Зарубежная проза в переводах Александра Репко, Уильям Сароян, Мартин Штаде
Уильям Сароян
Пред тобой, любовь, колена преклоняю!
Проснувшись, я никак не мог сообразить, какой день, который час и что это вообще за город. Сообразил только, что нахожусь в какой-то гостинице. И то ли очень уж поздно, то ли город совсем маленький. Не мог я определиться и с тем, как лучше поступить, — встать или продолжать валяться в постели. Было темно. Понял я только одно: все осталось по-прежнему.
Любовь — нелепица, так было, есть и всегда будет. Она — единственная в мире стоящая вещь, но она — нелепица. Она слишком большое благо для кого угодно, кроме птиц. Она сверх меры прекрасна для любой формы жизни, теснимой всем тем безобразным хламом, которым загромождается человеческая жизнь. Любовь сверх меры прекрасна для тех, кто ходит по земле, носит одежды, трудится ради денег, кто не может быть сыт одной водой и воздухом.
Она слишком большое благо для говорящих животных.
Я проснулся и вспомнил, где я и почему. Я находился в номере гостиницы «Риверсайд Хоутел» в Рено1 и вовсе не по причине развода, так как был холост. В Рено я был потому, что она была в Сан-Франциско.
Я не канарейка, не иволга, не перепелка, не малиновка, не колибри или какое другое пернатое, живущее на деревьях или подле них и существующее только для того, чтобы любить другую канарейку, иволгу, перепелку, малиновку или колибри и распевать об этом. Я просто американец. Шутки шутками, но я знаю разницу между доброй здоровой шуткой и любовью, а любовь слишком большое благо для меня или любого другого, вроде меня. Любовь слишком большое чудо. Я не летаю и не чирикаю, и питаться мне надо не чем бог послал. Хотя бы раз в день я должен съедать по кровяному ростбифу, а когда я отдаюсь любви, то совсем не могу есть.
К тому же я не могу быть таким по-птичьи беззаботным, чтобы не видеть себя смешным со стороны. Это не в моей натуре. Для какой-нибудь иволги это, может, и хорошо, но для меня это как-то нелепо. Я могу быть таким, когда у меня нет настоящего чувства, но когда меня забирает, то это слишком прекрасно, чтобы говорить слова. Такая беззаботность в порядке вещей для какого-нибудь смазливого киногероя, но это просто слишком прекрасно, когда ты в Сан-Франциско.
Я уехал в Рено, потому что хотел, чтобы она опять начала есть по-человечески, да и мне тоже позволила питаться регулярно. Я хотел, чтобы она поправилась, — мог бы, значит, поправиться и я.
— Послушай, — сказал я ей в Сан-Франциско, — я все время жутко голоден. Ты не будешь сердиться, если я уеду из города?
— Уедешь из города? — сказала она. — Уедешь ты, уеду и я.
— Ничто на свете не доставило бы мне большой радости, — сказал я, — но если ты поедешь со мной, мы не сможем питаться нормально, а это как раз то, что нам сейчас необходимо. Мы оба измождены. Взгляни на меня, — осталась жалкая тень от того здоровяка, каким я был три недели назад.
— Ты чудесно выглядишь, — сказала она.
— Ну, да, чудесно, — сказал я. — Как человек, моримый голодом. И я действительно очень голоден. Да и ты тоже.
— Ну и пусть, — сказала она. — Если ты уедешь, я уеду с тобой. Я не могу жить без тебя.
— Ой ли? — сказал я. — Без меня, — да, а вот без ростбифа, — действительно нет.
— На еду мне совершенно наплевать, — сказала она.
— Послушай, — сказал я, — тебе просто необходимо поесть и поспать. И мне тоже.
— Я не отпущу тебя, — сказала она.
— Ну что ж, — бог с тобой, — сказал я. — Вместе умрем от голода. Бог со мной, если бог с тобой.
— Бог со мной, — сказала она.
— Ну, бог с тобой, — сказал я, — не поеду. Что будем делать? То есть, — сначала?
Было начало двенадцатого, когда мы вернулись домой из кино и принялись глодать сэндвичи, о которых, как правило, вспоминали лишь тогда, когда они были уже черствыми. Доели маринованные огурцы и выпили по чашке кофе.
— А, может, спустимся вниз и немного выпьем? — сказал я.
— Может, все-таки останемся и послушаем фонограф? — сказала она.
И мы легли в постель.
Вряд ли чем мы отличались тогда от колибри.
И все же три дня спустя мы решили, что я должен уехать. Мы посмеялись, и она обещала, что не станет разузнавать, куда я поехал, и не отправится вслед за мной, а я обещал, что не буду писать, телеграфировать или звонить ей.
— Мне нездоровится, — сказала она.
— Не мели чепухи, — сказал я. — Ложись в постель и поспи, а когда проснешься, закажи себе еды побольше. И так всю неделю.
— Ладно, — сказала она.
Я доехал до аэропорта на такси и двумя часами позже был в Рено. А еще через пятнадцать минут уже спал в той самой комнате в «Риверсайд Хоутел». Спал сном младенца, а проснувшись, не мог сообразить, какой день, который час и вообще, — что это за город. Мало — помалу, однако, я все вспомнил.
Я встал, зевая и потягиваясь. Спустился вниз и заказал себе ростбиф. Приготовили его отлично, но ел я без особого аппетита. Не думаю, что он пошел мне впрок. После ужина я пошел прогуляться по городу. Городишко был веселый и приятный, но настроение было все-таки неважным: как мне хотелось оказаться в Сан-Франциско! Поэтому я сел в такси и отправился за город в «Таверну», где выпил восемь или девять порций виски. Когда я вернулся в гостиницу, было четверть третьего. Портье вручил мне ключ от комнаты и одиннадцать записок, в которых просили позвонить по местному номеру 783-Джей. Я поднялся к себе наверх и набрал 783-Джей.
— Где ты? — спросил я.
— В Рено, — сказала она.
— Это я уже понял, — сказал я. — Где именно?
— В гостинице «Леон и Эддис», — сказала она. — Этот телефон, — это тут, на этаже. Я пьяна.
— Сейчас приеду и заберу тебя, — сказал я.
— С тобой все в порядке? — сказала она.
— В полнейшем, — сказал я. — А с тобой?
— Мне хочется плакать, — сказала она.
— Сейчас приеду и заберу тебя, — сказал я.
— Ты ел? — сказала она.
— Да, — сказала она. — А ты?
— Нет, — сказала она. — Я не могу.
— Уже еду, — сказал я. — Как ты узнала, что я в Рено?
— От портье. Я спросила его, не знает ли он, куда ты уехал, и он сказал, что в Рено. И назвал гостиницу. Это ты сам оставил адрес?
— Да, — сказал я.
— А я и не надеялась, — сказала она. — Почему ты это сделал?
— Не знаю, — сказал я. — Наверно, подумал, что, возможно, ты спросишь его. Почему ты к нему обратилась?
— Подумала, — может, ты оставил его ему, — сказала она.
— Уже еду, — сказал я.
«Леон и Эддис» находилась в двух кварталах от моей гостиницы, но я, тем не менее, взял такси.
Когда я увидел ее, — за крохотным низеньким столиком с высоким стаканом в руке, такую одинокую, такую покинутую, то снова почувствовал себя больным и счастливым. Только еще сильней. Это было безумие. Это единственная в мире стоящая вещь, но это было безумие.
— Идем, — сказал я.
Это было слишком большое благо для меня или любого другого, вроде меня, но, казалось, оно было ниспослано мне самим Господом Богом.
Мы пошли в «Риверсайд Хоутел».
— Осталось только одно средство, — поскандалить и возненавидеть друг друга, — сказал я. — Быть мужем и женой нам нельзя.
— Я не буду скандалить, — сказала она.
— Нам просто необходимо найти какой-нибудь повод для ссоры. На это может уйти день или два, но это нам просто необходимо. Если мы ничего не придумаем, будет действительно паршиво. Это ужасно. Я люблю тебя.
— И я люблю тебя, — сказала она.
Мы прожили в Рено одиннадцать дней. Потом я сказал ей то, что она, кажется, и ожидала услышать.
— Все прекрасно, — сказал я. — Я хочу, чтобы все осталось, как есть.
— Хорошо, — сказала она. — И обошлись без ссоры, да?
— Да, — сказал я. — Ты этим расстроена?
— Нет, — сказала она.
— Я рад, что встретил тебя, — сказал я.
Я сел в поезд, шедший во Фриско, и все время, пока ехал, чувствовал себя плохо. Но я знал, что поправлюсь, и поправился.
И хотя на это ушло много времени, ничто не изменилось. Когда три месяца спустя я увидел ее снова, она тоже хорошо выглядела, и мы вместе поужинали.
Это был самый обильный и самый приятный ужин за все время нашего знакомства, и нам все безумно нравилось.
— Чудесно, правда? — сказала она.
— Конечно, чудесно, — сказал я.
Мартин Штаде
КАК Я ПОЧТИ КУПИЛ
ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ ВОКЗАЛ
Каждое утро я становился в дверях террасы и пристально всматривался в перспективу улицы, бывшей собственно и не улицей, а всего-то укатанной лентой песка. Взгляд мой был неотрывно устремлен на эту узенькую сероватую полоску, он выискивал почтальона, который к великому моему облегчению рано или поздно, наконец, являлся-таки и опускал корреспонденцию в почтовый ящик.
Я спускался в сад, со лба у меня стекали струйки холодного пота, я был возбужден как взявшая след гончая, напряжен как туго натянутая тетива лука перед выстрелом, — ведь через минуту я мог стать обладателем бездны удивительных вестей. И чем ближе подходил я к ящику, тем большее волнение охватывало меня. Стоило, однако, извлечь почту наружу и увидеть, откуда она, как все мое трепетно-азартное возбуждение в мгновение ока и без малейшего остатка улетучивалось.
Но вот однажды этот своеобразный ритуал был нарушен. Дело в том, что мне пришло письмо от какого-то Вюрмелинга из Лобеофзо, и я никак не мог сообразить, чего собственно этому дяденьке от меня надобно. Ни о Вюрмелинге, ни о Лобеофзо никогда прежде я не слышал, вот почему напряжение на сей раз не исчезло вмиг, как бывало прежде, а, напротив, — продолжило нарастать, и я еще раз пробежал глазами обратный адрес, но вычитал из него все то же: «Вюрмелинг, Лобеофзо, Ж.Д. вокзал». Почему вокзал-то, мелькнуло у меня на пути к террасе, и я попытался как-то связать Вюрмелинга с вокзала и себя, и тут во мне поднялась такая душевная смута, что я лихорадочно стал зондировать свою память и свою совесть, то есть обратился к тем духовным инстанциям, что так часто устраивают мне всякого рода подлые каверзы.
За неделю накануне, к примеру, привиделся мне сон, будто я совершил самое что ни на есть натуральное убийство. И самое страшное в этом сне было то, что местность, в которой совершал я это свое преступление, была мне совершенно незнакома. Зато человек, которого я изуверским способом (штыковой лопатой!) лишил жизни, знаком был мне как нельзя лучше. Он чертовски походил на завлита2, с которым я последнее время сотрудничал.
А что если это Лобеофзо и есть то самое место, где я совершил свое преступление? Очнувшись ото сна, я попытался освободиться от ужасной мысли, что я убийца, но как ни силился весь тот день, так и не смог отделаться от серьезных сомнений на этот счет, взыгравшая же совесть обрушила на меня новую напасть: меня стало преследовать навязчивое ощущение, будто за плечами у меня, а может над головой, неотступно кружит какая-то огромная черная птица.
А теперь вот еще это письмо от Вюрмелинга из Лобеофзо, с вокзала. Сердце у меня бешено колотилось, горло точно перегородило вдруг заслонкой, и я, как рыба без воды, судорожно хватал ртом воздух. Надо было успокоиться. Для успокоения же ничто так не годилось, как кресло перед моим письменным столом. Ведь, сидя в нем, я мог опереться о подлокотники или держаться за край письменного стола, к тому же всякий раз, когда я беру в свои пальцы ручку, сердце мое наполняется бодрящим чувством безопасности, уверенности в себе, а по всему телу будто благодать растекается. Так что стоит мне опуститься в это мое кресло, как я вмиг преображаюсь, становясь самим собой.
В этот же день все было иначе. Я сидел в кресле, передо мной лежало письмо от Вюрмелинга из Лобеофзо, с вокзала, и письмо это взирало на меня со стола с немой, но явной угрозой, точно вот-вот могло заговорить вдруг об убийстве.
Вюрмелинг. Уже само имя звучало как-то взрывоопасно. Вурм. Вюрмер. Вюрмелинг3. Сердце по-прежнему бешено колотилось, воздуха все так же не хватало, вдобавок стало подташнивать, потянуло на рвоту. Лобеофзо. Сколько себя помню, ничего о нем не слышал! По своему звучанию слово это почему-то ассоциировалось у меня со Скандинавией и наводило на мысль о холоде, снеге и студеной воде. А вокзал, с какой стати вокзал? Может, дяденька этот живет там, на вокзале? Крутил, может, колесо, с помощью которого открывают и закрывают переезды, а когда крутил, поднял, может, невзначай голову, да и увидел, как я убиваю человека? Какое ужасное неведение! Дрожа всем телом, я схватил письмо, вскрыл его и прочел следующее:
«Кас.: Вашего предложения об обмене от шестнадцатого четвертого сего месяца.
Прошу Вас незамедлительно сообщить, не изменили ли Вы еще Вашего намерения произвести обмен. Я со своей стороны могу предложить вокзал, и мне хотелось бы знать, предлагаете ли Вы к обмену также вокзал. С моего вокзала открывается великолепный вид на окрестную природу. Открывается ли и с Вашего вокзала соответствующий вид на окрестности?
В надежде получить скорый ответ
с самым искренним почтением
Давид Вюрмелинг,
Лобеофзо, вокзал».
Дяденька мог обозревать сельский пейзаж. Я, когда убивал этого чертова мутанта, — то ли драматурга, то ли лектора, — сначала остановил свою машину, потом вроде бы начал копаться в моторе, будто что-то там было не в порядке, что ли, когда же и он склонился над мотором, я отскочил, схватил штыковую лопату и острой ее частью ударил его сзади по голове.
И тут мне почудилось, что в это самое мгновение где-то совсем рядом вроде бы просвистел локомотив и зазвонил сигнальный колокол. Может, это он как раз только что закрыл шлагбаум?
Никогда не помышлял я обменивать свой дом. И уж тем более не давал объявления о подобном намерении. Не стану скрывать, — был в моей жизни период, когда меня привлекала информация о том или ином доме, который в какой-то мере мог бы заинтересовать меня. Но с тех прошло уже много времени. Последнее предложение я получил примерно с год назад. Продавался Квесебекский замок, расположенный, как любому и каждому известно, в Рупинском округе. В присланном мне письме тамошний бургомистр прямо-таки умолял меня приобрести замок; он и совет общины, дескать, готовы уступить его мне за приемлемую для меня цену. Я выехал на место и осмотрел замок. К моему огорчению он оказался не так велик, как знаменитый Сан-Суси4, — это было типичное для архитектуры своего времени строение с тремя флигелями. Зато комнат в нем было значительно больше трех, — то ли тридцать три, то ли тридцать четыре, и это обстоятельство в определенном смысле прельщало.
Покупка не состоялась не только из-за цены. Сумма в сто пятьдесят тысяч вполне меня устраивала, однако мне пришлось бы истратить еще столько же, так как многое в замке обветшало и, следовательно, требовало основательного ремонта. Дело, к тому же, усугублялось тем, что бывшие владельцы именовали себя фон дем Кнебесеками. Первый его хозяин звался Карлом Кристофом Иоганном фон дем Кнебесеком и в чине подполковника служил в лейб-гвардии короля-солдата. Было это году эдак в тысяча семьсот двадцатом. Я втайне питал надежду не только приобрести замок, но заодно и присовокупить к своему имени и это аристократическое «фон», и, уверен, сумел бы утрясти этот вопрос в компетентных органах, но как, скажите на милость, было обосновать мне это странное «дем»? Вот, собственно, почему покупка и сорвалась, хотя в последнюю минуту, уже когда я направлялся к своей машине, бургомистр, поступившись своей сановной гордыней, выбежал на парадное крыльцо магистрата и прокричал мне напоследок вдогонку, чтоб я перестал ломаться, — он, де, если на то пошло, готов уступить еще тысяч пять, а то и все десять.
Но вернемся в сегодняшний день. Как это взбрело дяденьке в голову предложить мне свой вокзал в обмен на мой частный дом, рассчитанный на одну семью? Может, он вознамерился шантажировать меня? Или он возжаждал перебраться из своей провинциальной дыры поближе к крупному городу? Может, он записал номер моей машины, — подкрался как-нибудь неприметно, да и записал, а потом, может, еще и следил за мной, когда я закапывал труп? Может, замыслил теперь донести на меня куда следует? Боже, боже, какое ужасное неведение!
Где оно хоть находится, чертово это Лобеофзо? Я поднялся с кресла, чтобы обрести ясность хотя бы в этом вопросе. Географических карт было у меня несколько сотен. Прежде мне порой чудилось даже, что их несколько тысяч. Это, кстати, один их тех подвохов, которые то и дело учиняет мне мой мозг. Практически я попросту не знал, сколько же их у меня на самом деле.
Точно так же было у меня и с книгами. Несколько лет назад я полагал, что их у меня две тысячи. Потом как-то удосужился пересчитать, и, представьте себе, оказалось, что их всего-навсего четыре сотни. Теперь же, как это ни странно, мне опять кажется, что их было тогда не меньше двух тысяч.
Что касается карт, то сам собою возникает вопрос, на что они мне, то есть зачем, спрашивается, человеку держать у себя такое огромное количество географических и прочих карт. Это самым естественным образом связано с моей страстью к путешествиям. Очень часто, к тому же очень охотно, я совершаю экскурсии, иногда в одно и то же время приводящие меня в весьма отдаленные друг от друга регионы и точки нашей планеты. Совсем недавно, например, я побывал на острове Кэмпбелла, находящемся чуть южнее Новой Зеландии, и еще в тот же день, к вящему своему удовольствию, успел отметиться на Шпицбергене. Так вот, с лихорадочной поспешностью я выдвинул все до единого ящики своего письменного стола и приступил к розыску соответствующей карты, и вновь мне в этой связи показалось, что их у меня целая тысяча, и мысль эта привела меня в полное отчаяние. (Кстати, выяснилось, что их всего-то сто пятьдесят).
Я провозился целых мучительных полчаса, прежде чем мне удалось, наконец, определить хотя бы приблизительно месторасположение этого проклятого Лобеофзо и обвести его жирным кружком. И что же?! — после тщательнейшего поиска в квадрате В-8 я вдруг рассмотрел, что местечко это, обозначенное, к слову будь сказано, едва различимой точкой, расположено в каких-нибудь пятидесяти, а то и того меньше, километрах от моего дома, причем где-то в болоте, или, что ближе к истине, на краю болота. Это обстоятельство, с одной стороны, изумило меня, с другой же, позволило мне облегченно вздохнуть, — ведь теперь я почти на все сто процентов мог быть уверенным в том, что не утопил труп в болоте, а честь честью, в полном согласии с нравственными нормами, предал его земле.
Я еще раз бросил на карту резкий пронзительный взгляд, содрогнулся от охватившего меня чувства радости, достал из верхнего ящика стола лупу и, представьте себе, — обнаружилось, что никакого вокзала в этом Лобеофзо нет. На двадцать километров окрест ни одной железнодорожной ветки. Нет железной дороги, нет, следовательно, и вокзала, заключил я. Второго же Лобеофзо в стране не значилось, карта у меня была самая что ни на есть свежая. В последнее время я взял себе за правило покупать только самые новые карты, чтобы не попадать больше впросак, как это случалось со мной еще несколько лет назад, когда я имел неосторожность пользоваться картами еще гитлеровской поры, на которых заранее были обозначены дороги, только лишь намечавшиеся к строительству, но по сей день, как это ни печально, по известным причинам так и не сооруженные. В силу этой своей неосмотрительности мне не раз и не два приходилось к собственному удивлению ловить себя на мысли, что я передвигаюсь по так и не построенной дороге.
Я еще раз облегченно вздохнул и с минуту-другую нервно хихикал. Сердце мое стало давать сбои. Я вышел на террасу, привалился к косяку открытой двери, сделал несколько мощных вздохов, стараясь вобрать в легкие как можно больше кислорода; я еще раз зашелся коротким смешком, но дыхание мало-помалу начало входить в норму, сердце забилось ровней.
В саду правило бал солнце. Оно играючи пробивалось сквозь крону сосен, светло-зеленую листву берез слегка волновал ветер, под самыми разными углами, словно напоказ, поворачивая листики, а внизу, под живительным тенистым покровом деревьев, всего в нескольких метрах от меня, черный как смоль дрозд деловито тащил куда-то пожухлый старый лист. Безо всякой видимой причины он поднял вдруг голову и недоверчиво уставился мне в лицо. Я вновь испытал странный позыв к смеху, наружу, однако, смех не вышел. Мы оба, дрозд и я, замерли, каждый на своем месте, и уставились друг на друга, так длилось несколько мгновений, внезапно он издал пронзительный крик, — жутко скрипучий и словно бы человеческий, на какую-то долю секунды мне невольно вспомнилась птица, которая, как мне чудилось, так неотступно преследовала меня. Но дрозд, до смерти, как мне показалось, напуганный, уже летел прочь поверх берез и вскоре исчез где-то в солнечном просвете между соснами. Но его жуткий глухой и скрипучий крик еще долго стоял у меня в ушах, сам же я, точно завороженный и как бы остолбеневший, все это время стоял в дверях террасы.
Я знал этого дрозда. До сегодняшнего дня он всегда доверчиво смотрел мне в глаза, и не было случая, чтобы он хоть раз прервала из-за меня свои занятия.
Я прошел по коридору к гардеробу, внимательно осмотрел себя в зеркале и обнаружил беспокойную пульсацию зрачков и несвойственную мне бледность в лице.
Этот Вюрмелинг решил ошеломить меня, посеять во мне зерна паники этим своим письмом о несуществующем вокзале. Что означает этот вокзал, — вокзал, которого на самом деле нет?
Четыре дня тому назад я звонил на студию. Секретарша сообщила мне, что завлит вот уже с неделю в отлучке: выехал на переговоры с авторами. — Правда, — прибавила она к моему ужасу, — уже два дня, как должен был вернуться, но почему-то задерживается. К вам ведь тоже заезжал? Или нет?
— Да, да, — торопливо отозвался я, — ко мне тоже заезжал.
Сомнений больше не было. Я его убил.
Вместо него существовал некий фантомный вокзал, причем, и это совершенно очевидно, как раз в том месте, где я совершил убийство. Память подсказывала, что мне уже не единожды приходилось слышать о странных и необъяснимых вещах, происходящих в таких местах. Например, земля там, бывает, окрашивается в кроваво-алый цвет или, скажем, некогда убиенный объявляется здесь в особо темные ночи в виде всадника, без головы, разумеется, и носится по округе на лихом жеребце. Так почему бы не возникнуть там за одну ночь и вокзалу, в котором убитый... боже праведный, он вынужден нести там службу, пока душа его не будет освобождена. Он написал мне письмо, я, вероятно, единственный человек, который может ему помочь. Теперь мне все стало ясно. Убитый, и только он один, знал убийцу. Потому-то он и написал мне письмо. Имя Вюрмелинг как-то связано с червями, с земляными червями, то есть, в конечном счете, — с землей. Он вышел из земли. Он покинул свою могилу и устроился в заброшенном вокзале. Оттуда и шантажирует меня. Надо было что-то делать. Надо было либо произвести с ним обмен, либо еще раз, на сей раз безвозвратно, бесповоротно умертвить его.
Решение было принято. Я сел за письменный стол, безо всякой опаски небрежным движением кисти отодвинул в сторону письмо и углубился в привычную для себя работу; постепенно я начал приходить в себя, — я чувствовал, как ко мне мало-помалу возвращается былая уверенность, наконец, я окончательно успокоился; сердце билось ровно, дышалось глубоко и свободно;
Когда, ближе к вечеру, пришла домой жена, я был исключительно внимателен, предупредителен и услужлив, помогал ей, чем мог, чтобы настроить ее на позитивную волну.
Позже, после ужина, я, как бы между прочим, спросил ее, не согласилась бы она в качестве постоянного местожительства избрать железнодорожный вокзал. Поскольку она давно уже привыкла, якобы беспрестанно, выслушивать от меня странные, с ее точки зрения, вещи, вопрос этот вроде бы не должен был чересчур взволновать ее. В конце концов, вопрос был вполне нормальный, вполне разумный. Живут же многие на вокзалах, самому же мне мысль о жизни на вокзале показалась вдруг прямо-таки манящей. Плюс тут в том, что на вокзалах жизнь всегда «бурлит», что называется «бьет ключом», вокзал — это что-то вроде неиссякаемого источника с живой водой; одни проезжают мимо, следуя в одну сторону, другие проезжают мимо, следуя в сторону совершенно противоположную, третьи уезжают именно отсюда, четвертые приезжают именно сюда, на иных же, случается, наезжают локомотивы, а то даже и переезжают их, короче говоря, для меня и моей профессии, особенно в свете того, что от меня требуют, чтобы я ловил всякое слово, изрекаемое народом, место самое что ни на есть идеальное.
Так вот, значит, я спросил ее, совершенно как бы невзначай, насчет вокзала, а сам в ту же секунду, подумал о том, что своим ответом она, сама того не ведая, подпишет сейчас человеку окончательный приговор. От нее одной зависело сейчас, будет ли он безвозвратно и бесповоротно умерщвлен или сможет в качестве полнокровного и полноправного члена нашего человеческого сообщества вернуться в жизнь.
Как я уже упоминал, никаких веских оснований считать этот мой вопрос странным у нее не было. Однако на сей раз она, как это ни парадоксально, сначала, выкатив глаза, в тупом ужасе уставилась на меня, а потом указательным пальцем постучала себе по лбу. В довершение всего она сообщила мне, что уж теперь-то она окончательно убедилась в том, что у меня не все дома. Я, дескать, либо вконец «засочинялся», либо, дескать, перечитал. А мое пристрастие к фантастическому, как она, дескать, давно заметила, гипертрофировано, — я, де, пребываю, в полной прострации и смотрю на нее потусторонним взглядом. И вообще, де, она... тут она разразилась слезами и ее чуть не хватили судороги, однако у нее еще достало сил на то, чтобы выкрикивать какие-то непонятные, бессвязные слова, из сумятицы которых я с огорчением уяснил себе, что она весьма сомневается в моей супружеской верности. Я, дескать, рыдая, укоряла она, в последнее время слишком часто отлучаюсь из дому. А на прошлой неделе, в ночь со среды на четверг, и вовсе вернулся домой далеко за полночь и, как ей кажется, по сей день еще пребываю в экзальтированном состоянии.
— Подлец! — истошно возопила она. — Где тебя носило?
О, боже, не мог же я ей сказать, что сразу после обеда ко мне нагрянул завлит и что приблизительно в полночь, после бесконечно долгого и до крайности нервного словесного поединка, он пал жертвою произведенного мною удара острием лопаты.
Что же до моих частых отлучек, тут она говорила чистейшую правду. Конечно, мне не всегда удавалось к исходу дня, когда она возвращалась домой с работы, усидеть за письменным столом, особенно если я целый день обретался на Шпицбергене, или на полуострове Лабрадор или в глуши бразильской сельвы. Итак, вопрос был решен. Она не желала даже слышать о вокзале. Этот парень со своей тварно-земляной фамилией теперь раз и навсегда мог распрощаться с мыслью о жизни. Между прочим, меня изумили замечания, вскользь брошенные ею в начале нашего разговора. «Не все дома», вконец «засочинялся», «потусторонние взгляды» — как все это понимать?! Не исключено, конечно, что сегодняшним утром мой взгляд и вправду мог казаться несколько странноватым, но это ведь, дико говорить даже, — не правило, это ведь из-за письма. Она явно сгустила краски. Более того, — вот уже неделю или даже чуть больше, я прекрасно себя чувствовал, мне даже казалось, что и сознание мое обострилось и как-то просветлело; я отчетливо ощущал, что вот-вот подберу ключи к тайнам мироздания и бытия.
В силу вышеозначенного я пришел к мысли, что глупо продолжать слушать ее инфантильные всхлипывания и рыдания и отправился прямиком в постель, поскольку в любом случае грядущий день обещал быть суровым. Кстати, как только жена замолкла, я притворил за собой дверь спальни. Не прошло, однако, и минуты, как заскрипело кресло, и я понял, что она решила в нем заночевать.
На следующее утро, когда она ушла из дому, я приступил к приготовлениям. Выгнал из гаража машину и проверил, все ли с ней в порядке и все ли из необходимых мне в дороге вещей на месте, при этом особое внимание уделил лопате, особенно тому, достаточно ли она острая и увесистая. Лопата занимала меня больше всего. Потому что перед судьбоносной поездкой хотелось быть экипированным надлежащим образом. Кроме того, я частично переоделся, да и в машине произвел определенные манипуляции, о существе которых распространяться здесь, разумеется, не стану.
Потом я еще посидел какое-то время на пороге дома в ожидании почтальона, так как подумал: чем черт не шутит, — вдруг придет сейчас письмо с предложением приобрести какой-нибудь вконец развалившийся замок или какую-нибудь такой же сохранности ветхозаветную церковь, а я упущу такой счастливый случай.
Ничего подобного, однако, не произошло. Единственная интересная корреспонденция представляла собой почтовую открытку на оберточной бумаге серовато-шоколадного цвета. Открытка была прислана из Асунсьона, столицы Парагвая, а именно от некоего Карлоса Агурре. Текст открытки гласил буквально следующее:
«Почтеннейший господин...
Обращаюсь к Вам с просьбой, которую Вы, вероятно, охотно выполните, — прислать мне из вашей столь обильной книгами страны учебник арабского языка, который здесь просто невозможно достать. Если Вы можете выслать таковой, то я позволил бы себе попросить Вас также навести справки о наличии литературы, касающейся остлебских помещиков, иные из которых еще недавно пребывали в наших краях в поисках земель, но не получили таковых в подарок, зато оставили по себе дурную память, так как мне очень хотелось бы иметь под рукой литературу о варварах, хотя бы на абонементных началах. Надеюсь, что не слишком утруждаю Вас своими желаниями. Остаюсь Ваш в духе Организации Объединенных Наций, Карлос Абурре».
Негативная сторона славы состоит как раз в том, что тебя то и дело о чем-нибудь просят. Исполненный таких мыслей, я сел в машину и отправился в путь-дорогу.
Необходимо было, кстати, не сбиться с уже проторенного маршрута. Из памяти у меня, слава Богу, еще не улетучились многие характерные дорожные детали, подмеченные мной неделей раньше. Между прочим, я обратил внимание на то, что, как и тогда, была среда, хотя время, разумеется, было гораздо более раннее. Именно этим, видимо, объяснялось и то, почему те детали предстали в иной цветовой гамме. Так, поле, вдоль которого я ехал, восемь дней назад сочно зеленевшее, теперь отливало серебристой белизной, местами даже с проблесками желтизны. Черепичные крыши домов, красные в тогдашнюю среду, были теперь почему-то зелеными, — обстоятельство, хотя и не так уж сильно, но все же удивившее меня. Обеспокоил меня до некоторой степени и тот факт, что белое оперение аистов, которые, нахохлившись, сидели в черных гнездах на зеленых крышах и беззвучно целились в меня длинными клювами, приняло теперь какой-то фиолетовый оттенок, — обеспокоил особенно сильно в силу того, что неделей раньше, когда мы проезжали здесь вместе с завлитом, они громко хлопали крыльями, как бы приветствуя нас. Впрочем, причиной такого угрюмого настроения птиц могла быть слишком ранняя пора. Возможно, хлопать крыльями они способны только тогда, когда день по-настоящему входит в силу. Им, вероятно, надо, так сказать, войти в роль. Такое бывает ведь и с самыми маститыми актерами.
Я миновал гостиный двор, в котором мы ужинали в ту пресловутую среду. Здесь наш спор достиг тогда своего апогея. Мне припомнилось, что именно за ужином, когда мы покончили с говяжьими бифштексами и собирались приступить к чаю с брусникой местного сбора, я и принял решение убить его. Пришло оно ко мне внезапно, но это было истинно мужское решение, к тому же оно, пусть, признаю, и несколько необычное, было исполнено логики и прозрения. После первой же ложечки отведанного мной брусничного джема я ясно представил себе способ, каким улажу решенное уже дело. Проглотив еще одну, я начал размышлять о грядущих счастливых годах, которые безмятежно проживу без его навязчивой опеки, без его бесконечных требований. И так все пошло своим, хотя и наполовину лишь успешным, чередом.
От гостиного двора я, между прочим, продвигался к цели очень быстро. Как и неделю назад, я отдался чувствам, и вновь пейзаж вызвал у меня такое ощущение, точно он хотел проглотить меня. Промелькнула группа ужасающе уродливых деревьев, по правую руку вырос из мрачной заброшенности покосившийся амбар, выказывая настежь распахнутую, черным прямоугольником зияющую боковину, — продолговатый искривленный зев, казалось, тянулся ко мне, хотел вобрать меня в себя; позади, одна за другой, остались несколько деревушек, таких до странности убогих своим видом, что казалось, будто в них уже целый век никто не обитает; наконец я въехал в туман, такой же густой и вязкий, как и семью днями раньше. Явно теми же самыми были и рваные разрозненные облака этого тумана. Я узнал их по конфигурации, по обличью, — очевидно, я добрался до места назначения.
Я проехал еще метров пять и вдруг на левой стороне проселочной дороги увидел искалеченный дуб. Он был мне хорошо знаком. Именно у него я неделей раньше остановил свою машину. Я, как и тогда, подкатил прямо к его основанию. Когда я, выбравшись из машины и стараясь производить как можно меньше шума, прикрывал дверцу, раздался собачий лай. Определить по лаю, где собака, было невозможно. Я даже не мог уяснить себе, была она совсем рядом или очень далеко. На короткое мгновение я испытал такое чувство, будто собака сидит и лает во мне самом, однако я не поддался ему безоглядно, хотя, признаться, внутри у меня все как-то мгновенно точно обмякло, с другой стороны, самой возможности того, что именно так оно и было на самом деле, я вовсе не исключаю.
Я стоял как вкопанный и всматривался в перспективу дороги. Туда я его оттащил. Нелишне заметить, что весу в нем было центнера полтора. Я видел лишь одну сплошную полосу тумана. Тем не менее, я собрался с духом и осторожно двинулся вперед. Метров через десять, даже меньше, дорога незаметно для глаза пошла под гору, и я увидел перед собой железнодорожные рельсы, выползавшие из тумана и в гуще тумана же терявшиеся. Я склонился к земле и потрогал рельсы рукой. Рельсы были настоящие, железные, холодные как лед и совершенно ржавые. Это заставило меня задуматься.
Когда я поднял глаза, то в нескольких метрах от себя, на обочине дороги, увидел щит. Стоял ли он тут и раньше?
Я двинулся к нему. Это был так называемый въездной указатель. Я прочел, — «Лобеофзо». В то же мгновение залаяла собака, и я отчетливо услышал, что лай ее доносится одновременно и вроде бы очень издалека и как бы из-под ног, что меня, ввиду характера местности, ничуть не смутило.
Я вновь бросил взгляд на проржавевшие рельсы и мучительным усилием воли напряг свою память. Я вспомнил, что тащил завлита влево, и двинулся в этом направлении. Хлюпающий посвист, раздававшийся когда я ступал на болотные кочки, действовал мне на нервы, поэтому дальше я старался идти как можно осторожней, почти на цыпочках. Чтобы с самого начала обезопасить себя от всякого подозрения, лопату я оставил в машине.
Время от времени я приседал на корточки и осматривал рельсы и в конечном итоге установил, что покрывавшая их ржавчина была сплошной, к тому же такой сильной, что я пришел к убеждению — они вообще никогда не эксплуатировались.
В сущности, абсолютно все сходилось. Рельсы существовали дней пять, от силы шесть. Этот завлит купно со своим вокзалом и заржавевшими рельсами воскрес спустя три дня после своей кончины и теперь, отправив письмо, демонстрировал мне, подобно Иисусу Христу, знаки реальности своей плоти.
Я прошел уже метров пятьдесят на цыпочках, когда справа от железнодорожного полотна возникла бесформенная, причудливо искореженная масса, которая, когда я придвинулся к ней поближе, и вправду приняла вид наспех сооруженного, в основном из жердей и жести, вокзала, Вокзал топорно и призрачно косо выглядывал из густоты пролетавших туманных громад и произвел на меня столь тягостное впечатление, что мне в ту же секунду живо представились вокзалы Дикого Запада. А кто не помнит, как отвратно воздействуют такого рода дикие полустанки на психику проезжающих пассажиров!
Между этой стоящей передо мной хилой избушкой на курьих ножках и железнодорожным полотном находилась невысокая железная конструкция, состоявшая из колеса и множества шестеренок. Ей, вероятно, отводилась фантомная роль того механизма, посредством которого открывают и закрывают переезд. Я пригляделся к нему внимательней, но признаков пригодности к использованию по назначению так за ним и не обнаружил, поскольку троса в нем не было и в помине. Я даже наполовину прокрутил колесо и определил, что вращается только верхняя шестеренка. Про необходимость наличия троса и шлагбаума творец конструкции, вероятно, забыл. Тут же рядом стоял странного вида железный колокол, смахивавший на бочонок, явно небрежно, кое-как обтянутый широким брезентом. Наверху, тоже кое-как, был укреплен обычный молоток.
Я переключил свое внимание на так называемое здание вокзала и обнаружил, что из хаоса жести и корявых досок торчком, а вместе с тем как бы наискосок, в туман, подобно орудийному стволу, целит железная труба и что диковинная эта труба выдувает в небо скудные колечки дыма, тут же подхватываемые обрывистыми туманными облаками.
Я приложил ухо к двери, сбитой из жиденьких досок, и прислушался. Ни звука. Я слышал, если можно так выразиться, ничто в себе и ничего, кроме как это ничто. Потом, наконец, слух мой уловил какой-то шумок, точно кто-то бил молоточком по мембране. Я прислушивался с таким старанием, что меня вдруг осенило: я догадался, что же это такое. То был стук моего собственного сердца. Я надавил плечом на дверь. Она, как оказалось, была не только не заперта, но не имела даже замка; споткнувшись о порожек, я ввалился внутрь и, представьте себе, очутился под открытым небом. В сердцах я ударил кулаком по двери, но ответа не последовало. Под впечатлением ужасающего беспорядка, хаоса досок и жестяного листа я и не заметил, что попал в замкнутое пространство, напоминавшее внутренний дворик. В углу этого своеобразного дворика громоздилась большая груда явно недавно наколотых дров, а рядом с грудой стоял большой чурбан, к которому был приставлен колун, — я смерил его испытующим взглядом знатока.
Наступила очередь следующей двери. На ней тоже не было замка. Я вновь стал прислушиваться. На сей раз мне повезло. Я расслышал настоящий шум, — что-то вроде грохота, производимого падением тела или тяжелого предмета, грохот этот, — как бы отпадения тела, без конца повторялся, в паузах же между как бы падениями раздавалось ритмичное шипение. Послушав так некоторое время, я сообразил, что эти звуки издает локомотив. Я развернулся и пошел назад через двор посмотреть, откуда он движется, но меня постигло разочарование: снаружи царила полнейшая тишина, вокзал стоял совсем близко от железнодорожной колеи, — такой же не по-земному далекий и нереальный, как и раньше, и я в бешенстве побежал обратно.
И вновь я услышал все те же странные шумы. Они, несомненно, шли из этого странного помещения, — то ли комнаты, то ли хлева. Я постучал. Никакого отклика. Я постучал сильней. Локомотив все шипел и пыхтел. Я с силой рванул дверь на себя.
Глазам моим открылась картина хаотического многообразия. Прямо передо мной, у самого окна, бывшего, как позже выяснилось, вовсе и не окном, а самым что ни на есть форменным обманом зрения, на столе стояло нечто вроде телеграфного аппарата, — желтая, медью отливающая машинка, погруженная в абсолютное молчание и не выказывающая никаких признаков движения внутри себя. Локомотив вроде бы исчез, но шипеть все-таки продолжал. Откуда шипение это идет, я, однако, поначалу никак не мог определить, тем более, что вокруг царила полутемнота, из которой лишь постепенно стали вырисовываться очертания страннейших предметов.
Слева от стола стояла добела раскаленная железная печка-времянка, с четкой периодичностью исторгавшая булькающие звуки. Практически рядом с нею я разглядел длиннющую узкую тень, верхний конец которой широко и хлестко раскачивался, точно огромный маятник. Одновременно он иногда чуть сжимался, но потом моментально распрямлялся. Еще далеко слева проглядывало нечто, контурами своими напоминавшее шкаф, с которого на стоящий подле него стул спрыгивало протяженное нечто, без какой-либо задержки сигавшее затем обратно, а потом снова со шкафа на стул, и так без перерыва. Прыжки совершались с постоянством хода часового механизма, они-то и производили то громыханье, как от рухнувшего сверху тела, какое я слышал, находясь снаружи. Вглядевшись пристальней, я сообразил, что это кошка, мое появление, похоже, ничуть ее не обеспокоило, — свою целеустремленную деятельность она, видимо, намеревалась продолжать до самого Страшного суда.
Привлек мое внимание находившийся в комнате еще один предмет мебели, — нечто вроде шкафа на колесиках: створки были распахнуты, а полки забиты, — вероятно, железнодорожными билетами.
В целом комната производила такое впечатление, будто она заваливается назад, я же, казалось, стою в самой высокой ее точке. Она как бы вырастала из тела земли, — она будто была выдавлена из нее, но не до конца, а продолжала выдавливаться и дальше.
Я переключил свое внимание вновь на длиннющую узкую тень. Верхний ее конец все так же ритмично качался из стороны в сторону и все так же ритмично сжимался, но тут же немедленно восстанавливал свою первоначальную длину. Кошка ни на мгновение не приостанавливала своей челночной работы, оттого казалось даже, будто и прыгает она в такт со странными движениями тени.
Я подошел чуть ближе и теперь слышал шипение отчетливей. Оно, как я теперь с уверенностью мог заключить, исходило от тени. На стуле сидел и шипел человек. То есть, по меньшей мере, его фантом. Он то ли спал и хрипловато посипывал, то ли хрипловато посипывал, а заодно спал. Он-то и был мнимым локомотивом, или, точней, пожалуй, — тенью мнимого шипяще-свистящего локомотива. Возможны и иные варианты. Возможно, то была только тень человека или и того меньше — тень фантома человека или, иначе, сипяще-свистящий фантом человека. Фантом этот и сам, вероятно, не знал, что он есть такое. Тем сильней хотелось мне познакомиться с «этим» в его пробужденном состоянии. Я осторожно окликнул «это»: — Эй! — Ответной реакции не последовало. Тень качнулась вверх, сжалась, выпрямилась, качнулась вверх и так далее, кошка спрыгнула со шкафа на стул, метнулась обратно, и вновь на стул, и вновь...
— Эй! — крикнул я громче. — Господин Вюрмелинг!
Кошка, а она как раз совершала очередной свой прыжок и, следовательно, находилась в полете, на какую-то долю секунды, то ли удивленно, то ли изумленно, вроде как повела глазами по комнате. Не исключено, однако, что мне так только показалось, поскольку прыжков своих она не прекратила.
Тень же, напротив, съежилась и внезапно будто окаменела. Потом я услышал кошмарное кряхтенье, сменившееся мощным утробным кашлем, после чего тень выхаркнула на раскаленный блин печки-времянки изрядный густоватый ошметок слюны, который сразу же задымился и зачадил. Я мимоходом отметил про себя впечатляющую гигиеничность такого рода технологии и мысленно завязал себе узелок на память, чтобы при случае ею воспользоваться.
— Кто тут? — громогласно вопросила тень и поднялась в рост. Голос звучал теперь хотя все еще с хрипотцой, но вместе с тем уже и звонко и точно из необозримой дали, или, точней, из бездонной глубины, — будто некто сидел в глубокой яме и обращался оттуда к кому-то наверху.
— В чем дело? — вновь вопросила тень. — Кони оседланы, что ли? — Этот вопрос возбудил меня до крайней степени. Не то чтобы он показался мне необычным, отнюдь, но мне, естественно, сразу пришло на память, что он дословно воспроизводит один из вопросов моего сценария, отосланного мной завлиту двумя неделями раньше и исключительно обстоятельно обсуждавшегося нами в ту сколь пресловутую, столь и достопамятную среду.
От изумления я промычал что-то несуразное, что именно, я и сам не понял. Довольно быстро однако, я взял себя в руки и, ничтоже сумняшеся, ответил фразой из сценария:
— Все готово, Ваше Величество!
— Превосходно! — громогласно ответствовала тень, повернувшись в ту сторону, где кошка как раз совершала прыжок на стул. — Коль кони оседланы, в путь...»
Тут она вроде бы как сбилась, повернула голову и пронзила меня взглядом. Я хотел было помочь ей, дальше по тексту следовало — Император ждет нас! — но сдержался, заметив в упор направленный на меня взгляд. Кошка, впрочем, несмотря на громкое восклицание насчет оседланных коней, как ни в чем не бывало, продолжала прыгать вниз-вверх-вниз... Тень, казалось, раздумывала. Наконец ей, видимо, вспомнилось нечто дремуче давнее. Она узнала свое письмо. Я, как это ни глупо, держал его в руке. Жаль, конечно, ведь если бы не эта досадная промашка, мы прогнали бы наш сценарий до финала. Я мог бы выманить ее наружу, выдать машину за коня и увезти его. Как бы там ни было, она видела теперь письмо у меня в руке и знала, с кем имеет дело.
— Вы насчет обмена?
— Да, я получил от вас вот это письмо, господин Вюрмелинг. Ведь вы господин Вюрмелинг?
— Да, я Вюрмелинг. Вы не ошиблись адресом. А как, извините, запамятовал, ваше драгоценное имя?
Я назвался. Он склонил голову, с явным наслаждением выслушивая мое имя. Голова, к слову сказать, была той единственной частью его тела, которую я мог различить отчетливо. Грудь, конечности и прочие части тела были обозначены только контурами и были как бы прозрачными. Он повторил мое имя, причем таким тоном, что по спине у меня сразу побежал холодный пот.
— Такая, знаете ли, незадача, — чуть ли не восторженно воскликнул он, — мне всегда нужно сначала вспомнить, — приходит так много желающих, все, правда, кончается ничем, потому что ни у кого из них самих нет в наличии вокзала».
— Да, да, — угнетенно прошептал я.
— А что, собственно, у вас за вокзал?
— Да вокзала-то в прямом смысле у меня нет, но в непосредственной близости от моего дома, рассчитанного, кстати, на одну семью, стоит очень добротный вокзал. Построен не больше сорока лет назад.
— Что ж, звучит недурно. Главное, что довоенной постройки. Я, знаете, крайне высоко ценю вещи довоенного производства. — Вот, к примеру, — — указал он на телеграфный аппарат, — у меня еще сохранился очень хороший довоенный телеграф, работает, само собой, гораздо лучше аппаратов, выпускаемых в наши дни, — ведь изготовлен из чистейшей меди, согласитесь?
Он смотрел на меня так, точно боялся, что я могу ему не поверить. Я несколько раз подряд кивнул в знак согласия. Он с удовлетворенным видом повернулся в противоположную сторону и указал на шкаф. — А вот тоже, — его тень шатнулась к шкафу, и я вслед за ней, — настоящая старая довоенная вещь. — Он выбросил вверх свою прозрачную руку и постучал костяшками пальцев по боковой стенке. — По тону слышно, — убежденно заверил он.
Я опять покивал головой. Одновременно я заметил, что на лежащих в шкафу железнодорожных билетах нет никаких знаков, а в ячейках вставлено соответственно лишь по одному муляжу.
В комнате он мне ничего больше не объяснял. Ни слова не проронил он и о кошке, которая по-прежнему прыгала то со шкафа вниз на стул, то обратно. Ничего не сказал он мне и о том, что основание комнаты одной стороной убегало куда-то вглубь земли. Более того, — он вышел наружу, чтобы, как он вскользь обронил, показать мне внешний облик своего вокзала. Я пошел за ним. Когда он остановился в грубо сработанном проеме дверей, я мог разглядеть его на светлом фоне внутреннего дворика и окончательно убедиться, что он и в самом деле прозрачный. Он походил на огромный рентгеновский снимок, сам себя выставивший на свет. Отчетливо просматривались отдельные ребра, позвоночный столб и тазобедренные суставы. То, что передо мной ходило по двору, совершенно очевидно было скелетом. Я мог бы теперь окончательно и безвозвратно уничтожить его. Сзади наверняка получилось бы, потому как бить сзади было бы с руки. Я уж собрался было рвануть через двор, к чурбану за колуном, как он вдруг круто развернулся и, вероятно, сообразил, что я изготовился к прыжку, так как после этого старался держаться только или рядом со мной, или чуть позади меня.
Когда мы вышли со двора, он принялся объяснять мне выгоды и преимущества своего вокзала. Теперь я видел дяденьку безо всяких помех. Хорошенько присмотревшись, я пришел к выводу, что на моего завлита он абсолютно ничем не похож. Однако ж чем дольше я наблюдал за ним, тем больше и больше мне казалось, что чем-то он на него все-таки и похож, хотя в чем именно сходство это выражается, определить мне никак не удавалось. Он сделал размашистое движение одной из своих иссохших рук и сообщил мне, что с этой точки открывается широкая перспектива на окрестности. Я видел лишь туман и ничего кроме тумана. Потом он принялся крутить свое колесо и сказал, что и оно — тоже очень хорошая и прекрасно сохранившаяся довоенная вещь. Верхняя шестеренка вращалась меж тем по-прежнему явно бесполезно, чисто для виду. Он указал на обтянутый брезентом большой железный колокол и пояснил, что с помощью било объявляется отправление поезда на ближайшую станцию. Я же обратил внимание на то, что с обратной стороны свисает привязанная к молотку веревка с петлей. Все было чистым фарсом.
Наконец мы очутились перед железнодорожным полотном, и тут я вдруг догадался, в чем же именно состоит сходство между ним и завлитом. Он криво держал голову и косил, причем голову клонил вправо, а косил левым глазом влево вниз, а правым глазом вправо вверх. Завлит же в свое время клонил голову влево, а косил правым глазом вправо вниз и левым глазом влево вверх, что в принципе своем кардинально отлично от первого. Я как-то, помнится, спросил завлита о причинах столь странной аномалии. Он ответил мне, что такого рода посадка головы и косоглазие происходят от того, что он вынужден в силу специфики своей профессии постоянно и одновременно смотреть и на своих начальников, и на автора, причем голову всегда клонит к начальнику. Тогда такое объяснение показалось мне и невнятным, и неубедительным.
Но почему этот фрагмент человека делал здесь все наоборот, было мне совершенно непонятно. Хотя, безусловно, он извлекал из этого очевидную выгоду, поскольку это позволяло ему постоянно держать в поле зрения оба направления железнодорожного полотна. Меня же это едва ли не связывало по рукам и ногам, потому что лишало возможности приблизиться к нему незамеченным. Сделать это можно было только в одном случае, — если идти вплотную за ним по одной линии. Однако свой тыл он держал теперь все время свободным.
Я спросил, много ли у него работы. Он ответил, что не много. И что отчасти и поэтому тоже он предпочел бы иметь более оживленный вокзал. Здесь проезжает теперь всего один поезд, раз в неделю, а через неделю идет потом обратно.
— Когда же он проезжает? — поинтересовался я.
А проезжает он, услышал я в ответ, всегда в ночь со среды на четверг, ровно в полночь. И тогда ему приходится, дескать, всякий раз выходить к путям и махать фонарем.
— Вот оно, значит, как, — вставил я.
— Да, — подтвердил он, — в среду ночью туда, а ровно через неделю в среду ночью, — обратно.
Взмахом руки он обозначил оба направления.
Да, завидная работенка, после минутного размышления мысленно заключил я, а вслух сказал ему, что восхищен его вокзалом, но что сначала мне необходимо переговорить со своей женой, возможно даже привезти ее, хотя вообще-то, дескать, я вполне уверен, что и она, как и я, по достоинству оценит местоположение вокзала. Между прочим, обмолвился я, то обстоятельство, что за всю неделю здесь проходит всего один поезд, меня как нельзя лучше устраивает, так как я для своей работы нуждаюсь в тишине и покое.
В ответ я услышал, что мои доводы вполне ему, дескать, понятны, там, где я живу, ему, дескать, тоже сначала нужно будет немножко осмотреться, но понравится ему там наверняка, в том он уже теперь совершенно убежден.
Прежде чем я с ним распрощался, он показал мне еще и свой фонарь. Это был громадный четырехугольный черный ящик со вдребезги разбитыми разноцветными стеклами. Он продемонстрировал мне, как им мигать. И хотя я видел, что в фонаре нет устройства, которое позволяло бы включать свет, я, тем не менее, сделал вид, будто фонарь произвел на меня чрезвычайно положительное впечатление.
Я всем своим видом показал, что ухожу. Он протянул мне руку. Я, внутренне противясь, перехватил ее. Она была холодная как лед, серая и костистая, и когда я потряс ее, мне почудилось, что внутри у нее что-то как бы заскрежетало.
Я пошагал прочь, а он вдогонку прокричал мне все о том же, — чтобы я не забыл, что с его вокзала открывается великолепный вид на окрестности, — с его вокзала! Меня трясло. Не оборачиваясь, я быстро побежал в туман.
Оставалось две возможности. Во-первых, я мог либо произвести с ним обмен, либо просто-напросто купить вокзал (тут мне пришло в голову, что я не спросил его о цене), во-вторых, я мог приехать ровно в полночь, подкрасться сзади, пока он будет размахивать фонарем и окончательно и бесповоротно уничтожить его. Разумеется, не исключалась вероятность того, что он не раскрыл до конца убийство, коль скоро готов произвести со мной обмен. Но могу ли я при этом чувствовать себя в полной безопасности, предугадать было совершенно невозможно. Ко всему этому в довершение я уже теперь ощущал в себе неизъяснимую тягу к этому вокзалу. Да, вокзал был хорош. Я чувствовал себя уже сродненным с ним, я уже живо представлял себе, как на исходе среды, перед самым наступлением четверга, ровно в полночь, бодро выбегу к железнодорожному полотну с фонарем в руке и как я буду безмерно счастлив тем, что могу всецело отдаться наполненной глубокого смысла деятельности. Незамедлительно принять решение было затруднительно. Если б я мог быть уверен в согласии своей жены, я бы, разумеется, без раздумий избрал первый вариант.
На обратном пути дорога показалась мне настолько знакомой, что я мог бы ехать едва ли не с закрытыми глазами. Но этого я, разумеется, делать не стал. Напротив, я старался как можно зорче и внимательней приглядываться ко всему, мимо чего проезжал теперь уже в четвертый раз. Искореженный дуб торчал из тумана лишь своей верхушкой, будто нижнюю часть ему, потехи ради, отсек какой-то удалой лесоруб. Зрелище было презабавное, тем более, что дуб теперь был и не черным, и не зеленым, а таким же серебристо-белым, как и деревья на плантации. Знакомые разрозненные облака тумана меж тем возвращались и, значит, тянулись в противоположном направлении. Мне вдруг подумалось, что в полночь я вновь увижу их, при условии, конечно, что убью его действительно бесповоротно, безвозвратно.
Короче говоря, все теперь было чуть наоборот, но только чуть. В мелькавших мимо деревушках, казалось, было оживленней, амбар показался мне отчасти как бы заново отстроенным, наконец, вся природа как бы смотрела на меня из самой себя, я даже улавливал соответствующие шумы.
В гостином дворе я успел пополдничать и, сидя там и поглощая пищу, пришел к убеждению, что жизнь в общем-то, как ни крути, чудесно все-таки устроена. Чего я только не пережил за эту последнюю неделю. Неделю потрясений. Мой горизонт безмерно расширился. Мне страстно хотелось жить. Жить, жить.
Так, укрепленный духом и волей, подвигался я мало-помалу домой. Аисты все еще не хлопали крыльями. Однако теперь их окрас был еще более насыщенным (почти фиолетовым), их синие клювы, которыми они по-прежнему целили в меня, несколько потемнели, крыши домов с еще более черными, чем раньше, гнездами на них позеленели еще более явственно, а деревья на плантации все без исключения отливали теперь исключительно темно-желтым цветом, точно были изготовлены из меди.
Едва я сел за свой письменный стол, как зазвонил телефон. Кто опишет мой ужас, когда я узнал живой голос моего завлита, обращавшегося ко мне явно не из загробного мира...
— Привет! — громко пробасил он в трубку. — Как дела?
Я безмолвствовал. Язык мой, казалось, омертвел.
— Алло, ты еще на проводе?
Вцепившись руками в край стол, я медленно приходил в себя, но все еще не мог издать ни звука.
— Алло, черт... похоже, прервали.
Я прошептал, что я еще на проводе.
— Ну, слава Богу, а то уж я подумал, что нас прервали. Ну, как там у тебя дела, старик?
— Да нормально, — уныло процедил я.
— Что ты там мямлишь? Ничего невозможно разобрать.
— Секретарша сказала, что ты вроде бы в отлучке.
— Что-что сказала?
— Сказала, ты, мол, в отлучке.
— Чепуха. Подожди-ка, я уточню у нее.
Довольно долго в трубке стояла мертвецкая тишина.
— Алло, ты меня слышишь? Она говорит, что это она вовсе не с тобой беседовала.
— Ах, вон оно что, — вроде как удивился я и замолк, не зная, что сказать дальше.
— Послушай, тебя просто с кем-то попутали. Ты мне лучше о главном скажи — правку внес?
— Какую правку?
— Ну, ты молодец, мы же с тобой договорились, что я позвоню тебе сегодня насчет правки. Режиссер ведь дальше ни на шаг продвинуться не может.
— Да, да, я внес, внес.
— Отлично, тогда, значит, завтра загляну к тебе, где-нибудь в районе обеда.
— Хорошо, я буду дома.
— Ну, ладно, жди к двенадцати. Будь здоров.
— Всего наилучшего.
Раздался щелчок. Я испытывал такое чувство, будто только что побеседовал по телефону с кем-то из потустороннего мира. Что за новая напасть надвигается? Завлит восстал из земли, он существует? Я вконец растерялся. Через некоторые время все стало казаться мне сплошным хаосом. Что же будет теперь в Вюрмелингом, с вокзалом?
В попытке отвлечься я достал из стола сценарий. И обнаружил, что совершенно ничего еще не исправлял. Я сидел и тупо смотрел в рукопись, пока, наконец, строчки не слились в одну единственную, а потом не исчезла вовсе и она, и я вообще перестал что-либо понимать или соображать.
Разбудила меня жена. Я заснул за письменным столом, чему я после всего того, что пережил в этот день, ничуть не удивился.
Я, как некогда, с готовностью помогал жене по дому. Вечером я излился ей в великом признании. Я подробно рассказал ей обо всем, что случилось со мной, начиная с той среды. В заключение я едва ли не слезно попросил ее согласиться на покупку вокзала. Я сказал ей, что это очень красивый вокзал, — старинный, довоенный и что с него открывается великолепный вид на окрестности.
Она медленно опустилась в кресло. Услышав последние мои слова, беззвучно зарыдала. Казалось, будто глаза ее — два неиссякаемых слезных источника. Я был до некоторой степени ошарашен. На мои вопросы она не отвечала. В конце концов, я разозлился и пошел спать. Если быть до конца откровенным, то я даже подумал о возможности развода, — не желает жить со мной на вокзале, обойдусь, значит, без нее.
В эту ночь я впервые спал один. Жена, вероятно, всю ночь просидела в кресле. И слава Богу, потому что в полночь мной овладело неотвязное ощущение тревоги, и я, как ужаленный, метался по кровати. Мне снилось, что я нахожусь на моем вокзале и машу фонарем. В то же самое время я вроде бы крутил колесо и тянул за веревку, отчего молоток беспрерывно и раскатисто бил по обтянутому кожухом железному колоколу. Между прочим, во все это время с колеса на кожух и обратно в бешеном темпе, как заводная, прыгала кошка, что производило особенно сильное впечатление. Наконец мимо вокзала величественно проследовал поезд, между тем как мы же, — кошка и я, безмятежно продолжали заниматься каждый своим делом, и выглядывавший из кабины машинист, преисполненный почтения, приложил в знак приветствия руку к козырьку своей форменной железнодорожной фуражки, и, дружески улыбаясь, сбросил нам вниз транспарант. Ни на миг не приостанавливая вращения колеса, я прочел: «Образцовая станционная бригада». Тут, в эту самую секунду, я почувствовал, как меня распирает от гордости, какую испытывает человек при исполнении истинного творческого труда, и я мысленно дал себе зарок, — до конца жизни посвятить себя этой по-настоящему созидательной работе.
На рассвете, — я лежал еще в постели и делал вид, что сплю, — в комнату вошла жена и долго-долго, прежде чем уйти из дому, смотрела на меня.
Я подготовил машину и ввиду предстоящей покупки вокзала положил в бумажник изрядную сумму денег, после чего стал поджидать почтальона, который почему-то как нарочно все не появлялся и не появлялся. Ожидание длилось вечность. Кончилось оно тем, что к воротам подъехала желтого цвета машина, очень похожая на почтовую карету. Двое приземистых, крепко сбитых мужчин прошли через сад. Я как раз стоял в двери террасы и как раз почему-то подумал: вот они-то сейчас и передадут мне почту. Однако только они подошли ко мне, как тут же схватили меня под руки и натянули на меня какую-то грубую рубаху, после чего я совершенно не мог шевельнуть ни единым своим членом. Они затолкали меня в машину, которая оказалась вовсе не почтовой каретой. Когда я принялся звать на помощь, они воткнули мне в рот кляп.
Там, где я сейчас, тоже недурно. Я уже долго, долго, долго
Там, где я сейчас
Здесь много коллег, коллег, коллег
Много товарищей по профессии, собратьев по перу
А здесь не так уж дурно здесь у меня здесь
Много товарищей по профессии товарищей коллег товарищей коллег
Собратьев по... по... по