихся им от разоренного колхоза паях хорошую делянку (соток сорок, а то и все полгектара) овсом, и он уродился тучным, полновесным, стебелек к стебельку, колосок к колосочку.
От золотистого сыпучего овса, от ключевой озерной воды, куда Антон каждый день водил Орлика на водопой, тот к весне нагулял тело, заматерел и вошел в окончательно зрелую мужскую пору. А коль так, то настало время приучать его к хомуту и седелке, заводить в оглобли, а к зиме так и подковать на все четыре ноги серебряно-звонкими подковами, чтоб Орлик из пустопорожнего скакуна и озорника превратился в трудового тяглового коня, показал, на что он способен в оглоблях, в телеге-санях, груженых, к примеру, сеном, дровами или любой иной поклажей.
Начал Антон с хомута. Старый колхозный хомут он обновил по всем статьям. Подпорченный молью войлок заменил на новый, мягонький и нежесткий, но, по всему видно, долговечный, который добыл ему в каком-то хитром городском магазине сын Андрей (теперь в городских магазинах все можно добыть); поменял и сыромятные гужи, вконец высохшие и покрытые продольными рытвинами. С особым вниманием вставил Антон в клешни хомута полутораметровую, опять же, сыромятную, сырицевую супонь, чтоб можно легко и надежно стягивать ею хомут, не причиняя коню лишнего беспокойства.
Когда все было готово, Антон вывел Орлика из сарая на подворье и, показывая на хомут, для начала вразумительно и доходчиво рассказал ему, что это за изобретение такое. Орлик слушал его внимательно, но косился на хомут глазом недобрым и настороженным. А когда Антон, пошире разжав клешни, стал надевать хомут на шею Орлика, тот все-таки взбунтовался: уклонял голову в сторону, чрезмерно выгибал холку и даже встал на дыбы. Пришлось Антону впервые за все время совместной их жизни и дружбы приструнить Орлика строгим наставительным словом:
— Ничего, брат, не поделаешь — без хомута коню никак нельзя.
Орлик вначале, кажется, ничего не понял в этих словах, с храпом рванулся из рук Антона, но потом послушно склонил голову и, считай, сам просунул ее в хомут — такой вот разумный конь.
Несколько дней Антон повторял с Орликом подобные тренировки и репетиции, водил его к озеру на водопой в хомуте с туго завязанной супоней, и тот помалу привык к войлочно-древесному своему бремени и уже не страшился его и не норовил сбросить во что бы то ни стало.
Вслед за хомутом подошла очередь чересседельника с подпругою. С этим снаряжением было, конечно, полегче, но все равно Орлик опять немало поволновался: гнул на сторону шею, норовя дотянуться до подпруги и перекусить ее белозубыми своими острыми зубами. Когда же, вернувшись с озерной луговой прогулки, Антон разоблачал Орлика и от хомута, и от чересседельника, тот падал на землю и качался по траве-мураве, вздрагивая кожей и всем телом, словно навсегда хотел изгнать из памяти непотребную их тяжесть.
Антон во всем понимал недовольство и страдания Орлика, но, куда же денешься от этой тяжести. Он и сам не прочь бы избавиться от всякой любой крестьянской тяжести-повинности, от ежедневной почти что и каторжной работы, забросить куда подальше и топор, и косу, и вилы с лопатою, да и зажить себе вольным беспечным рыбаком-переметчиком. Но так не бывает в человеческой, тем более в крестьянской жизни: работа — первейшая ее основа и необходимость. Без работы на земле крестьянский мужик в две недели зачахнет и превратится в труху и небыль.
Одним словом, подступила пора Орлику заступать в оглобли под гнутую в пол-луны березовую дугу с медным колокольчиком — дарвалдаем. Антон хоть и с немалым сожалением и даже со вздохами, но все ж таки разобрал тачку (сколько на ней и в одиночку, и в паре с Варькой перевезено груза — не счесть) и причалил, крепко-накрепко соединив шкворнем, переднюю ось с тележным кузовком, который до этого сколько лет сущей бесполезной каракатицей стоял подле сарая. Телега сразу обрела вид телеги; передние и задние колеса, будто соскучившись друг по другу, встали в одну черту и линию, в лад и одно дыхание скрипнули ступицами и шинами. Когда же Антон смазал оси машинным солидолом (дегтя, опять-таки, где достанешь-добудешь — он теперь в аптеке только как лекарственное снадобье продается. — Антон узнавал) и несколько раз прокатил телегу на себе по двору, то она показала ему всю легкость и надежность хода — неизносимая колхозная телега.
Единственное, что пришлось Антону поменять в ней, так это оглобли. Теперь, когда телега вновь стала телегою, старые оглобли-оглобельки, которые исправно служили Антону с Варькой на тачке, никуда не годились: Орлику в них будет и коротко, и непросторно. Так что волей-неволей пришлось приторачивать новые, по его росту и стати. Подходящий материал у Антона счастливо нашелся. Две березовые хорошо ошкуренные и высохшие до колокольного звона жерди-слеги в руку толщиной лет пять, наверное, лежали у него в сарае на вышках. Как и зачем и для какой надобности Антон их туда забросил, нынче он уже и не упомнит. Скорее всего, просто про запас, как надлежит это делать любому и каждому крестьянскому мужику-хозяину. И вот, как нельзя кстати пригодился этот запас. Антон достал слеги с вышек, отряхнул пыль и паутину, оглядел со всех сторон и не смог сдержать своей мужицкой радости — готовые оглобли, словно по заказу сделанные (чуяло, должно быть, сердце Антона, зачем он слеги эти заготовил и на вышки под солому запрятал). Прямоствольные, без единой кривинки, легонькие и прочные и как раз впору для Орлика по длине.
Для красоты и обновления Антон, понятно, прошелся по ним рубанком, пригладил наждачной мелкозернистой шкуркою и взял на новенькие, купленные в городском магазине, болты. Кованные в четыре волны зацепы под тяги-атосы пошли старые, которые Антон, тоже будто предвидя, что они еще в хозяйстве пригодятся, не выбросил, как ненужную рухлядь, а сохранил в ящике с кузнечным и столярным инструментом. И вишь — пригодились. Антон не поленился, проварил их в машинном масле, промыл керосином, почистил и речным песком, и шкуркою — и зацепы засияли, как новенькие, словно только что из кузницы, из-под молота и наковальни.
Прикрепив зацепы к оглоблям, Антон набросил на них тяги, отцентровал телегу, чтоб оглобли не клонили Орлика в ту или в иную сторону, а правили точно по колее.
Конечно, для такого коня, как Орлик, может быть, нужна была какая-либо совсем иная, писаная телега. Или даже не телега, а тарантас, бричка или карета с крытым верхом — но чего нет, того нет. Да и не прогуливаться, не прохлаждаться они намерены с Орликом, не в бегах и скачках участвовать, а нести крестьянскую трудовую повинность. И тут уж лучше и пригодней телеги ничего еще не придумано.
Когда телега была во всем готова и объезжена Антоном собственными силами по двору, он, призвав для первого раза Варьку в помощь, решился наконец запрячь в нее Орлика.
Снарядив его в хомут и чересседельник, Антон коротко взял Орлика за оброть и, признаться, не без волнения подвел к телеге. Как он поведет себя, как покажет: добровольно заступит в оглобли или начнет сопротивляться, вставать на дыбы, предчувствуя неволю и пленение.
Минуты две-три Орлик действительно волновался не меньше хозяина, глядел встревоженным взглядом и на телегу, но, когда Антон завел его передними ногами в оглобли и подал ласковую, но строгую и понятную любому тягловому коню команду: «Заступай!», Орлик послушно перешагнул задними ногами через левую оглоблю и встал точно по центру, как будто проделывал это на своем веку сотни и тысячи раз. Антон даже растерялся от такого его послушания: ведь по глазам видно — понимает, что не мед и не сахар тяжеленная эта телега, а вот же покорился — заступил, потому, как, может, получше Антона понимает, что хорошему коню хорошая работа тоже не в тягость и обиду, а только в великую радость. Антон опомнился и не стал медлить больше ни единой секунды (сейчас Орлик понимает, а через мгновение взбунтуется, в щепки переломает оглобли, сбросит хомут и чересседельник и умчится в вольные луга, чтоб никогда уже не даться человеку в руки), захлестнул гужами дугу, потом, упираясь на отлете ногою в клешню, стянул хомут супоней и завязал ее в тугую косичку. Варька тоже без дела не томилась: пока Антон управлялся с гужами и дугой, она приладила на оброти, защелкнула за металлические зажимы вожжи: правую — понизу гужа, левую — поверху. Ее учить не надо — колхозница и лошадница от рождения.
Теперь оставалось лишь подтянуть чересседельник, хорошенько проверив, чтоб было Орлику не коротко и не длинно, чтоб хомут не тер ему холку или, наоборот, не бился клешнями о грудь — и в путь-дорогу.
Чересседельник Антон подтянул ровным-ровнехенько, нутром чувствуя, сколь высоко надо подтягивать оглобли, и не промахнулся — хомут лег на шею и грудь Орлику, как влитой. Антон только поправил, высвободил из-под войлока в двух или в трех местах гриву, чтоб она вольно ниспадала на могучую шею Орлика, шла волнами и водопадами, а не комкалась колтухами и воробьиными гнездами. Грива для коня — главная его красота и гордость. Какова грива — таков и конь!
Приподнятая за оглобли чересседельником, вся упряжка сразу обрела надежную крепость и устойчивость: ничего в ней не шаталось и не провисало, а было напряжено струною и слилось воедино с телегою, которая тоже как будто подобралась и возвысилась в росте. Антон не выдержал, отошел от нее на несколько шагов в глубь двора и законно возгордился делом своих рук: «Ну, прямо-таки колесница какая-то, а не телега!».
Орлик тем временем занервничал, заперебирал ногами: то ли просился поскорее в дорогу, то ли действительно только теперь до конца осознал всю свою несвободу и угнетение.
— Может, взнуздаем! — робко сказала Варька, глядя, как Орлик неистово бьет копытом о землю.
Правда была, конечно, на ее стороне. Любого колхозного коня, а тем более жеребца, снаряжая в первую пробную выездку, непременно угнетают железной уздою, иначе он человеку не покорится, не признает над собою его власть. Но то любого иного! А здесь был Орлик, спасенный и вынянченный Антоном с Варькой, словно малый ребенок, который пребывал, считай, при смерти, при последнем издыхании, но Божией помощью и молитвою выжил и уцелел на радость родителям. И теперь, что же, его в железную узду, в обиду и боль?! Ну, уж нет — этому никогда не бывать, этого Антон никогда не допустит. Коль начали они жить с Орликом в полной любви и согласии, то надо так жить и дальше. А с железною уздечкою во рту, которая нещадно и немилосердно рвет губы, защемляет язык, сбивает дыхание, какая же любовь, какое взаимное доверие? Орлик вмиг почует, что не ровня он Антону с Варькой, а всего лишь приблудная бессловесная животина, которой можно понукать, как хочешь, можно и обидеть, как хочешь и грубым, крикливым словом и кнутом, и железною в две связки уздою. И никто тебя не защитит от этого поругания и бесчестия. Лучше уж было тогда Орлику погибнуть в болотах в младенческом своем неосмысленном возрасте, чем терпеть теперь от родных ему людей боль и страдания за несовершенную еще провинность. Цыган, поди, и тот пощадил бы Орлика и не истязал его уздою.
— Нет, — решительно отверг Антон Варькины запальчивые слова, — не будем! Он и так пойдет. Вот увидишь!
Варька легко согласилась с Антоном, ласково погладила Орлика по шее, по-своему, по-женски подровняла на гриве две-три сбившихся в сторону пряди и, словно винясь перед Орликом за необдуманные опасения, угостила его краюшкой хлеба, которую, оказывается, принесла в кармане. И они помирились...
Теперь уже можно было подбирать вожжи, садиться в телегу и трогаться в путь. И тут Антон с Варькой неожиданно для себя растерялись: а куда ехать им на Орлике по первому разу, куда держать эту путь-дорогу? Заманчиво, конечно, было, широко распахнув ворота, опрометью выскочить со двора, да и понестись на зависть мужикам (а иным, робким, так и на испуг) по деревенской улице размашистой рысью, галопом и алюром. То-то будет после разговоров в селе, судов и пересудов! Это тебе не на каком-нибудь «Опеле» промчаться, который теперь для деревенских жителей вовсе и не в диковинку, а на огненном, вороной масти коне, на Орле и Орлике.
Антон поначалу так и хотел было сделать, заиграла в нем на мгновение непомерная гордыня, показать захотелось мужикам во всей красе и себя, и Орлика. Подобная гордыня неведомо как, каким образом, какими путями и тропами иногда поселялась в Антоне. Вот, к примеру, поймает он на перемет полутораметрового сома-гусятника и, когда несет его домой нарочито по улице, а не огородами, так гордыня эта и проберется Антону в душу и заиграет там на все лады и переборы: глядите, мол, какого сома я взял — вам такой и не снился. Гордость за рыбацкую свою удачу, может, и вполне законная (какой рыбак не любит похвалиться богатым уловом?!), а вот гордыня вовсе и ни к чему. Антон всякий раз пытался сломать ее и сворачивал на полдороге из улицы в огороды, да еще и прикрывал сома какой-нибудь веткою: экая невидаль — сома он поймал, будто другие мужики не ловят их, не берут на крючки и невода.
Но то мелкая рыбацкая удача (мелкое и хвастовство), а тут Орлик, и негоже гонять его ради забавы по деревенским улицам, распугивая кур и уток. Он конь трудовой, тягловый, и надо с первого раза приучать его к дороге трудовой, груженой.
Антон посоветовался с Варькой и без всякого сожаления переменил свое решение. Вместо уличных ворот он распахнул задние, ведущие на огороды и луга. С осени еще стояла у них с Варькой возле самых грядок копешка подстилочного аира и осоки, накошенных Антоном по болотам и пастольникам. Перевезти копешку на тачке поближе к двору у Антона с Варькой никак не доходили руки. Да, признаться, и надобности в том никакой особой не было. На подстилку шла ржаная и овсяная солома, сметанная в стожок на задах клуни. А теперь вот осенний тот запас перевезти настало как раз время: солома заканчивалась, оденок уже был виден.
Из ворот Антон вывел Орлика, придерживая на всякий случай за оброть. Во-первых, задние ворота у них узковатые и, если править подводу вожжами, сидя в передке телеги, то запросто даже можно зацепить осью за ушулу, что не раз с Антоном и случалось в прежние колхозные годы на колхозных же шатких возах. А во-вторых, все ж таки боязно за Орлика. Вдруг он, почуяв за собой тележную тяжесть, скрип колес, бряцание шкворня, собьется с шага, разгневается и в праведном этом гневе так крутанется в оглоблях, что сломает их, словно палочки-спички, порвет гужи, опрокинет дугу и после запрячь себя действительно больше никогда не позволит. Орлик и вправду, даже ведомый за оброть, первые три-четыре шага сделал нетвердо, непомерно высоко поднимая передние ноги, как будто готовясь встать на дыбы и подмять под себя жестокосердного хозяина. Пришлось Антону успокоить его почти теми же словами, какими успокаивал он раненого Орлика-жеребенка в погибельную ночь на болотах:
— Ну, чего ты?! Пошли!
Варька, сидевшая уже с вожжами в руках в кузовке, приласкала, приободрила Орлика в свою очередь:
— Потихоньку давай. Потихоньку!
Ласковые слова Варьки Орлик услышал, оглянулся на заботливую свою хозяйку и, поймав широко раскрытым карим глазом ее взгляд, словно спросил: что ж это — так надо, чтоб березовые оглобли стесняли его с двух сторон, чтоб под дугой пугливо позвякивал медный колокольчик, а сзади, натягивая гужи, катилась старая скрипучая телега на железном ходу (сколько ни подновляй ее, сколько ни ремонтируй, а на колесницу она не похожа — обыкновенная телега, и все тут).
— Так надо, Орлик! — сказала Варька. — Никуда не денешься.
Орлик вздохнул, перестал беспокойно вскидывать ноги, дрожать телом. Он в последний раз оглянулся на Варьку, как будто согласно ответил ей: «Ну, коль надо, то надо» — и перешел на мерный рабочий шаг.
С этого мгновения и началась у Орлика трудовая лошадиная жизнь...
* * *
Копешку они перевезли в две ходки, чтоб сразу не обременять Орлика чрезмерной тяжестью, а дать ему привыкнуть к ней и почувствовать подлинные свои возможности и силы, хотя для такого коня, как Орлик, копешка в двадцать пудов — не вес и не тяжесть. Но привыкнуть надо... Крестьянская повседневная работа и жизнь таковы, что в них предстоит втянуться, и желательно постепенно, день за днем, час за часом. Иначе надсадишься, рассупонишь в горячке все жилы и пуповины. А надорванный и хворый, какой из тебя работник и созидатель — бремя одно, да и только.
Антон с Варькой все это по себе хорошо знают. С детского, вот такусенького возраста к работе под присмотром родителей приучались: уток-гусей на выгоне пасли, траву в березняке для теленка серпами жали, картошку, просо пололи (матери назначат постать — вот отсюда и до сюда — и надо ту постать к вечеру, к возвращению родителей с колхозной полевой страды обязательно завершить).
Орлик же начинает трудовую свою жизнь, считай, уже в зрелом возрасте. И тут особенно опасно надорвать, затомить его в первые работные дни: пусть каждой жилочкой и суставом почувствует он поначалу работу нетяжкую, умеренную, а потом, когда жилы эти и суставы приноровятся к ней, можно уже будет нагружать Орлика в полную его и, похоже, немалую силу. Но, опять-таки, постепенно, не в один заход и запал.
Антон с Варькой так и стали поступать.
На следующий день выпала им поездка в лес, в урочище Вершины. Там у Антона лежали заготовленные еще зимой с позволения лесника во время расчистки десяток двухметровых дубков да столько же пролетных сосновых жердей. Изгородь у Антона с Варькой вокруг палисадника совсем порушилась и покосилась, пора было менять, а то от людей уже неудобно, будто в доме хозяина-радетеля нет. Или есть, да у него на уме одни только рыбные переметы, а что изгородь обвалилась (скотина туда даже начала забредать), так ему и горя мало.
Конечно, по нынешним временам ограду можно было заказать в городе железную со всякими вензелями и узорами или каменно-бетонную (многие мужики так и поступали, соблазнялись на вензеля и узоры), но у Антона с Варькой душа ни к железу ни тем более к бетону не лежала. Камень, он и есть камень — душу не веселит и не греет. Иное дело дерево, пахнущее смолою, дубовым листом и желудем! Опять же, и фигурные штакетинки, прибитые в разлет, как радуют глаз. Глядел бы и не нагляделся. Но нужного материала Антону для обновления изгороди никак не попадалось (особенно дубков под столбы), и он все откладывал и откладывал с ремонтом, все тянул и тянул время, пока в лесу затеется расчистка (без расчистки кто же тебе позволит срубить-спилить дубок?!). И вот этой зимой дождался, снарядился в лесорубы, и в награду получил и дубки, и жерди. Но вывезти их зимою никак не получилось: снега легли высокие, метельные — ни одна машина не пробьется. Ранней весной тоже не вышло: распутица, бездорожье. Так и лежали дубки и жерди под присмотром лесника близ кордона.
Теперь же самое время было их перевезти. И дорога установилась, и транспорт свой, незаемный.
Ехать в Вершины предстояло улицей, не до самой, правда, околицы, не до лесной опушки, а всего лишь до бывшей колхозной фермы и кладбища (там дорога сворачивала и шла вдоль реки, по низам) — но улицей, на виду у всего честного деревенского народа.
Мужики, еще издали приметив подводу, стали глядеть в окна, а иные так и приоткрывали калитки и что-то кричали Антону с Варькой, должно быть, приветствовали их и Орлика (еще бы, столько лет живой подводы не видели!), но Антон с Варькой мужиков не слушали, никак не откликались на их призывы, не до того им было. Орлик вдруг сам по себе, не подгоняемый ни Антоном, ни Варькой, перешел с пешего шага на рысь, да такую размашистую, да такую легкую, что Антону с Варькой показалось, будто не по пыльной деревенской улице он бежит, а плывет вровень с облаками по утреннему воздуху, и вместе с ним плывут и они, самые счастливые в селе люди — Антон и Варька.
Мужики, глядя на ту рысь и на тот, может, и вправду воздушный полет, еще шире распахивали окна и калитки. Так оно и было отчего: не каждый день случается подобное видение...
* * *
Лесная та, похожая на полет-парение поездка не прошла даром ни для Антона с Варькой, ни для Орлика. Дня через два-три вдруг постучался к ним в дом Семен Макарович, мужик степенный, знающий себе цену, к тому же и рыбак-сетевик, с которым Антон был не так уж чтоб и в дружбе, но в хорошем знакомстве. Сняв по обычаю у порога фуражку, Семен Макарович поздоровался, а потом вдруг и озадачил Антона с Варькой:
— Дело у меня есть к тебе, Антон, просьба.
— Какое?! — чуть настороженно откликнулся Антон. Признаться по правде, это было даже немного удивительно, что Семен Макарович явился к Антону с просьбой. Он сам вроде бы все умел, все мог: что в крестьянском земледельческом деле, что в плотницком и столярном, что в рыбацком (не переметчик, конечно, тут Антон первейший закоперщик). И вот — на тебе — пришел к Антону за помощью. Может, что с коровою случилось или с поросенком — так Антон по силе своей и возможности готов помочь: вывих вправить или другую какую болезнь отвести.
Но просьба Семена Макаровича оказалась совсем иной. Незначительная в общем-то просьба, но такая определенная, какую никто больше в селе не исполнит.
— Лодку я себе новую сладил, — принялся объяснять ее Семен Макарович. — Проконопатил вчера, просмолил, а доставить к реке не на чем. Не подсобишь с подводою?
Сердце у Антона от такой просьбы-прошения прямо-таки заиграло, запрыгало мячиком. Это действительно просьба, так просьба! Одно дело свою, домашнюю работу на Орлике править, а совсем иное — на люди выйти, показать себя во всей красе и трудолюбии! И как покажет себя Орлик у Семена Макаровича, такая и пойдет о нем по селу слава: трудолюбивый он конь, надежный или только ретивый, да не в меру резвый и к крестьянской серьезной работе непригодный.
— Отчего ж не подсобить? — переглянулся Антон с Варькой (и та сразу поняла и поддержала его запальчивое настроение). — Очень даже можно подсобить.
Вдвоем с Семеном Макаровичем они вышли во двор, и Антон впервые на глазах у постороннего человека начал запрягать Орлика, заметно, конечно, волнуясь и переживая. Но Орлик не подвел его и не посрамил. И хомут дал надеть без всякого сопротивления, и в оглобли заступил, считай, самостоятельно.
* * *
Рыбацкую лодку-щучку Семена Макаровича они доставили к реке за милую душу. Орлик, чуя, какой ответственный для любого рыбака груз он везет, шел твердым спокойным шагом, не отвлекался ни на что постороннее: ни на высокие стебельки травы на обочине дороги, которую любой иной конь непременно схватил бы на ходу, ни на птичью воробьиную стайку, увязавшуюся вслед за ними, ни даже на громкие разговоры Антона с Семеном Макаровичем о рыбацких удачах-неудачах. Низко склонив к земле голову и зорко следя за дорогой, Орлик упрямо отмерял ее шаг за шагом — работал.
На речном берегу, пока Антон с Семеном Макаровичем сгружали лодку, спускали ее на воду и поочередно пробовали посудину на плаву, Орлик тоже вел себя достойно. Смирно стоял возле самой воды и не тянулся к ней, как, опять-таки, потянулся бы любой иной невоспитанный конь, не в силах сдержаться от соблазна, чтоб не отведать речной этой проточной воды. Но Орлик сдержался, хорошо зная (приучен к тому), что всему свое время: и кормлению, и водопою, и отдыху. А сейчас — работа, да еще на глазах у такого строгого человека, как Семен Макарович. Тут уж надо соблюдать в поведении должный порядок.
А Семен Макарович и вправду нет-нет, да и поглядывал на Орлика, придирчиво так, цепко поглядывал, но говорить пока ничего не говорил. Мужик он малоразговорчивый, скупой на слова, вот разве что о рыбалке любит иной раз побеседовать — не устоит.
Но Антон чувствовал, что не зря, не праздно поглядывает на Орлика Семен Макарович, следит за ним — есть у него к Антону насчет Орлика какой-то особый, негласный разговор.
И ничуть не ошибся Антон в своих предположениях. Домчались они назад к дому Семена Макаровича на скорых рысях, едва успев перемолвиться словом-другим, но пока не об Орлике, а о лодке (ладная она получилась, устойчивая на волне или не очень), о погоде, да о видах на урожай. Крестьянский, самый обыкновенный разговор. Было видно, томит Антона Семен Макарович, выжидает для негласного своего разговора спокойной, несуетной минуты.
Послабив чересседельник, они привязали Орлика к штакетнику, положили травы (и тот не загордился, начал есть ее, пофыркивая в свое удовольствие — теперь можно, теперь заслуженный отдых и передышка), а сами вошли в дом и пристроились на кухоньке, чтоб выпить по рюмочке. Дело они сделали, пусть и малое, но для Семена Макаровича вон какое необходимое — как не выпить, не отметить свершение.
И вот после второй, а то, может, и после третьей рюмочки, Семен Макарович с затяжным пристрастием глянув на Орлика сквозь кухонное окошко, вдруг и сказал, спросил Антона:
— Ты, что же, так и думаешь держать его в жеребцах?
Антон ответил не сразу. Он тоже, если надо, умеет и помолчать, хорошенько подумать прежде, чем произнести нужное слово. Но сердце у него, до этого прыгавшее и ликовавшее в груди веселым мячиком, мгновенно опало и затихло, будто мячик этот, подпрыгнув в последний раз, закатился в непроглядную темень и зазор, откуда его ни за что не достанешь.
— Так и буду держать! — твердо и несокрушимо ответил наконец Антон.
Еще едва обретя Орлика, едва выходив его и поставив на ноги, они с Варькой не раз и не два обсуждали непростой этот вопрос: что делать с Орликом — растить его таким, как есть, как определено ему природой, или все ж таки обратить в обыкновенного крестьянского коня, в мерина. Если рассуждать просто, невдумчиво, то в хозяйстве, конечно, нужен конь, мерин, для которого ничего в жизни, кроме работы, нет и быть не может. А радость только одна — сытная еда да водопой. Но как им было поднять руку на Орлика, он и так вон сколько настрадался в болотах, отлученный от матери, порванный волками-собаками и до смерти напуганный. Они и не поднимали, а все откладывали и откладывали неразрешаемый этот вопрос на потом, на после и растили Орлика веселым, радостным жеребенком.
— Но ведь взбунтует! — дав вдоволь намолчаться Антону, продолжил разговор Семен Макарович. — Кровь у него молодая, горячая. Ему подружка нужна, любовь. Такой конь под седлом должен ходить, кованный на все четыре ноги, а ты его в телегу да в хомут. Взбунтует, вот попомнишь мое слово!
— Попомню! — только и ответил Антон Семену Макаровичу и, отказавшись от завершающей рюмки, от «посошка», мерным и тихим шагом поехал на Орлике домой.
Варьке он о разговоре с Семеном Макаровичем, опять-таки, не обмолвился ни единым словом. Коль утаил Антон от нее перебранку с таборным цыганом, то негласный разговор с Семеном Макаровичем сокрыл и тем более, чтоб не приводить Варвару Ильинишну в ненужные переживания. Но сам он окончательно и бесповоротно решил, что никогда и ни под каким предлогом не тронет Орлика. Коль уж не притомил, не тронул он его железною уздечкой, то как можно тронуть железным ножом. А подковы и седло Антон для Орлика добудет.
* * *
И уж совсем укрепился в своем решении Антон, когда вскорости пришел к нему еще один деревенский житель, ровесник и одноклассник, Витька Воробьев (за веселый, неунывающий характер и нрав его все еще с детских лет Воробьем прозвали), и снова с просьбой насчет Орлика. Да какой неожиданной и заманчивой!
В следующее воскресенье женил Витька Воробей младшего своего сына, тоже Витьку и тоже по веселому нраву — Воробья. Невесту они брали из города, из районного центра, и вот что надумали (выдумщики, что отец, что сын, еще те!).
— Дай нам на свадьбу Орлика! — с порога завелся, закружился сущим воробьем Витька Воробей-старший.
— Так у тебя же машина есть! — попробовал усмирить его Антон.
— Ну, что машина?! — горячился, не отставал Витька. — Железо! А тут живой конь! Мои городские сватья только ахнут!
Это точно — ахнут, если налетит на них Витька не мелкой пташкой — воробьем, а сизокрылым орлом высокого и дальнего полета.
— На свадьбу вроде бы карета нужна или бричка, а у меня телега, — все-таки решил Антон отбиться от Витьки. С ним только свяжись, после хватишь беды: и коня запалит, и телегу вдребезги расшибет. Хотя, конечно, и вправду заманчиво было испытать Орлика на людях, под гармошку-музыку, под песни и пляски, под хмельные задорные крики, без которых ни одна свадьба не обходится. Орлику ведь к полнокровной жизни привыкать надо: и к работе, и к отдыху-веселью.
— Велика беда — телега, — не поддался и на эти его уговоры Витька. — Мы ее так принарядим, что ни одна карета-бричка не сравнится.
— Ну, и что будем делать? — спросил Антон у Варьки, которая до этого молча сидела возле телевизора и в их переговоры с Витькой не вмешивалась, мол, кони — это ваше, мужское дело, а я тут ни при чем.
— Так что?! — откликнулась и наконец пришла на подмогу Антону насмешливая Варька. — Раз люди приглашают — надо идти.
И тем решила все сомнения Антона. Едем-идем на свадьбу-веселье и ничего нам не страшно: ни гармошки-бубны, ни песни-припевки, ни хмельные гулевые крики!
* * *
Накануне свадьбы Антон проверил всю упряжь: хомут, чересседельник, гужи и вожжи, чтоб в самый решительный момент они не подвели его, не лопнули. Заново смазал Антон и телегу, хотя она и без того хорошо была смазана, нигде не скрипела, не терлась сухими, разгоряченными частями.
На подворье к Витьке Воробью они с Варькой явились точно к назначенному времени. И тут за Орлика взялись расторопные женщины-свахи, дружки и бояре. В гриву они вплели ему разноцветные атласные ленты, вместо одного колокольчика приладили на дуге целых три (и где только Витька их раздобыл?) и тоже обвязали ее, обвили лентами, пустив длинные развевающиеся концы по оглоблям. В кузовок Витька собственноручно положил свеженакошенной травы и прикрыл чистым половичком-попоною. Телега действительно сразу преобразилась, обрела праздничный, торжественный вид, издалека сразу и не разгадаешь — обыкновенная это крестьянская телега-дровни или выездная легонькая карета на рессорах.
Когда с убранством, нарядом, которые Орлик терпеливо выдержал, было покончено, Антон, повязанный по обычаю через плечо широким шитым красно-черными цветами рушником, подобрал вожжи и сел в передке телеги. Рядом с ним занял место жених, Витька Воробей-младший, разбитной, запальчивый парень, и старший боярин с перламутровым баяном на груди. С противоположной стороны приладилась Варька и несколько голосистых свах, знающих все свадебные, весельные частушки-припевки. Остальные гости занырнули в тоже разукрашенные цветами и лентами машины, которых было, кажется, пять или шесть — Антон даже сбился со счета. Витька — мужик гоношистый, с расходами не посчитался, собрал по селу все легковые машины, лишь бы не ударить лицом в грязь перед новой своей городской родней.
— Ну, с Богом! — тихонько прихлопнул вожжами Антон и развернул Орлика на улицу, на просторную, разгонистую дорогу.
Орлик сразу взял рысью, по навыку своему и широкой, и размашистой, но какой-то совсем не такой (совсем не такой — тут и говорить нечего!), которой он мчал Антона в обыкновенные рабочие дни. Почуял Орлик, что и развевающиеся ленты в гриве, и тройной колокольчик под дугой, и шитый крестом рушник у Антона через плечо не зря повязаны, что день сегодня особый, праздничный, а значит, и бег его должен быть тоже особым, праздничным и легким, таким, каким никогда еще и не был...
Когда же старший боярин, парень под стать жениху не промах, развернул на груди баян, а Варька и женщины-свахи запели первую свадебную песню-частушку (Варька поди и позадорнее свах — голос у нее звонкий и от любых иных отличимый), Орлик без всякого принуждения и понукакия Антона пошел в карьер и галоп, опять-таки почуяв, что пора, что размеренная рысь для сегодняшнего свадебного дня никак не годится — мелка и буднична.
Антон ни чем не сдерживал Орлика, попустил вожжи и лишь краем глаза следил за дорогой, за ее поворотами и изгибами. Орлик, обретя полную, нестесненную свободу, сам по наитию выбирал эту дорогу (и ни разу не сбился, не зацепил тележной осью ни за телеграфный столб, ни за чей-нибудь забор-ворота), кидал ее себе под ноги и, кажется, сожалел лишь об одном, что дорога слишком коротка и ее не хватит для настоящего разгона. Колокола-колокольчики под дугой от такого стремительного бега, заливались на все лады-переборы; старший боярин, едва удерживаясь на грядушке, разворачивал во всю грудь баян и без роздыху сыпал и сыпал вдогон и перебив колокольчикам свои плясы и переплясы, а Варька со свахами, в единое мгновение подстроившись и под колокольчики, и под баян, заполоняли всю округу величальными свадебными частушками.
Кавалькада машин, которая выстроилась вслед Орлику, на песчаной грунтовой дороге (то ли сама по себе: все-таки песок, ухабы и рытвины, то ли по велению занозистого Витьки Воробья-старшего) заметно отстали. Там тоже пытались играть и на гармошках, и на баянах, что-то петь, высовываясь из окон, но далеко им было до Орлика, до убранной лентами и цветами упряжки, до медно-заливных колокольчивов, до голосистых частушек на свежем вольном ветру, которые всякий раз начинала Варька...
* * *
Городская новая родня Витьки Воробья, завидев Орлика, действительно ахнула, пришла в смятение, и когда подоспело время ехать в ЗАГС и церковь на венчание (теперь без венчания подлинные свадьбы не проходят), забоялась даже отпускать на телегу свою дочь-невесту. Но сама она не забоялась (должно быть, Витька-жених, накануне еще шепнул ей на ухо насчет Орлика), подобрала свадебное свое воздушно-пенное платье и решительно шагнула к телеге. Витька-жених подхватил ее на руки, несколько раз покружил на виду всей обоюдной родни, а потом вскинул высоко на грядушку — и невеста гляделась там, словно какая царевна-лебедь на морских волнах. Всем она была видна и обозрима, и сама всех видела и обозревала из-под узорчатой фаты-паутинки — не то, что в тесной, душной машине, где ни согнуться, ни разогнуться.
Антон поправил на плече рушник, по-молодецки свистнул-присвистнул (он с молодости, со времен ухаживания за Варькой, выучился этому посвисту-пересвисту поди и получше многих иных деревенских ребят — иначе Варька за него бы и не пошла) и помчал Орлика по притихшим от удивления городским улицам.
* * *
В церковь на венчание Антон заглянул всего лишь на минуту, а потом вернулся назад к Орлику, потому как городская ребятня окружила его плотным кольцом и, мало чего понимая в обращении с лошадьми, лезла прямо под ноги, тянулась к гриве и даже пробовала кормить с ладошки, кто чем мог: пряниками, печеньем, жесткими бубликами-баранками. Антон приструнил маленько мальчишек, оттеснил их от подводы: Орлик, конечно, конь смирный, понимает, что перед ним дети-озорники, не взрослые люди, но по неосторожности мог кого-либо и задеть ногой, копытом или головой, отказываясь от городских сладких подношений. Так что лучше с ним поосторожней и повнимательней.
Мальчишки, хотя и с трудом, но все-таки подчинились Антону, отступили от подводы и любовались теперь Орликом издалека, спрашивали, как его зовут, какой он породы и сколько сможет повезти за один раз груза. Антон охотно вступил с мальчишками в переговоры, подробно отвечал на все их любознательные вопросы: городские все-таки жители, конь, живая природа им действительно в диковинку.
Он так увлекся своими рассказами, что и не заметил, как от церковной ограды вдруг отделился и, стороня мальчишек, широким напористым шагом подошел к подводе таборный кудлатый цыган. С Антоном он едва-едва поздоровался, как будто тот был здесь посторонним лишним человеком, а сразу направился к Орлику и, воспаленно глядя темными с поволокой глазами, начал придирчиво оглядывать и осматривать его. Тяжелой, унизанной кольцами и перстнями ладонью цыган постучал Орлика по крупу, по бокам и по шее, потом потребовав, чтоб Орлик поднял ногу (и тот, к удивлению и даже обиде Антона, поднял), зачем-то осмотрел копыто, потом цепко, уже обеими руками, схватил Орлика за челюсти и, заставляя того открыть рот (Орлик и тут во всем повиновался ловкому цыгану), обследовал молодые его, нигде не подпорченные и не сточенные еще зубы. Завершил нахальное свое обследование цыган тем, что сунул под скулу Орлику золочено-каменный кулак и на несколько мгновений задержал его там. Антон знал, что цыгане таким манером определяют — хороший конь перед ними или худой. Если кулак заходит под скулу глубоко, без остатка, то значит, хороший, а если нет, то худой, немощный и квелый, и серьезному таборному цыгану он без надобности и пользы.
Здоровенный цыганский кулак скрылся под скулой у Орлика по самое запястье. Цыган добродушно улыбнулся, и только теперь, кажется, по-настоящему заметил и признал Антона.
— Добрый конь! — весело и хитро сказал он. — Знатно добрый!
— Понятно, что добрый, — ответил Антон и, чтоб не допустить больше цыгана к Орлику, встал, теребя в руках петельку вожжей, возле оглобли.
— Давай меняться! — неожиданно (и опять с усмешкой на устах) предложил цыган.
— На что меняться? — вначале не понял его Антон, но на всякий случай потеснее прижался к оглобле.
— Ты мне коня, я тебе — машину, — пояснил цыган и указал на противоположную сторону улицы, где под деревом-кленом стояла, сияя черно-смоляным лаком новенькая машина — «Форд».
Антон мельком лишь и без всякого интереса глянул на машину: ему было совершенно все равно — «Форд» это или не «Форд», цыганская это машина или не цыганская, а какая-нибудь чужая, посторонняя, а то и краденная.
— Зачем мне машина? — отверг он затейливое и явно с подначкой предложение напористого цыгана.
— Как это — зачем?! — совсем распалился, разыгрался тот. — Теперь все мужики с машинами
— То мужики, а то — я! — защитился и тут Антон.
Но докучливый цыган никак не отставал от него, дурашливо задирался, тем более, что вокруг них постепенно собралась толпа любопытного на всякие происшествия народа.
— Жену дам в придачу! — веселился сам и веселил толпу цыган.
— У меня своя есть, — еще крепче зажал в ладони петельку вожжей Антон.
Цыган на минуту замолчал, отступил от подводы, а потом, похоже, уже и серьезно сказал:
— Украду я все-таки его у тебя! Не крестьянский это конь — наш, таборный, цыганский, — и добавил точь-в-точь словами Семена Макаровича: — Ему под седлом ходить надо!
— Кради! — тоже вполне серьезно ответил Антон и напомнил цыгану давний их разговор возле костра: — Только после не обижайся!
— Не обижусь! — засмеялся, раззадоривая зевак, цыган и вдруг с каким-то неуловимым вывертом крутанулся на одном каблуке и бесследно исчез в толпе. Так бесследно, что Антон даже засомневался, был ли на самом деле кудлатый этот цыган или он только причудился ему подле церковной высокой ограды...
* * *
Будь у Антона в запасе хоть сколько-нибудь времени, то он, может быть, не сдержался бы и пошел вслед за цыганом, чтоб поговорить с ним об Орлике наедине, без посторонних праздно любопытных свидетелей. Не нравятся Антону все эти цыганские подначки и угрозы, надо бы остановить их раз и навсегда, а то ведь после жизни им с Варькой не будет, повсюду станут чудиться конокрады, воры-разбойники.
Но времени у Антона на погоню и разговор с цыганом не осталось ни единой минуты: венчание уже закончилось, и Витька-жених бережно нес к подводе на руках венчанную свою и теперь уже законную и перед Богом, и перед людьми жену.
...В обратной дороге Орлик тоже не подвел Антона. Мчал младшего Витьку Воробья и молодую его жену-воробьиху и по городским асфальтным улицам, и по проселочной песчаной дороге, и по встревоженным свадьбой улицам деревенским, будто на крыльях. Он привык уже к заливистому перезвону колоколов-колокольчиков под дугой, к неустанному перебору баяна, к веселым песням-частушкам, нисколько не пугался всего этого перезвона, перебора и перелива, а, наоборот, похоже, лишь желал, чтоб они были позвонче, пораскатистей, и поголосистей, потому что бежать-мчаться под их перекличку-величание совсем легко и задорно — телега кажется пушинкой и перышком.
...Но предстояло Орлику сегодня еще одно особое испытание, и Антон, признаться, ожидал его с немалой тревогой и волнением. Так заведено у них, что вечером, после застолья в доме у невесты, вся свадьба, уже хорошо подгулявшая, изморившая себя и в танцах, и в пении, едет в дом жениха, чтоб продолжить веселье там. И тут есть один, заведенный, Бог знает в какие времена, обычай. Жених с невестой обязательно должны пройти испытание огнем, очиститься им и начать после этого очищения совершенно новую первозданную жизнь мужа и жены.
Поджидая свадьбу, мужики, играющие ее со стороны жениха, вершат на подъезде к его дому поперек дороги две-три копны сухой соломы-обмялицы. И вот, как только покажется идущая впереди всей кавалькады тройка или одиночная, запряженная жеребцом-скакуном подвода с женихом и невестой, мужики в единое мгновение зажигают солому. Огонь от нее в общем-то малоопасный, но вспыхивает высоко в небо. Деревенские (ко всему привычные, ведомые хорошим, опытным возницей) лошади идут на него без страха и робости, хотя, конечно, раз на раз не приходится: бывает, что и шарахаются в сторону, норовя миновать огонь по обочине, особенно, если дело происходит в поздних сумерках или даже в ночи (а чаще всего так оно и складывается), когда соломенный яркий огонь-пожарище застит заревом все небо.
Но то опытные, видавшие и пожары, и всякие иные стихийные бедствия колхозные кони, а тут Орлик — конь и домашний, ручной, и по молодости своей мало еще чего в жизни испытавший, кроме разве что детских своих несчастий.
Вот Антон и опасался за него, вот и тревожился и даже пребывал на свадьбе почти в полной трезвости, выпив за весь день всего рюмочку-другую, да и то не водки, а вишневой слабенькой наливки, которую подают только жениху и невесте...
* * *
Завершилось свадебное застолье в доме у невесты вроде бы и совсем еще рано, засветло, всего в седьмом часу. Антон обрадовался этому и, опережая всех остальных гостей, незаметно вышел к подводе, чтоб перед последним на сегодняшний день испытанием Орлика, еще раз проверить сбрую, телегу, приободрить его ласковым утешительным словом. А то ведь случается, что мальчишки-озорники ради забавы подрежут у коня на хомуте супонь или на чересседельнике подпругу, или повыдернут из осей занозы-загвоздки. Подвыпивший наездник-возница не заметит их преступления, и тогда происходит подлинный казус и насмешка. Провожаемые всей свадьбой сядут жених с невестой в телегу на подушки, наездник подберет вожжи, прикрикнет-присвистнет на коня. Тот рванется с места в галоп и аллюр, но на первом же шаге супонь и подпруга от такого рывка лопнут, конь выпряжется и понесется по улице сам-един, а жених с невестой под общий хохот и осмеяние, останутся сидеть на телеге, если только у нее не слетят с осей колеса. А если слетят, то и вовсе опрокинутся на землю. Так что проверить перед поездкой сбрую и телегу никогда не помешает.
Слава Богу, все оказалось на месте, в целости и порядке. Нынешние мальчишки совсем не те, что прежние. С машиной что-либо сотворить они могут запросто, привычны к ней и обучены, а вот к грозному Орлику подходить опасаются, да поди и не знают, что такое супонь, подпруга и занозы-загвоздки, как с ними сладить...
С отъездом поначалу все складывалось хорошо. Жених и невеста вовремя вышли из дома, без промедления уселись на телегу, но тут у ворот, как, опять-таки, и полагается по обычаю, встали друзья-товарищи невесты и стали требовать от родни жениха выкуп за такую красавицу, которой Витька Воробей-младший, может быть, и недостоен. Действие это в свадебном течении ожидаемое и обязательное. За невесту, несправедливо увозимую из родного подворья и родной улицы, друзья ее и товарищи, понятное дело, требуют великие миллионы и тысячи, но все заканчивается бутылкой-другой водки, да хлебосольной закуской с праздничного стола. Тут многое зависит от того, кто будет со стороны невесты вести торги. Если мужик расторопный и увертливый, с купеческой жилкой в характере, который за словом в карман не полезет, то все сладится к обоюдному удовлетворению быстро и споро. Но если попадется какой-либо мямля и топтуха, то торги-ярмарка затянутся надолго: ребята горазды покуражиться над ним, понасмешничать, заведомо зная, что никуда незадачливый этот продавец не денется — выставит на стол и поднос все, чего они потребуют.
У Витьки Воробья как раз и попался такой мямля и топтуха, мужик к торгам-продажам совсем непригожий. К тому же и заметно хмельной. И дело затянулось, застопорилось. Ребята стояли на воротах крепкою сплоченною дружиной, требовали законные свои миллионы и тысячи. Пришлось вмешаться Витьке Воробью-старшему. Но и его ребята потомили немало и в конце концов выторговали три четверти водки. Витька, куда ж денешься, помялся-помялся и выставил требуемое...
Пока шла вся эта веселая неуступчивая перебранка, завечерело. С луга и реки наползли сумерки и сизо-голубой туман. Просветленные еще, негустые, Антон даже не обратил на них никакого внимания, ничуть не забоялся и не встревожился. Ехать до дома жениха было всего ничего. Минут двадцать, не больше. Огонь-пожарище на дороге будет, считай, еще дневной, для Орлика не очень устрашимый.
Но тут вдруг задурил Витька Воробей-старший (за ним подобные вывихи водились). Он потребовал ехать не прямоезжей дорогою по хуторской, подлесной улице, а окольным путем, через все село, чтоб еще раз покрасоваться на миру, похвастать богатой своей свадьбой. Пришлось Антону подчиниться Витьке. На свадьбе слово родителей жениха или невесты — закон. Это все знают и ведают.
В общем, помчалась свадьба с колокольчиками-бубенцами, песнями и прочими музыками-баянами окольным путем по селу. Ехали, правда, тоже вроде бы и недолго, около часа, но за это время сумерки сгустились, туман осел, придавился к самой земле, и, когда Антон вывернул Орлика из села на хутор, в подлесье, там уже стояла настоящая ночь. Мужики-хуторяне, Витькины сподвижники, нужного мгновения не упустили. Чуть завидев на повороте свадьбу, они чиркнули спичкой, и соломенный яркий огонь вспыхнул под самое небо, озарил его желто-красным гудящим пламенем. Орлик на всем скаку сбился с шага, прижал уши и испуганно вильнул в сторону. Антон с трудом удержал его на дороге и впервые пожалел, что нет на Орлике сейчас уздечки, узды, чтоб через боль и страдание (без них как проживешь, как выстоишь в жизни?!) преодолеть минутный свой страх.
Но уздечки не было. Антон тоже на секунду растерялся, но потом, сколько сохранилось в нем силы, натянул вожжи и тоже впервые за все время, что Орлик у них рос и воспитывался, грозно и властно крикнул на него:
— Не робей!
Орлик вздрогнул от этого крика, но послушался Антона и не заробел. Он бесстрашно пошел на костер всем своим взмыленным жарким телом, подмял под себя высокое пламя копытами, навалился на него, пробивая дорогу, могучей грудью и вынес жениха с невестой из огня первозданно чистыми и целомудренными, будто омытыми утренней восходящей зарей.
А машины вынужденно сбавили ход и притормозили. Опасно им было кидаться в огонь и пламя: все ведь блестят быстро воспламеняющимся лаком, все переполнены бензином и маслами — в секунду вспыхнут ярче любой соломы, а то и взорвутся...
* * *
В ночь после свадьбы Антон впервые отпустил Орлика в луга без надзора. И даже не спутал и не стреножил. Нет, цыган-конокрад, такого коня, который прошел сквозь огни, воды и свадебные величания, просто так не возьмешь. Ни на какие приманки и посулы он не пойдет, чужому человеку в руки не дастся, растерзает и растопчет копытами.
Кое-какие сомнения у Антона, конечно, были: человек не возьмет, а вдруг опять волки нагрянут целою стаей или одичавшие голодные собаки?! Вспрыгнут на холку Орлику, вцепятся в горло и сонную артерию — и как он от них отобьется?
Но Варька, видя, что Антон и крепко выпивший (за столом у Витьки маленько наверстал упущенное за день), и крепко уставший от свадебного своего коноводства, успокоила его, сказала про Орлика:
— Да никуда он не денется! Спи!
И Антон уснул. По-хмельному беспробудно и самозабвенно уснул; за всю ночь ни разу даже покурить не поднялся, чего прежде с ним никогда не случалось — курево, оно мертвого поднимет. Но, видно, Антон в ту ночь мертвее мертвого был, раз не поднялся...
Вскинулся он лишь на ранней заре и первым делом глянул в окно: виден в лугах подле ольшаника Орлик или не виден. Слава Богу, был виден, мирно и трудолюбиво пасся в тучной отаве, пробивая грудью начавший уже редеть туман.
С той ночи так и повелось, что Антон стал отпускать Орлика в луга беспривязно и самостоятельно, во всем доверял ему.
И вдруг недели через две, когда начали уже опрокидываться первые предосенние дожди, пробудившись рано утром, чтоб проверить переметы, Антон в лугах Орлика не обнаружил. Вначале он этим ничуть не обеспокоился, решил, что Орлик, наверное, забрел в ольшаник, где под кустами трава особенно густая и сочная и где не так донимает его назойливое комарье. Но, приглядевшись повнимательней (и уже не из дома, а со двора), Антон не отыскал его взглядом и в ольшанике. В самую же глушь и гущавину Орлик вряд ли мог забраться: там и травы нет, и место топкое, болотное, которого он с детства опасался и сторожился.
И тут сердце у Антона помертвело и екнуло. Цыган! Таборный кудлатый цыган исполнил свою угрозу, обротал и увел Орлика. Перед цыганскими чарами ни человек, ни конь не устоят. Уж если цыгане что задумают, то заколдуют, заворожат до умопомрачения и намерение свое, во что бы то ни стало, сотворят.
Забыв про переметы, Антон захватил на всякий случай конопляной поводок и, сколько было силы, побежал в луга и ольшаники. Надежда в нем все-таки еще жила: может, цыган здесь вовсе и ни при чем, может, действительно напали на Орлика волки-собаки (хотя вроде бы в ночи не было слышно ни собачьего лая, ни волчьего воя), и Орлик, уходя от них, умчался в дальние широкие луга-займища, где ни волки, ни собаки его не догонят и не возьмут. А может, все и того проще: таится Орлик где-нибудь под высоким речным берегом, под кручей, забился туда поутру, чтоб попить после сытного кормления проточной, сладкой воды...
Но Орлик не просматривался ни в лугах-займищах, ни под речным крутым берегом, нигде не было видно и следов его борьбы с волками или собаками.
А вот копытные следы Орлика Антон вскоре обнаружил. Судя по ним, тот пасся вначале сразу за огородами на пастольнике, а потом стал продвигаться все дальше и дальше к реке. Шаг Орлика и на пастольнике, и на речном берегу был мелкий и расчетливый, не шаг даже, а шажок (когда конь пасется, то иного шага и быть у него не может: траву вокруг себя он подчищает тщательно и убористо, рядок за рядком). Но вот на Бабиной, за лодочной привязью шаг Орлика начал зримо расширяться и тяжелеть: травянистый дерн от того шага кое-где пробился до влажного речного песка и наполнился, словно в блюдечках-корытцах, водой. Похоже, Орлик пастись перестал, а перешел на рысь и галоп и понесся вдоль берега неведомо куда. Сам, по доброй воле понесся, потому что ни человечьего, ни волчьего, ни собачьего следа к тому же нигде не замечалось.
Все с большим беспокойством теребя в руках конопляной поводок, Антон пошел вдогонку за Орликом.
Луга еще только просыпались к дневной жизни. Трава-отава вся в ночной росе прильнула к самой земле и серебряно искрилась от первых лучей восходящего солнца. По речному илистому берегу сонно расхаживали длинноногие кулики, суетились трясогузки-плиски, на песчаной круче из земляных гнездышек-нор выпархивали и тоже полусонно еще ложились на крыло речные ласточки-щурики. В любое иное утро Антон не удержался бы и, оставив, к примеру, переметы, обязательно полюбовался бы и росяной отавой, и куликами, и ласточками-касатками. Отрадно ему было это раннее пробуждение лугов, реки, всего птичьего, звериного и человеческого мира. День настал, а с ним настала и беспокойная, неостановимая жизнь...
Но сегодня ничто не радовало Антона. Боясь потерять след Орлика, он не позволял себе отвлекаться ни на какие посторонние видения, а лишь упрямо глядел под ноги и все бежал и бежал вдогонку за Орликом. И никак не мог понять, зачем, куда и по какой причине тот оставил родное пастбище и умчался в дальние, бесконечные дали?
Так в неведении и тревоге миновал Антон и Попову, и Наспище, перешел вброд почти пересохшую речку-старицу, а за ней углубился уже в чужие пределы, в соседские новомлинские луга. И тут вдруг у самого берега, на пологом спуске к реке следы Орлика резко оборвались и исчезли. Антон растерялся и совсем уж не зная, что теперь думать и гадать, склонился к воде и стал плескать ее в разгоряченное быстрой ходьбой и тревогой лицо. А когда чуть остудил его, разогнулся и глянул на тот густо заросший ивняком и камышом-очеретом берег, то воочью увидел на пространной вольной полянке живого и невредимого Орлика. Но был он не один, а в паре с молодой буланой масти подружкой. Положив головы друг другу на холки, они отрешенно стояли посреди поляны и, кажется, ничего не слышали и не замечали окрест...
— Ах, вот оно что?! — изумленно вздохнул Антон и в полном изнеможении поднялся с пологого берега на кручу.
Вначале он хотел было с высокой этой кручи сразу строго и требовательно позвать Орлика к себе, но, немного поостыв, присел на луговой бугорок-кочку и унял непомерную свою строгость. Пусть постоят, пусть порадуются восходу солнца, ранней утренней заре, шелесту трав и ивовых листьев, неугомонному щебетанию речных уже сбросивших с себя дрему ласточек.
Антону показалось, что солнце, в первые мгновения дня стремительно оторвавшись от горизонта, вдруг тоже заметило Орлика и молодую его подружку, умерило свой бег и стало теперь подниматься тихо и медленно, будто на цыпочках, чтоб случайно не вспугнуть возлюбленных горячими остро-колкими лучами. Оно спрятало их под кручу и ивовые кусты, оставляя Орлика с подружкой в тени и почти в ночном еще уединении.
В сговоре с солнцем Антон оберегал покой и уединение влюбленных долго, полчаса, а то, может, и целый час, курил, отгоняя ладонью табачный дым в наветренную сторону, словно боялся, что он серым облаком перелетит реку и потревожит молодую пару. Антон, наверное, сидел бы и дольше, но солнце (куда ж ему деться, надо светить, втягиваться в дневную свою горячую работу, пробуждать к жизни все живое и сущее) все-таки мало-помалу стало восходить-подниматься над брезжущим на горизонте лесом, побежало по утренним, еще прохладными лугами, по огородам и пастольникам и, переметнувшись наконец через реку, ярко осветило луговую поляну.
— Орлик, Орлик! — пересилив себя, в ту же минуту позвал Антон.
Орлик, откликаясь на его голос, чуть испуганно вскинул голову, прислушался и даже сделал было несколько шагов в сторону реки, но потом вернулся назад и в забвении потерся головой о шею подружки, должно быть, прощался с ней. «Ах, молодежь, молодежь!» — только и нашелся, что подумать и сказать Антон на все это жаркое прощание. Что-то сладкое и томительное заныло у него в груди, не забыто встревожилось, и он, чтоб погасить эту тревогу и это томление, поспешно закурил новую дымную папироску...
А Орлик, тяжело положив на воду крупную свою повинную голову, уже плыл к нему через речную преграду...
Когда он, немного отдышавшись после стремительной переправы, молча подошел к Антону и замер рядом, тот ни ругать, ни журить его не стал. Ну, что тут ругать, что журить понапрасну! Вон на том берегу стоит и провожает Орлика влюбленным взглядом красавица из красавиц, длинноногая, гибкая станом, с лебединой горделивой шеей. Ради такой убежишь за тысячу верст...
Пригасив папироску, Антон часто вздрагивающей ладонью стряхнул с Орлика остатки воды, потом привязал к оброти конопляной поводок и вдруг, сам не зная, как это с ним случилось, прямо с бугорка, едва оттолкнувшись от него ногой, по-молодому взлетел, взметнулся Орлику на спину.
Тот, не ожидая такого взлета и такого всадника-вершника, поначалу опасливо всхрапнул и присел на все четыре ноги, но, когда Антон, подобрал на себя поводок и прихлопнул Орлика по шее совсем уж донельзя разгоряченной ладонью, тот опомнился и с места, с первого шага пошел в такой карьер, что лишь утренний остужающий ветер свистел в ушах у Антона.
Будто какой мальчишка-юноша, он припал к гриве Орлика всем телом и, задыхаясь, а мгновениями так и вовсе теряя дыхание от встречного этого ураганного ветра, чувствовал в душе молодую отвагу и ни с чем не сравнимую радость. Все невзгоды и неудачи, которые до сегодняшнего дня выпадали в жизни Антону, отодвинулись, отлетели в далекое, безвозвратное прошлое, уступив дорогу молодой веселой отваге, радости и счастью. Видела бы сейчас Антона Варька...
То же самое, кажется, чувствовал и Орлик. Они слились с ним в одно единое существо и, распластавшись над землей, неудержимо летели вперед навстречу все выше и выше поднимавшемуся солнцу.
Не сбиваясь с шага, Орлик, словно на крыльях, перемахнул реку-старицу и вынес Антона на пастольник, на песчаную его кручу, от которой до села и дома было уже рукой подать. Но тут неожиданно прямо перед ними встал на глубоко протоптанной в траве рыбачьей тропинке Семен Макарович с мокрой погруженной в лодочку-поплавок сетью на плече. Антон невольно осадил Орлика и попридержал его за поводья. Нехорошо ему было бы промчаться мимо Семена Макаровича, возвращавшегося с утренней рыбалки (и, похоже, с богатым уловом, таившимся под сетью на дне корытца-поплавка), не поздоровавшись, не поинтересовавшись насчет богатого этого улова.
Семен Макарович тоже остановился, тоже поздоровался, сказал два-три обычных для рыбака, нарочито сокрушенных слова: «Да какой там улов!», потом вдруг вприщур глянул на Орлика и неопровержимо догадался, откуда это они с Антоном и по какому случаю мчатся в такую рань:
— Ну, что, взбунтовал?!
— Чего ему бунтовать?! — не выдал, встал на защиту Орлика Антон.
— То ли еще будет! — сделал вид, что не расслышал защитительных слов Антона Семен Макарович, неприметно усмехнулся и, поправив весло, которым поддерживал на плече сеть, тяжело пошел по тропинке к видневшимся уже низовым огородам.
Антон подождал, пока Семен Макарович отдалится на неблизкое расстояние и лишь после этого тронул Орлика. Но уже не в карьер и даже не в рысь, а медленным, усталым шагом. На душе у него похолодало, хотя, казалось бы, чего холодать, радоваться надо за Орлика, за его своевольный побег. Но — похолодало...
Дома и на этот раз Антон рассказывать Варьке о проступке Орлика не стал. Пусть все останется в тайне, только между ним и Антоном. Но весь день Антон неотступно думал, как быть, как поступать ему дальше: может, спутать в ночном Орлика или хотя бы стреножить, или опять пойти вместе с ним в дозор. Только ведь не помогут ни путы, ни тренога, ни дозор. Порвет, сбросит с себя все тенета Орлик, сломает дозор и уйдет в новомлинские луга, а вернется ли после такой обиды назад или нет — это еще неизвестно. Минутами вообще закрадывалась в голову Антона преступная мысль: может, надо было послушать умных людей и еще в раннем стригунковом возрасте превратить Орлика в обыкновенного трудового коня, в мерина. Все-таки не для верховой езды растили и поднимали Орлика на ноги Антон с Варькой, а для рабочей хомутной жизни в телеге, плуге и бороне...
От всех этих дум и замыслов саднило на сердце у Антона. Нельзя ему было так мыслить против Орлика, ведь ничего противного своей природе и естеству тот не совершал. Пройдет необходимое время, Орлик сам по себе успокоится и послушно встанет под хомут, в телегу, в плуг и борону.
Подтолкнула Антона к верному решению Варька. Когда он собрался вести Орлика в ночное, захватив на всякий случай и путы, и треножный поводок, она вдруг сказала:
— Ты бы его в Проездку гонял, там трава погуще.
Антон спасительно схватился за Варькину подсказку и даже посетовал на себя: как это он сам не сообразил определить Орлика на ночь в Проездку — просторную равнину, примыкавшую к Колодному, Кривому Колену и Цыганскому берегу. Трава там действительно густая, нетронутая, в человеческий пояс. Одно только было сомнение у Антона: из домового окошка или с веранды Орлика в Проездке не разглядишь — заслоняют и соседские дома, и высокие прибрежные вербы. Это ведь придется подниматься на самую верхнюю ступеньку лестницы, что стоит подле сарая. Борясь с собой, Антон тайно от Варьки взобрался на нее и поглядел поверх домов и деревьев на луговую равнину — Проездку. Она простиралась перед ним, как на ладони, все видать, все обозримо и доступно глазу. Антон решительно отмел пустые свои сомнения (велика ли беда, взобраться поутру на лестницу, вроде как стреху или конек на сарае поправить) и повел Орлика в Проездку. Отсюда, из равнины, отмежеванной от села огородами и речной излучиной, Орлик, даст Бог, никуда не убежит, не одолеет многотрудные эти препоны и заставы...
Но Орлик убежал. Утром, поднявшись на шаткую последнюю ступеньку лестницы и даже выше, на конек сарая, Антон его в равнинных просторах не обнаружил, и, деваться некуда, опять с поводком в руках пошел по следу Орлика в новомлинские пределы, за реку-старицу, и опять увидел его на том берегу в паре с тонконогой подружкой.
Звать Антон теперь Орлика не стал, а лишь сел на круче, на видном месте и принялся курить одну папироску за другой.
Орлик сам приплыл к нему, повинно постоял рядом, потерся головой о плечо. Домой они отправились, когда солнце уже выкатилось над горизонтом в четверть круга, но не верхом, а пешим шагом, в поводу, понуро оглядываясь по сторонам, чтоб не попасться на глаза какому-нибудь раннему рыбаку или косарю.
Убежал Орлик и на вторую, и на третью, и много последующих еще ночей. Антон совсем извелся ходить за ним, таиться от Варьки, остерегаться поутру встречных праздно любопытных мужиков.
В крайнем этом изнеможении Антон и решился на крайнюю меру. Знал он, перенял когда-то от деда Игната один отворотный заговор, усмирявший хоть коня, хоть племенного быка, когда те начинали сверх меры бунтовать, нарушать все законы природы.
Поздним вечером, приведя Орлика на прежнее место за огороды, под ольшаники (чего попусту гонять бунтаря в Проездку, а самому после скакать по лестницам и сараям — все равно ведь убежит), Антон остановил его возле лодочной привязи, успокоительно и ласково погладил по голове и шее, а потом, повернувшись лицом на потухающую зарю, трижды осенил себя крестным знамением и начал творить заговор:
Раннею зарею, вечернею порою,
Святая пятница,
Помоги, Господи...
Орлик слушал Антона внимательно и безропотно, прикрыл даже, поддаваясь строгим отворотным словам, глаза и, кажется, впал в забвение, верный признак, что слова эти действуют на него спасительно, исцеляя от затянувшейся, прежде ничем не излечимой болезни.
Трижды повторил Антон потаенные свои речения и за каждым разом все больше укреплялся в вере, что они непременно помогут, и Орлик выздоровеет, как когда-то выздоровел от страшного телесного увечья, нанесенного ему волчьей изголодавшейся стаей.
Вечерняя заря к этому времени совсем потухла, на сонную затянутую туманом реку и на луга опустилась прохладная тихая ночь. Орлик, низко опустив голову, постоял еще немного возле Антона и лишь после этого ушел из-под его руки на пастбище, совершенно, казалось, успокоенный и покорный. Антон проводил его долгим напутственным взглядом и тоже успокоенный и повеселевший, отправился домой, где его уже, наверное, заждалась Варька.
А на утренней заре Антон Орлика в лугах снова не обнаружил. Вначале он не поверил этому и долго оглядывал ольховые заросли, болотные низинки и береговые кручи, надеясь, что тот где-то таится там и скрывается, настойчиво звал и манил, но все было напрасно, и Антон волей-неволей оставил пустую эту затею. Тяжело вздохнув, он встал на уже протоптанную Орликом вдоль речного обрыва тропинку, на которой свежие его следы были видны отчетливо и ясно, и пошел по ним в новомлинские чужие луга.
Орлик был там. Там была и тонконогая его молодая подружка. Но они уже не стояли, отрешенно положив друг на друга головы, а как-то по-семейному, рядком, шаг в шаг, паслись посредине окруженной лозовыми зарослями поляны.
Антон сел на бугорок, закурил папироску и не знал, что ему делать дальше, как поступать и сейчас, поутру, сидя на крутом обрыве, и днем, и вечером — звать Орлика или терпеливо лишь дожидаться, когда тот приплывет сам (но приплывет ли после вчерашнего?!), творить или не творить утреннюю и вечернюю молитвы-заговоры (полагалось бы трижды)? Скорее всего, что не творить. Коль не поддался Орлик им с первого раза, то не поддастся и со второго и с третьего, такая в нем неодолимая тяга к новомлинскому берегу. Или, может быть, тут не в Орлике дело, а в Антоне: слова молитвы и заговора верные и неоспоримые, у деда Игната они всегда помогали, а у Антона не помогают, нет в них должной силы и крепости. Произносил их Антон с сомнением и колебанием, не зная, правильно ли, по-Божески ли встает он поперек пути Орлика. И вышло, что неправильно и не по-Божески, и промысел Господний на стороне Орлика, а не на стороне Антона.
Орлик хозяина с того берега заметил, несколько раз поднимал голову, но тут же опускал ее назад и начинал пастись с еще большим прилежанием. «Нет, приплывет», — замирало у Антона сердце.
Он закурил новую папироску и затянулся с такой силой, что она минутою сгорела и сожгла ему обветренные и запекшиеся от бессонной ночи губы.
В неодолимом этом борении и тревоге Антон, поди, довел бы себя до полного изнеможения, но тут вдруг из-за речного поворота показался на утлой плоскодонке какой-то незнакомый ему мужик. Бойко причалив лодку к берегу, он еще бойчее взобрался на кручу к Антону, поздоровался, назвался (Иваном его звали), а, минуту спустя, указал черенком весла на Орлика:
— Твой, что ли, жених?
— Мой, — не в силах отрешиться от сумрачного своего настроения, угрюмо ответил Антон.
— Ну, стало быть, породнимся.
— Похоже, что породнимся, — кое-как одолел сумрак и темень в душе Антон.
А мужик принялся с веселым напором допрашивать его дальше:
— Зовут-то жениха как?
— Орликом.
— Да он не Орлик, а настоящий Орел, — присел рядом с Антоном на бугорке Иван и вдруг, любуясь Орликом, стал нахваливать его так, как будто это он, а не Антон, был хозяином столь отменного коня: — Ты погляди, ты только погляди, какая спина, какая шея! Да такому коню цены нет.
— Понятно, что нет, — с трудом вклиниваясь в неумолкаемый говор новомлинца, ответил Антон.
Иван тоже закурил, но совсем не так, как Антон, надсадно и почти что через силу, а всласть и в легкое пьянящее головокружение, и опять пустился в разговор:
— Если, даст Бог, найдется жеребенок, то быть ему Орленком. Тут и думать нечего.
— Орленок — это хорошо, — поддержал намерения будущего родича Антон.
Он хотел уже было подняться с бугорка и позвать к себе Орлика, а то говорливый новомлинец совсем приручит и сманит его. Но Иван не отпустил Антона (придержал даже за рукав) и разговорился еще пространнее:
— Я свою Ласточку издалека привез, из конезавода. Чуешь, как звучит: Орел и Ласточка?!
— Чую, — опять с трудом вставил слово в его скороговорку Антон. (Правильнее, конечно, было — Орлик и Ласточка. Но Антон спорить с новомлинцем не стал).
— То-то же, — назидательно сказал Иван, долгим взглядом посмотрел через реку на Ласточку и не смог сдержать восторга. — Ну, не красавица ли, а?!
— Красавица, — безраздельно согласился с Иваном Антон. Тут уж ничего не скажешь: красавица из красавиц. Орлик в красавицах действительно толк понимает.
Иван еще немного полюбовался Ласточкой: глядел на нее то из-под руки, заслоняясь от солнца, то высоко, на отлет откинув голову. А когда вдоволь нагляделся, то вдруг как бы даже пожаловался Антону:
— Нет, что там ни говори, а крестьянину без коня нельзя. Я с малых лет к ним приучен. Колхозный табун вначале с отцом пас, а после уже и сам в табунщики записался. Когда же лошадей извели, так ты не поверишь, я себя сирота сиротой почувствовал. Будто нет у меня ни отца, ни матери, ни жены, ни детей. Во, брат, дела! Лет десять я в этом сиротстве и жил. Думал, как-нибудь пообвыкнусь с машинами и тракторами, но не получилось, не вышло. Собрался тогда с силами и поехал аж в воронежский Хреновской конезавод и вернулся оттуда с Ласточкой. И сразу — будто заново на свет народился.
Иван ненадолго замолчал, еще раз глянул на Ласточку и Орлика и, наконец, поднялся с бугорка:
— Ну, ладно, зови своего, а то мне пора. Я на Ласточке по дворам молоко собираю. Женщины, поди, заждались, ругаться будут.
Он попрощался и, опираясь на весло, торопливо спустился по косогору к утлой своей лодчонке. Антон проследил, как Иван отчалил от берега и, держа плоскодонку против утренней зыбкой волны, стал упрямо бороться с быстрым течением. (Судя по всему, новомлинец этот — человек настойчивый и в жизни прочный). Но как только лодка коснулась противоположного берега, Антон перевел взгляд на Орлика и позвал его негромко и ласково, как звал только в детстве:
— Кось, кось, кось!
Орлик немного с удивлением оторвал от земли голову, перестал пастись и застыл посреди поляны на несколько минут, словно раздумывая, поддаваться ему на эту приманку или остаться на новомлинском берегу навсегда. Антон подошел к самому краю обрыва и позвал еще раз:
— Орлик, Орлик!
Но тот с места не страгивался, недвижимо стоял в густой росяной траве, подставив горделивую свою голову и грудь встречному солнцу и ветру. Тогда Ласточка прикоснулась к его голове удлиненно-нежною скулою (будто что-то шепнула на ухо) и, как показалось Антону, подтолкнула непокорного Орлика к реке. Тот переступил с ноги на ногу, размашисто тряхнул гривой, но через мгновение все же подчинился ей и, гулко приминая копытами траву, устремился на зов Антона...
* * *
Домой они шли вначале опять пешим шагом, в поводу, но возле старицы Антон не выдержал, перебросил поводок через голову Орлика, устойчиво оперся о колено левой его передней ноги и взметнулся на спину.
Орлик от тяжести (а больше, наверное, от неожиданности) едва заметно прогнулся, вздрогнул всем телом и даже скосил на Антона глаз, будто намереваясь сбросить его на землю. Антон покрепче обхватил Орлика ногами, высвободил из-под гривы поводья и повелительно тронул их. Орлик послушался, сделал два-три коротких, как бы пробных шага, но на четвертом стал все убыстрять их и убыстрять и наконец помчал Антона к дому осторожной, размеренной рысью.
Возле ворот Антона с Орликом встретила Варька. (Так повелось у них с первого раза, что она всегда встречала Антона с Орликом у задних дворовых ворот.) Антон, стараясь не посрамиться перед Варькой, молодцевато спрыгнул на землю и передал ей поводья. А когда Варька подхватила их, чтоб увести Орлика к коновязи, где ему уже было приготовлено утреннее пойло, он, сам не зная, как это у него случилось (ведь минуту тому назад ни о чем подобном даже не думал) сказал:
— Надо бы Орлику завести седло.
— Конечно, надо, — легко согласилась Варька, как будто сама думала об этом давным-давно, но не решалась обмолвиться Антону.
— И подковать бы надо! — пошел Антон еще дальше.
— И подковать надо, — и тут безоговорочно согласилась с ним Варька...
* * *
Седло Антону раздобыл в областном городе сын Андрей. Хорошее кожаное седло, с двумя луками, с чепраком и потником, с подпругою на блескучей застежке и подлинно серебряными стременами. Кавалерийское походное седло.
Ну, а подковали Орлика Антон с Варькой сами. Антон в кузнечных делах кое-что понимал. Еще до армии он почти два года состоял молотобойцем у знаменитого их деревенского кузнеца Григория Шубина. Прежний его молотобоец и закадычный друг, Петр Ушатый, нечаянно повредил, сломал руку и надолго (после, оказалось, что навсегда) вышел из строя. Заменить его пробовали многие молодые ребята и мужики уже в годах, крепкие силой. Но никто их них в кузнице не прижился: одни не сошлись со строгим по характеру Григорием Шубиным, другие оказались напрочь неспособными к кузнечному делу. Пудовым молотом махать вроде бы и горазд, но все невпопад, все мимо, вкривь и вкось, третьи сторонились жарко горящего горна, задыхались от окалины. А у Антона все получилось. Был он невелик ростом, но жилистый и выносливый, с внутренней затяжной силою, к тому же и к учению, к кузнечной науке способен. За два года многое перенял Антон от Григория Шубина: мог самостоятельно и сошник отковать, и болт по нужному размеру вытянуть, и топор безошибочно закалить. Про лошадиные подковы и вовсе говорить не приходится. Случалось, в паре со своим наставником они изготовляли их в немалом количестве. Колхозный табун был тогда под семьдесят голов, и в зиму рабочих, выездных лошадей ковали на передние ноги, чтоб не скользили они и не падали, ломая оглобли, к примеру, на речном льду, когда подоспеет пора перевозить с заливных правобережных лугов сено.
Теперь кузница стоит заброшенная. По разорению колхоза потребность в ней отпала. Новые хозяева на всем готовом магазинном живут. Но — стоит, и Антон нет-нет, да и наведывается в нее, раздувает горн. То какая-нибудь бабка-старушка попросит его набить на серпе, к которому она привыкла, прикипела за долгую жизнь, источившиеся зубья, то прибежит к Антону запыхавшаяся хозяйка-женщина с великой своей бедой. Вздумала солить огурцы или помидоры, а обруч на дубовой бочке не ко времени лопнул, и без кузнечных дел мастера никак тут не обойтись, потому как ни в одном самом богатом магазине обручей тех ни за какие деньги не купишь. А бывает, что вдруг захочется Антону самому по себе пойти в кузницу, затеплить горн и всласть и в охотку отковать для собственных нужд и собственного интересу свинцовые грузила на перемет или сомовый особой остроты и заточки крючок, которого тоже ни в одном магазине днем с огнем не отыщешь.
Для мелких этих поковок и изобретений молотобоец, понятно не требовался, Антон справлялся со всем самостоятельно. А вот, чтоб сладить подковы, молотобоец нужен был непременно, тем более что изобретать их предстояло из материала подручного, который валялся на задах кузницы: старых сенокосилок, тракторных гусениц или из остатков не до конца разобранной колхозной грузовой машины.
Антон стал прикидывать, кого бы из деревенских мужиков или молодых парней поднарядить в молотобойцы. Но ничего путного из этих прикидок у него не получилось. Старые не пойдут, сошлются, кто на нездоровье, кто на занятость, да и с чего бы это им бросать свои рабочие или домашние дела и идти к Антону в наймы, надрывать жилы. А молодых, которые бы пошли с интересом, чтоб помахать молотом, оттянуть подковы, считай, вовсе нету, разъехались по городам и дальним весям.
И тут нежданно-негаданно, прослышав о незадаче Антона, выручила его опять Варька.
— Да чего ты горюешь, — с усмешкой на устах сказала она, — я оттяну.
— А не тяжеловато будет? — жалея Варьку, попробовал отговорить ее Антон.
— Ну, не тяжелее, чем в поле с тяпкой, — совсем уж развеселилась та.
Оно, может, и верно. Деревенская женщина к любой мужской работе привычна, жизнь ее к тому принудила: и косить способна, и за плугом-бороной ходить, и цепом по старинке молотить. По крайней мере, Варька именно такая, хотя Антон вроде бы и оберегает ее от чрезмерных, непосильных занятий. Но она сама, когда Антон рыбалит или в отлучке где-нибудь в городе, себя не жалеет и не щадит, схватит двухпудовый мешок за чуб и отнесет, куда требуется. Антон после ругает Варьку, а она только смеется:
— Да, ладно тебе, некогда мне было ждать.
Ну, что ты с ней поделаешь: такая вот неугомонная, двужильная натура. Иной раз не только в помощники Антону пилить-рубить дрова набьется или молотить в два цепа в клуне рожь встанет, а даже и луговой их надел на том берегу реки наравне с ним косою-«девяткою» косит. И ведь никак ее не отговоришь и не остановишь. На все увещевания Антона лишь улыбается: «Вдвоем веселей и легче!»
В общем, посомневался Антон, посомневался, да и принял Варьку в молотобойцы. Сняли они с Орлика мерку, пошли в кузницу, воспламенили горн и отковали по всем законам и правилам четыре серебряно-звонкие подковы. На каждой три шипа: два по концам и один — впереди, посередке. Понизу, между шипами пустили они похожую на ручеек бороздку, проделали восемь отверстий под гвозди-ухнали. Изготовили и сами ухнали нужной твердости и закалки: чтоб и прочными были, и легко, неломко загибались на копытах.
Подковать Орлика можно было бы и дома, в уединении, без постороннего, беспокойного для него взгляда. Но Антон с Варькой привели его к кузнице, где сохранился еще со времен покойного Григория Шубина специальный подковочный станок-загон.
Орлик стоял в нем смирно, без долгих понуканий и принуждений подавал, когда требовалось, и недвижимо удерживал на закладке ногу. На любознательную ребятню, которая со всех сторон окружила станок, он внимания обращал мало, не сердился и не нервничал, как того можно было ожидать, а наоборот, время от времени назидательно поглядывал на мальчишек и девчонок, будто говорил им: «Смотрите и научайтесь!»
В тот же день, вечером, собираясь в луга, Антон впервые надел на Орлика седло. При серебряных подковах и седле Орлик, и без того высокий и стройный, поднялся в росте еще выше — конь-огонь, да и только. Когда же Антон, вставив ногу в золоченое стремя, взметнулся в новенькое скрипучее и необъезженное седло, он загарцевал посередине двора, зацокал, засверкал подковами.
Варька, глядя на гарцевания Орлика, на верховую кавалерийскую посадку Антона опять не смогла сдержать веселой улыбки (вообще она женщина веселая, с ней не соскучишься):
— Прямо-таки Буденный!
— Шашки не хватает и усов! — не остался в долгу и Антон-каваллерист.
— А ты заимей! — подбивая его на новые подвиги, сказала Варька.
Подождав, пока Орлик успокоится, она взялась за стремя и, словно подлинная казачка, провожающая мужа-казака в дальний опасный поход, вывела наездника за ворота.
Орлик вздумал было снова загарцевать, подняться даже красоты и удали ради на дыбы, но Антон, туго натянув поводья, осадил его, подтолкнул пятками в бока (ах, как жаль, что нет у него на кирзовых расхожих сапогах шпор!), и Орлик с первого же шага перешел на неудержимый намет.
Нет, что там ни говори, а ехать-скакать в седле совсем иное дело, чем в охлюп на голой лошадиной спине, когда в два счета себе можно набить копчик, а коню натереть хребет. Это чувствовали они оба: и Антон, и Орлик, и, приноравливаясь к новой посадке, мчались по затянутому дымчато-сизым туманом лугу во весь опор (опять же, какое огорчение, что не видела их сейчас Варька!)
Признаться по правде, с детства и по нынешнюю пору ездить в седле Антону доводилось всего три-четыре раза. В колхозные времена седло было одно-единственное на всю артель. Под ним ходил племенной жеребец Мышкас, на котором имели непреложное законное право ездить лишь председатель колхоза да изредка и выборочно бригадиры двух полеводческих бригад. Позволял себе иной раз, если не видели председатель и бригадиры, покрасоваться в седле, якобы для выездки, а на самом деле для форсу, и конюх, ухаживавший за Мышкасом, Иван Рыбка. И вот в один год, подменяя приболевшего Ивана, Антон тоже по-мальчишески тайно от председателя и бригадиров испытал себя в седле. Особых навыков езды в нем во время кратких тех пробежек вокруг колхозного двора Антон обрести, понятно, не мог, почти ничего не запомнил от них ни телом, ни душой. Да и Мышкас был жеребцом тяжеловесным, неповоротливым, с шага на бег он переходил редко и неохотно.
Орлик же совсем иное дело: он легок и стремителен, пеший шаг не по нему. Он летучею птицей стелется над землей, молнией, скрадывает серебряными копытами луговые просторы. И тут уж держись Антон-казак, обретай навык и умение прямо на ходу, в верховом полете или с позором падай и разбивайся о береговую кручу.
С малого детства Антон к любому учению был способен: хоть к обыкновенным школьным наукам, математике и чистописанию, хоть к рыболовецким премудростям, хоть к молитвам-заговорам деда Игната. Все схватывал на лету.
Схватил он и кавалерийскую верховую посадку, можно сказать, с первого выезда. Пока шли они с Орликом огородами, зыбкой межою, Антон еще бестолково суетился, невпопад подпрыгивал в седле и даже несколько раз ронял ногами стремена, но как только Орлик вынес его на пастольник, на вольное широкое пространство, Антон суету свою бросил, быстро приспособился к наметному бегу Орлика и уже сидел в седле, как влитой. Фуражка-кепка сбилась у него набекрень, рубаха раздувалась, будто белые морские паруса, трепетала и рвалась на ветру, дыхание выровнялось, устоялось, а глаза глядели окрест по-ястребиному зорко. Если бы Антону в эти минуты еще и боевую шашку в руки (усы — само собой), так он действительно оборотился бы лихим казаком-атаманом или буденовцем-каваллеристом.
О том и говорить не надо, что помчались они с Орликом не в ближние пастольники под болотистый ольшаник, а сразу в новомлинские пределы, чтоб поглядели на них, полюбовались ими и длинноногая красавица, Ласточка, и говорливый ее хозяин, Иван, если, конечно, тому случится пристать в предвечерней заре к крутому берегу на утлой своей плоскодонке...
* * *
С того первого памятного дня так и повелось теперь у Антона с Орликом. Только начинало потухать, скатываться за горизонт солнце, как Варька выводила их за стремя со двора, и они мчались-неслись навстречу Ласточке, которая всегда терпеливо ждала их на заветной круговой поляне.
Сняв седло, Антон немедленно отпускал к ней Орлика и после долго сидел на берегу, наблюдал-радовался, как он переплывает реку, как стремительно бежит к Ласточке и как она с нежным призывным ржанием бежит к нему.
Седло Антон приспособился надежно прятать в стожке сена, чтоб завтра поутру возвращаться на Орлике опять в полной амуниции, далеко звеня и сверкая стременами.
Несколько раз за старицей встречали они Семена Макаровича, возвращающегося с ранней удачливой рыбалки. Но теперь он ничего не говорил Антону, а, придерживая на плече веслом поплавок с сетью, поспешно сторонился с тропинки и почтительно выжидал, пока промчится, пронесется мимо него грозная кавалерия. Может, даже и завидовал Антону, может, даже и сожалел о сказанных прежде несправедливых словах насчет бунта Орлика, но виду не подавал...
Между тем началась уже осень, первые ее золотисто-багряные дни. Пора было копать картошку, распахивать под будущую весеннюю посевную страду огородные наделы. Вообще-то, на песчаных и малоурожайных почвах под осень пашут редко. Рожь, к примеру, или озимую пшеницу сеют прямо по выкопанной картошке, лишь забороновав ее после посева. Но, случается, что и пашут: задернившийся какой-нибудь клинышек, чтоб он за зиму под снегом размяк, и рано по весне (не зря же говорят: сей в грязь, будешь князь) можно было посеять на нем яровые солнцелюбивые злаки.
Нашелся такой клинышек и у Антона с Варькой на «паях», которые достались им от колхоза. Несколько лет подряд они его не трогали: и руки не доходили, и был замысел, что клинышек задернится, и на нем сама по себе вырастет хорошая полевая трава, которую можно будет косить для коровы. Но задерниться-то клинышек задернился, а вот хорошая трава (овсяница или хотя бы осока) не выросла — один только квелый пырей да полынь. Варька и предложила: «Давай распашем клинышек в зиму, а в апреле-месяце посеем на нем овес для Орлика». Антон и загорелся этой мыслью, хотя, если признаться по правде, то можно было клинышек распахать и весною: место там высокое, песчаное, талая вода долго не держится. Но больно уж хотелось Антону испытать, проверить Орлика за плугом. Пойдет он под ним или разгневается и впадет в обиду, дескать, не по мне, скакуну и кавалеристу, потогонная эта повинность, от которой и трудовые обыкновенные лошади иной раз стонут и изнемогают.
Но куда же деться от потогонной этой повинности и коню (скакун ты или не скакун), и хозяину-буденовцу, когда иного выхода и иной надежды никакой нету. Трактор, даже самый малый, «Беларусь», на косогорный целинный клинышек не взберется: с одной стороны река и пойменные аирные болота его окаймляют, а с другой — заросли шиповника. Да и не развернуться там трактору с навесными его плугами: посередке вспашет, а по краям лишь испоганит землю, оставит огрехи, которые придется после окапывать лопатами.
В прежние колхозные времена, в общем-то, бросовый этот клинышек-косогор тоже только лошадьми и пахали. А нынче и сам Бог велел: трактор если и нанимать, пожертвовав плантациями шиповника (а он родится там в сливу величиной и такой ярко-красный, пламенный, такой кумачовый, что осенью, когда собираешь его, душа от красоты радуется и замирает), то не только без портков, а и без рубахи останешься. Сейчас народ совсем помешался на деньгах: у кого трактор или грузовая машина в руках, так за любую самую мелкую подсобную работу готов три шкуры хоть с родного отца содрать.
Одним словом, все шло у Антона с Варькой к тому, что надо было Орлику становиться в борозду, ломать свою гордыню. Антон опять так и сказал ему:
— Надо, брат, никуда не денешься!
Орлик согласился, хотя копытами беспокойно и поцокал, будто говорил назойливому своему хозяину: «Это только однажды поддайся, так после с борозды не вылезешь».
Но сразу, не медля ни единого дня, встать Антону с Орликом в борозду не вышло. Не имелось в хозяйстве у них конного, пусть даже самого завалявшегося плужка, и негде его было достать: ни в каком городском маркете или супермаркете плуги-бороны опять-таки не продавались, покупателя, должно быть, на такой неходкий товар не предвиделось спроса. Антон с Варькой хотели уже было бросить пахотную свою затею. Но потом отправились на всякий случай к кузнице, долго рылись там во всяком металлическом хламе и, что ж ты думаешь, старый увечный плужок отыскали. Снарядились они опять в ковали и молотобойцы и мало-помалу плужок привели в божеский вид: поправили у него и нож, и отвальный лемех, и ручки. Орлику под обновленный этот плужок встать было вроде бы и не зазорно.
Пахали они на утренней, ранней заре. Первую борозду Орлик шел не без волнения и оглядки и, если бы не Варька, которая вела его за оброть, так, может, и вовсе бы застопорился. Но Варька приободряла его, как могла, и Орлик вскоре притерпелся и даже вошел во вкус (пахота стоящего, дельного человека и коня затягивает, веселит, с нее начинается новый круговорот человеческой и лошадиной жизни), жадно вдыхал широко раздутыми ноздрями томящий запах земли, с видимым удовольствием шагал в мягкой прохладной борозде. Варька-поводырь ему теперь уже и не требовалась...
Конечно, пахать землю, да еще такую дернистую, целинную, как у Антона с Варькой на приречном заброшенном клинышке, лучше бы лошадиной парой. Оно и легче и сподручней. Антон, время от времени поглядывая на Орлика, упрямо налегавшего на хомут и до последнего предела натягивавшего постромки, воочью представлял рядом с ним Ласточку. Уж лучшей пары и содружества на пахоте и представить нельзя было. Орлик шел бы в борозде, коренником, а Ласточка, равняясь с ним в росте, пристяжной, по высокому нетронутому дерну. Но, с другой стороны, — может, нынче, когда она собирается рожать жеребенка по кличке Орленок, в плуг и в борозду вставать ей и не стоит, поберечься бы надо. Орлик и сам при силе его и мощи обновленный остроносый плужок вытащит, будто паутинку...
* * *
На осенней пахотной страде Орлика с Антоном приметили многие деревенские жители и стали звать-просить их на свои огороды. Отказаться было вроде бы неловко, не по-соседски и не по-людски, и Антон с Орликом без долгих уговоров шли, откликались на те слезные просьбы. Не в богатые заработки и наймы шли, а в помощь, потому как маломощного, безлошадного и безтракторного народу, стариков и старух, в селе сейчас хоть отбавляй. И никто им больше не поможет и не подсобит. Так что надо было выручать брошенных этих на произвол судьбы земледельцев.
С утра до захода солнца трудились Антон с Орликом и на пахотной, и на любой иной тележной работе, обретая в селе добрую славу и посильную благодарность. А как только солнце потухало, и вставала над речкою и лугами вечерняя заря, мчались они под седлом и позлащенными стременами на встречу и свидание с Ласточкой.
Так оно, наверное, было бы до самой зимы, пока реку не сковали бы полуметровые стеклянно-прозрачные льды, а луга, выбеливая все окрест, не покрыли глубокие снега. Но однажды Иван, хозяин Ласточки, причалив на плоскодонке к берегу, сказал Антону:
— Ты недели две-три не скачи сюда. Мы с Ласточкой в Лосеву Слободу к дочери поедем. Внучка там у нас родилась, так подсобить надо на первых порах и по дому, и по хозяйству.
— Внучка — это завидно, — поздравил Ивана Антон, но, признаться по правде, и расстроился немало его наказу-просьбе. Придется теперь им с Орликом отказаться от вечерних и утренних скачек под седлом и опять путешествовать пешим шагом в ближние пастольники или в Проездку, на Колодное и Цыганский берег. Антону, может, оно и ничего — послабление и ранний вечерний отдых, рыбалкою, переметами в свою охотку займется, а то что-то он их совсем забросил. А вот каково Орлику переживать разлуку-расставание с Ласточкой?! Это ведь терпение немалое надо иметь и выдержку. Хотя, с другой стороны, — подлинная, настоящая любовь только в разлуке и расставании и познается-проверяется. Антон с Варькой целых три года в разлуке жили, пока он в армии служил, знают, что это такое...
В первый по расставанию с Ласточкой вечер, взяв Орлика на поводок, Антон, как мог, объяснил ему, мол, так и так, в отъезде она, в Лосевой Слободе, внучку хозяина-Ивана нянчит, ты уж потерпи маленько. Орлик вроде бы внял его доводам и объяснениям, но все равно Антон много раз просыпался ночью, чадил папироской, поглядывал в темные невидимые луга, сомневался, все ли правильно понял Орлик, поверил ли ему на слово или сорвался с пастольника и все-таки убежал в Новые Млины.
Как только рассвело, Антон впритык припал к дворовому окошку, окинул встревоженным взглядом посветлевшие луга, метнулся очами с одного края в другой, от речного берега к ольшанику — и облегченно вздохнул. Орлик тихо-мирно пасся посередине лужайки, на открытом пространстве, будто специально выбрал это место, чтоб Антону хорошо и обзорно было видать его. Все объяснительные слова Антона Орлик, похоже, понял правильно, а может, сам почуял и предугадал (лошади, кони, порой гораздо проницательней и догадливей человека), что Ласточки в новомлинских лугах нет, что далеко она теперь от него и недосягаемо — и надо терпеть...
В стойком этом терпении и ожидании предстоящей радостной встречи с Ласточкой и побежали у Антона с Орликом день за днем.
Все вроде бы было хорошо и спокойно. Одно только начало тревожить и расстраивать Антона. Вдруг повадились по вечерам приезжать на крутой обрывистый берег рядом с пастбищем Орлика на мотоциклах чужие какие-то городские ребята. И ладно бы там — один-два, а то целое сонмище, армада, человек под двадцать, да еще и с развеселыми подружками на задних сидениях. Чуть появившись, они разжигали на берегу высокие костры, пили водку и пиво, дурачились, устраивая устрашающие гонки с прыжками и смертельными разворотами. Орлик не то чтоб так уж и сильно пугался их, но уходил от костров и неимоверного мотоциклетного рева подальше в ольховые дебри. Но и там, конечно, не было ему ни покоя, ни хорошего ночного кормления, ни сна.
Антон не выдержал и несколько раз подходил к ребятам-гонщикам и вполне мирно просил их:
— Вы бы вон туда, на Колодное, ездили, там простору побольше. А тут у меня конь. Пугаете вы его.
— Да не нужен нам твой конь! — похохатывая, отвечали те. — У нас свои кони — железные и стальные.
И тут же, поднимая мотоциклы на дыбы, мчались на самых предельных скоростях вдоль берега, и за каждым разворотом нарочито теснились все ближе и ближе к Орлику. Тот забивался в самую гущавину ольшаника и, случалось, коротал там всю ночь до утра.
У Антона промелькнула было подозрительная мысль: не ревнивый ли таборный цыган подослал этих хулиганистых мотоциклистов, чтоб они довели его до белого каления. А когда доведут, цыган опять заявится и начнет требовать себе Орлика, мол, мой это конь, в таборе при многих свидетелях рожденный, и вернуть его истинному хозяину полагается по всем писаным и неписаным законам и правилам.
Антон решил подождать еще пару ночей (может угомоняться гонщики и больше не приедут), а затем уж либо вести Орлика в Проездку, либо, вооружившись ружьем, опять идти в ночное.
Но ведь и так худо, и так! В Проездке Орлика ни из окна, ни с веранды не видать (изведешься за ночь от неизвестности и тревоги — там или не там, и не нападают ли на него осенние голодные волки, да и ручей, отделяющий Проездку от села, вошел в половодье, заболотился и заилился, перебираться через него Орлику надо вплавь — того и гляди, завязнет в какой-нибудь бочажине.
А в ночное, что ж, можно и собраться. Но только будет ли от этого толк?! Стрелять из ружья по мотоциклистам-гоночникам и их подружкам не станешь, а слова человеческого они не слушаются и, судя по всему, не понимают. Завидя Антона в лугах, еще сильнее распалятся, станут на потеху своим подружкам приставать и к нему, и к Орлику.
Две отведенные Антоном выжидательные ночи для окончательного решения минули в бессонной тревоге, а на третью он, сняв с гвоздя ружье, принарядился в брезентовый плащ-дождевик и вышел в луга.
Но оказалось, совершенно понапрасну. Мотоциклисты, то ли почуяв, что он в охране и дозоре, то ли испугавшись начавшего накрапывать дождя, на речном берегу не появились.
Не припожаловали они ни на вторую, ни на третью ночь, хотя дождь вроде бы и затих. Антон даже подрастерялся от такого поворота дела и не знал, что ему делать дальше: продолжать караульную свою службу или оставить Орлика в ночи одного. Коль не приезжают мотоциклетные орды три ночи подряд, то, даст Бог, не приедут и на четвертую. Варька, женщина многоумная и прозорливая, глядя на маету Антона, сказала:
— Ну, что ты томишься без толку. Отведи Орлика в новомлинские займища — там его никто не достанет. Или, хочешь, я покараулю?!
— Вот еще чего не хватало, чтоб ты по ночам не спала и мерзла на лугу! — с обидой даже отверг ее намерения Антон.
А вот мысль насчет новомлинских правобережных займищ запала ему в голову крепко. Антон даже удивился, как это он не додумался до нее сам. Ведь любому и каждому понятно, что в такую даль, за старицу мотоциклисты не поедут (хотя при желании ничего им и не стоит домчаться туда на угарных своих железных конях), а уж за реку не переберутся и тем более: никакого моста или кадки в Новых Млинах нету.
Целый день Антон пахал на Орлике чужие огороды, клинышки и делянки, а лишь завечерело, собрался в дальнюю дорогу. Седлать он Орлика не стал, не тот вроде бы случай, да и не то настроение, чтоб гарцевать с шашкою наголо. Накинув на Орлика вместо ременной оброти обыкновенный конопляной поводок, Антон с высокого дворового крылечка взобрался на лошадиную спину в охлюп и, не дожидаясь, пока Варька выедет провожать их, выехал за ворота.
Утомленные дневной тяжкой работой, пробирались они и огородами, по прижухлой уже, опавшей к осени меже, и речным тоже порыжевшим берегом медленным, неходким шагом. Пробирались долго и молчаливо. Несколько раз даже останавливались, чтоб передохнуть и перевести дыхание.
Достигли Антон с Орликом новомлинских владений, когда вечерняя заря совсем уже погасла; солнце скатилось за почерневшие стога и лозняки, а на небе высыпали первые по-осеннему холодные звезды.
Антон спешился, подвел Орлика по песчаному пологому спуску к самой воде и, сняв поводок, легонько подтолкнул:
— Ну, плыви. Там тебе будет покой и воля.
Но Орлик, к удивлению Антона, от реки отпрянул, в воду не зашел, а несколько раз взглянув на правый пустынный берег, застыл, будто изваяние. Антон изумился такому его неожиданному поведению, но повторно принуждать к переправе не решился. Он по привычке присел на бугорок, закурил папироску и принялся исподтишка наблюдать за Орликом, надеясь, что тот, немного оглядевшись, все же поплывет на новомлинский берег (может, вода уже холодная, и он не сразу решается окунуться в нее), где действительно и привольней ему, и где отава поднялась в колено.
Но Орлик вдруг тоже поднялся на бугорок и встал рядом с Антоном, не устрашившись едкого папиросного дама. Несколько раз Антон пробовал понукать его с голого бесполезного бугорка и, если не хочет он (или страшится холодной воды) пастись на том, заречном берегу, то облюбовал бы себе делянку на этом, где трава в общем-то и не хуже заречной. Но Орлик упрямо не отходил, терся о плечо Антона головой и продолжал стоять. Честно говоря, Антон даже рассердился на него за такое непослушание.
Он докурил папироску, бросил ее на землю, присыпал песком и, наконец, поднявшись, безоглядно пошел домой. Была у Антона потаенная мысль, что Орлик, оставшись один (при нем, может, стесняется или робеет), переплывет на ту сторону и будет до утра пастись там в полной безопасности.
Но, сделав с десяток шагов, Антон не выдержал, оглянулся и увидел, что Орлик неотступно идет за ним следом.
Так они шаг в шаг и вернулись назад к селу, на родное свое пастбище под ольховыми и лозовыми зарослями.
Бросив поводок на веранде, Антон с досадой рассказал Варьке о своем приключении и незадаче с Орликом. Та на расстройство его и досаду лишь украдкой усмехнулась:
— Да нет там Ласточки, он и не плывет.
— Оно, конечно, — легко согласился с Варькой Антон, сам понимая, что не по робости своей и упрямству не поплыл на ту сторону Орлик, но все равно на душе у него было как-то невесело.
А Варька вдруг опять вызвалась идти в ночной дозор, надела даже брезентовый до пят плащ-дождевик и затребовала ружье.
— Ладно тебе! — рассердился и на нее Антон и, как и в прошлый раз остановил: — Только этого еще и не хватало! — А, минуту спустя, принял и вовсе строгое мужское решение: — Давай лучше ложиться спать. Утро вечера мудренее.
Варька пыл свой умерила, плащ сняла. Она ведь разумная женщина и хорошо понимает, что если уйдет в луга, в караул поперек воли Антона, так он все равно ни на минуту глаз не сомкнет и тут же побежит за ней следом, чтоб караулить и ее, и Орлика. И еще неизвестно — кого больше...
Обретя обоюдное согласие, они наскоро поужинали, повечеряли парным молоком с ржаным, нового уже урожая хлебом и раньше обычного легли спать.
* * *
Ночь была полнолунная, ко сну вроде бы всегда беспокойная. Но Антон, должно быть, устав от переживаний своих и тревог, уснул мгновенно, едва прикоснувшись головой к пуховой подушке.
Спал он так крепко и непробудно (словно убитый), что не слышал ни разговоров-пения возвращавшихся из клуба молодых деревенских ребят и девчонок, ни поурочного крика сторожевых петухов, ни даже тихого дыхания Варьки, которое слышал и ощущал всегда, каждую ночь...
Не уловил, не распознал Антон в провальном своем забытьи рева и гула мотоциклистов (были они или не были?!). А ведь обычно распознавал их еще издалека, как только они врывались на сельскую околицу. Распознавал и настораживался, выглядывал в окно или выбегал на веранду.
Ничего не расслышала и не заподозрила и Варька в крепком, глубоком сне. Тоже ведь намаялась за день и в работе, и в беспокойстве с Антоном. Сон ее краток (не успеет смежить века, как пора в пятом часу подниматься к корове) и потому всегда столь крепок и непробуден, что иной раз Варька даже не слышит, как Антон встает покурить.
Уже начала брезжить на востоке ранняя утренняя заря, а они все еще безмятежно и счастливо спали. Варька положила Антону голову на грудь, а он, и во сне охраняя и оберегая ее, держал Варьку утомленной рукой за плечо.
И вдруг, будто что-то толкнуло Антона. Он заполошно вскинулся и сразу расслышал, как за огородами, на лугу, ревмя ревут, исходят на предельных скоростях мотоциклы. Но еще сильнее мотоциклетного рычания раздаются, разносятся по всему лугу голоса самых гонщиков и их подружек. Какое-то там происходило у них небывалое веселье, и они, не отдавая отчета, что ведь ночь еще, деревенский народ спит, досыпает последние самые счастливые минуту, кричали, улюлюкали и подзадоривали себя, распаляли разбойничьим свистом.
Антон метнулся к окну и обомлел. Окружая со всех сторон плотным кольцом Орлика и размахивая зажженными на длинных палках факелами, мотоциклисты с запредельным ревом машин, с ураганным свистом и пьяными криками гнали его к береговой десятиметровой круче. И ладно бы гнали вольного и опасного, а то ведь, неведомо каким образом обманув Орлика, повязали ему глаза красным непроницаемым шарфом и теперь гнали на верную гибель и смерть слепого и беспомощного...
Антон, как был в исподнем белом белье, так и выскочил из дому и, сколько было в нем силы и биения сердца, прямо по колючей черной стерне, вязким осенним грядкам и провальному торфяному болоту побежал к Орлику на помощь и спасение.
— Орлик! Орлик! — не помня себя, стал кричать Антон на бегу, в надежде, что тот как-нибудь все ж таки услышит его голос, пробьется сквозь заслон и окружение и свернет в сторону от погибельной кручи.
Но было слишком далеко, слишком недосягаемо, да и разве в силах был Антон слабым своим голосом перекричать ревение целого сонма мотоциклов, беспамятное улюлюканье потерявших самих себя гонщиков и их визгливых подружек?! Не мог, не хватило у него на это ни сердца, ни дыхания.
Перед самой кручей Орлик, должно быть, все же почувствовал перед собой гибельную пропасть, попробовал утишить бег, а, может, и вовсе остановиться (даже чуть присел на задние ноги), но гонщики бросили в него заранее заготовленные каменья, палки-факелы и просто комья гранитно-твердой земли — и в следующее мгновение, еще на лету ломая себе шею и хребет, Орлик упал в черную речную пучину.
Гонщики, торжествуя свою победу, тут же развернули мотоциклы и, будто ночные бестелесные привидения, умчались за деревенскую околицу, в город.
Когда Антон прибежал на луг, к гибельной круче, там никого уже не было, и только река от падения Орлика выбивалась из берегов, шла на самой стремнине широкими кругами и кольцами, точно указывая, где тот упал. Несколько мгновений Антон безотрывно следил за этими кольцами-кругами, ожидая, что вот-вот они сломаются, и Орлик появится из-под них живой и невредимый. Но он никак не появлялся, и тогда Антон стал поспешно снимать с себя нательное белье, чтоб сейчас же, не медля больше ни единой секунды, броситься в осеннюю темную воду и, обнаружив на глубине Орлика, помочь выбраться ему и спастись.
На последнем шаге, когда Антон, выбросив далеко вперед руки, уже собирался прыгнуть с кручи (спускаться вниз по откосу было уже поздно), его вдруг больно схватила за плечо и остановила Варька. Оказывается, она, босая и простоволосая, вслед за Антоном тоже бросилась к реке и тоже, сколько было у нее силы и жалости в голосе кричала:
— Орлик! Орлик! Орлик!
Но Антон ничего этого не слышал и не видел. Он даже не узнал Варьку и хотел было, высвобождаясь из-под ее захвата, оттолкнуть. Но ему это не удалось: Варька держала Антона так сильно, что он застыл на месте и обронил изготовленные для прыжка руки.
— Не вынырнет он, — сквозь слезы сказала Варька и сама резко оттолкнула Антона подальше от обрыва.
Он невольно попятился назад, опрокинулся и упал на холодную утреннюю землю. Когда же немного пришел в себя и, не поднимаясь во весь рост, начал кое-как натягивать рубаху, то не выдержал и заплакал. Варька, вся в слезах и отчаянии, присела рядом.
Круги на воде за эти недолгие минуты сузились и продолжали, поглощая друг друга, сужаться еще и наконец исчезли совсем. Река успокоилась, выровняла течение и затихла, скрываясь под низко опустившимся на нее туманом.
Тихо и почти бездыханно сидели на речном берегу и Антон с Варькой.
И вдруг они вначале услышали, а потом и увидели, как, пробиваясь сквозь густой предрассветный туман, мчится по правому высокому берегу из новомлинских лугов и займищ Ласточка. Мчится безоглядно, не разбирая дороги, перепрыгивая на лету через пойменные озерца, оголенные уже темные кусты лозняка и ольшаника, через заросли камыша-очерета и так кричит, так плачет, как люди кричать и плакать не могут, не хватает на это у них ни души, ни сердца...