Владимир ВАРАВА. Грани евразийской идеи.

Важно не то, что именно евразийцы думают, а то, о чем они думают.

Г. Флоровский

Евразийство многолико. Оно может предстать в виде геоэкономической концепции и социально-политической программы, геополитической теории и социокультурного явления, исторической парадигмы и идеологии (реставрационной и перспективной), течением эмигрантской мысли и т. д. Понятно, что с разных сторон можно и нужно изучать это явление, и полученные результаты будут полезны (как в положительных, так и в отрицательных значениях) для современной жизни.

Нас в данном случае будет интересовать евразийство как целостное явление русской культуры, ставшее событием общественной жизни России ХХ века. Сейчас необходимо уяснить, в чем его смысл как феномена, укорененного в русской культурной традиции.

Здесь имеется непосредственный выход в практическую сферу. Совершенно очевидно, что повышенный интерес к евразийству связан прежде всего с той мировоззренческой нужной, которая появилась с исчезновением коммунизма как смысловой опоры в жизни. Выяснение природы евразийства поможет понять, является ли оно событием определенной исторической эпохи, с окончанием которой превращаться в объект, интересный только для научно-теоретического постижения, или же оно представляет собой живое, действующее мировоззрение, призванное возродить наше отечество?

Важно сразу задуматься над следующим вопросом: евразийство - лишь реставрация тех идей, которые были высказаны, в 20-30 годах, или оно - условное обозначение того комплекса идей, которые определяют “вечные” темы нашего историко-культурного бытия. То есть евразийство временно или со-временно?

Среди лавины исследований по данной тематике мнения, как всегда, разделились. Одни видят в евразийстве чуть ли не единственный выход для всех (в том числе и духовных) проблем (например: “Если Россия будет спасена, то только лишь через евразийство” (Л. Н. Гумилев); другие, панически боясь появления любых национально ориентированных теорий (или же претендуя на истинный, “интегральный” национализм), спешат поскорее списать его с арены современности. “Хватит идеологий” - лозунг оппонентов евразийства, своеобразная “идеология деидеологизации”.

Существует уже определенная традиция в отечественной философской мысли рассматривать социальные явления в категориях “правды” и “неправды”. Здесь имеются немалые наработки. Именно так исследовали социализм Бердяев, Булгаков, Зеньковский, Франк и др. По отношению к евразийству уже Флоровским была задана подобная перспектива: “правда вопросов, но неправда ответов”. Думается, что именно такое рассмотрение даст наиболее плодотворные результаты.

Современные упования на евразийство небезосновны. Действительно, мы видим стройную и глубоко продуманную научную систему и политическую программу. Четкость и прозрачность многих принципиальных формулировок, широкие историко-культурные параллели, высокий профессиональный уровень исследований, неравнодушие к судьбе отечества, искренность и достоверность большинства оценок не могут не привлекать современных и ученых, и политиков, да и всех людей, всерьез думающих о России.

Прежде всего вызывает глубокий интерес само явление евразийства и особенности самих евразийцев. Без преувеличения можно сказать, что эта идея объединила самые блистательные умы эмиграции. В дальнейшем именно из евразийской “закваски” вышли первоклассные философы, ученые, богословы, составившие честь и славу русской культуры: Н. Трубецкой, о. Г. Флоровский, Л. Карсавин (1).

И важно то, что объединило этих людей не праздное научное любопытство, не “интеллигентские” умствования на традиционную тему “что делать?”, а реальное сопереживание, и даже более того, соучастие в той трагедии, которая произошла с их родиной. Глубоко неправы, те, кто утверждает, что евразийство - компенсаторная идеология, сугубо эмигрантский феномен, связанный, с одной стороны, с реабилитацией чувства неполноценности по отношению к Западу, и с другой, с пораженческими и изгойскими настроениями определенной части русской эмиграции. То, что продумывание судеб отечества происходило в отрыве от “географической” Родины - объективный факт: интеллектуальная этила была выдавлена за рубеж. Но в евразийцах нет злобы и ненависти, нет проклятий и хулы на отечество. Также они не стали приспособленцами, стремящимися комфортно устроиться в “стране святых чудес”. Мы видим по-настоящему напряженную и ответственную работу, связанную с продумыванием глубинных смыслов происходящего.

Тем самым русская культура в их лице обретала свою идентичность, самосохраняя то ценное, что несомненно будет востребовано в дальнейшем. Евразийство выступает в форме самосознания и самопознания культуры. В СССР в то время думать было некогда: пафос коммунистического энтузиазма настолько властно овладел массами, что страна с невероятной силой “рванула” в светлое будущее, интенсивностью своих свершений (и разрушений) заглушив какое бы то ни было раздумье.

Наличие дистанции позволяло этой части эмиграции точно уловить подлинный смысл происходящего с Россией, раскрыть реальную основу коммунистического мировоззрения. В программном документе “Евразийство” дана принципиальная критика коммунизма именно как ложной идеологии. Никакой апологии коммунизма как такового у них найти нельзя. Они всегда считали “убогой и дефективной философию вульгарного марксизма”. Евразийская критика коммунизма станет буквально воспроизводиться будущими “критиками” коммунизма, которые, естественно, уже не ссылались на первоисточник. Пожалуй, евразийцы были первыми, кто понял реальную порочность коммунистических идей и дал им принципиальную оценку. Так, в их документах читаем: “Коммунизм, который представляет собой самый зрелый плод всего материалистического миросозерцания и самое последнее развитие материалистического социализма, есть вера. Ибо коммунизм верит в опровергнутый наукой материализм, верит в гипотезу классового строения общества и миссию пролетариата. Он - вера, ибо одушевляет своих сторонников религиозным пафосом и создает свои священные книги, которые, по его мнению, подлежат только истолкованию, но не критике, своих святых и подобную церковной организации. Но он – внутренне противоречивая вера, ибо, вопреки своим утверждениям, он не ждет терпеливо результатов необходимого процесса, но пытается насильственно осуществить свои цели и ведет идеологическую борьбу. Наконец, он – вера ложная, ибо, слепо веруя в науку, он верит в опровергнутое наукой же и ничем не доказанное, и вредная, ибо осуществляет себя путем самого жесткого насильничества”.

Глубине их прозрений можно только поражаться.

Другой важной, традиционно русской чертой, делающей евразийство привлекательным сегодня, является стремление рассматривать исторические события с духовной перспективы и находить религиозный смысл эмпирических событий. Это есть историософия, которую можно определить как реконструкцию духовных смыслов истории, что предполагает одновременное использование исторических и философских методов. Не факты, но смысл факта - то, что отличает историософию и от “объективного” исторического анализа событий вне их смысла (которые предстают как нагромождение непонятных явлений) и от волюнтаристского вписывания”смыслов” в историю, которые являются ничем иным, как плодом умозрения и не имеют никакой связи с реальностью. Историософия - сложный жанр, но лишь с его помощью можно понять что-либо, в истории, культуре, жизни.

Именно историософски пытаются евразийцы смотреть на революцию, что застраховывает их от сползания к тривиальному видению этого явления в терминах “бунта” или “заговора”. “Закончившая императорский период революция отнюдь не дикий и бессмысленный бунт, который бы можно было сопоставить с мятежом боровшейся с ее огосударствлением вольницы Разина и Пугачева и который будто бы прервал мирное, идиллическими красками изображаемое развитие России. Еще менее русская революция является организованным группой злоумышленников, да еще прибывших в запломбированных вагонах, переворотом. Она - глубокий и существенный процесс, который дает последнее и последовательное выражение отрицательным тенденциям, исказившим великое дело Петра, но вместе с тем открывает дорогу и здоровой государственной стихии”.

Революция - завершение целой, Петербургской эпохи русской культуры. Она является одновременно судом и искуплением более чем двухсотлетнего периода. Суд, ибо со времен Петра, по мнению евразийцев, наметился тот трагический разрыв между народом и правящим слоем, который нашел свой закономерный исход в революционной анархии. Дело, конечно же, в европеизации (или вестернизации, говоря современным языком), которую предпринял Петр, тем самым положив начало бездне непонимания между народом, отрицавшим европеизацию, как что-то принципиально инородное, и культурной элитой, по мере европеизации терявшей свои национальные, народные черты. Таким образом, произошло трагическое расщепление русской жизни: народ вне культуры, а культура вне народа. И интеллигенция, появившийся в дальнейшем специфический слой, как никто лучше стал выразителем идеологии этой вненародной культуры. Но долго такое положение вещей продолжаться не могло, поэтому “революция<D> прежде всего - саморазложение императорской России, гибель старой России”, но гибель не окончательная, ибо революция также “смерть ее в жизнех рождения России новой”.

В этом ее высшее оправдание. Пафос новой жизни - вот что определяет евразийский взгляд на Россию коммунистического. И здесь несомненно противоречие. С одной стороны, большевизм сам по себе - концентрация всего зла русской истории, с другой - именно большевизм пробудил и собрал здоровые, не испорченные западным влиянием народные силы, которые в дальнейшем и большевизм смели, и России не дали погибнуть.

Практически на все события исторической жизни евразийцы стремятся смотреть в смысловой перспективе. “Катастрофическое мироощущение”, “видение исторического трагизма” - плод такого мировосприятия. Этот катастрофизм не является сиюминутным, обусловленным конкретными событиями; здесь просматриваются глубокие черты - видеть мир в апокалипсических тонах и понимать “действительный трагизм жизни”. Не данной ситуации, а трагическую реальность бытия вообще. Но он видим лишь на грани жизни и смерти, и катастрофизм - как раз обнаруживает эту грань. Достоевский дал онтологическое основание такому воззрению: “бытие только тогда и есть бытие, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие”.

Катастрофизм выводит трагизм личного бытия на уровень трагизма истории. Это с особой силой проявилось в истории Ветхого Завета, который является историей избраний и падений. Ветхий Завет, пропитанный катастрофизмом и эсхатологизмом, становится неким эталоном последующих историософских построений на материале уже других народов. Привносятся свои этно-культурные особенности, отличные от ветхозаветных, но единой остается интуиция катастрофизма, является гарантией истинности историософских прозрений. Ибо “история человечества после грехопадения - это история длительного кораблекрушения с ожиданием спасения” (В. Н. Лосский).

Вообще у греческого слова “катастрофа” очень “сильная” религиозно-философская семантика. Оно означает уничтожение, ниспровержение, гибель, поворот, перелом, несчастие, смерть, случай гибельный, бедственный, крушение судьбы человеческой. Сам язык направляет мысль в русло историософских поисков и задает верную перспективу таким поискам.

Элементы катастрофизма присущи почти что всем историософским построениям - от митрополита Иллариона через инока Филофея до славянофилов, Леонтьева, Данилевского и вплоть до современной “катастройки” (слово, естественно, утратившее свой великий трагический смысл, но, по крайней мере, лингвистически зафиксировавшее традицию). Евразийцы органически встраивают в существующую традицию, являясь ее продолжателями и завершителями.

Но еще более тонкое вхождение в стиль русского мирочувствия евразийцы совершают в своем учении об идеологии. В их понимании, идеология не то, что подразумевается под этим термином в западной культуре. Там идеология - феномен политического бытия. У евразийцем идеология - прежде всего идея, связанная с жизнью, и жизнь, связанная с идеей. Здесь обнаруживается историко-философское понимание “идеи”, то, как понимал идеи Платон. Для него идеи - абсолютные сущности, формы мышления, бытия, сама действительность со всей определенностью своего содержания. Интересно отметить, что В. И. Даль определяет идеологию, прежде всего, как мыслесловие. Думается, что именно это слово больше подходит под евразийскую идеологию, которая может принять такую формулировку: мыслесловие о русской истории.

Связь идеи и жизни определяется такими фундаментальными категориями, как “осмысление”, “преображение”, “творение”. Здесь проявляется коренная черта русского мировидения - поиск смысла жизни. У евразийцев она проявилась со всей полнотой и стала краеугольным камнем всего их мировоззренческого строя. Они показали, что даже политика в конце концов связана с исконными смысловыми измерениями бытия. Во всем видеть и везде усматривать смысл - черта, резко выделяющаяся русское философское умозрение из всех иных “философий”, которые удовлетворяются суррогатными, самосделанными “смыслами”.

Идеология для евразийцев - не только система политических, автономных от бытия доктрин, сколько органическая взаимосвязь идей, направленных на осмысление и преображение жизни. Лаконичная формула, характеризующая мировоззрение евразийцев: “истинная идея и есть смысл самой действительности”. Под этим определением может подписаться любой русский философ. Диалектика идеи и жизни, смысла и жизни является знаком включенности евразийской философии и классический строй русской мысли. “Идеология осмысляет жизнь, что не умаляет самостоятельности жизни, ибо семя идеи - сама жизнь. Жизнь рождает идеологию, что не умаляет идеологии, ибо жизнь и есть конкретность идеи”.

Есть еще один важный момент, делающий евразийство положительными мировоззрением, принадлежащим к цельной историософской традиции. Евразийство представляет собой систему концептуализированного антизападничества. Пожалуй, это наиболее сильный практический момент их деятельности, который ныне приобретает особую актуальность. Если отрешиться от всяческих культурно-исторических ассоциаций, связанных с появлением негативных реакций на Запад, в чистом виде мы имеем дело с глубоко продуманной, обоснованной, достоверной и убедительной системой антизападнического умозрения. Весомость ей придает тот факт, что выразителями антизападнических настроений явились не маргинальные, случайные фигуры, а наиболее яркие умы своего времени. Это как раз и раздражает современных западников, которые видят в евразийстве “опасный идеологический миф” и пытаются снять реальную опасность упованием на то, что евразийство “может превратиться” в идеологическое убежище для ставших “безродными” коммунистов, которые тоскуют по новому “мировоззренческому” знамени”.

Сейчас пренебречь аргументами евразийцев, попытаться объяснить их нелюбовь к Западу субъективными предпочтениями уже не представляется возможным. Евразийцы, во-первых, обобщили и систематизировали антизападническую мысль славянофилов, Леонтьева, Достоевского, Данилевского и других, добавив и усилив эту критику собственными (преимущественно научными) аргументами; во-вторых, физически пребывая на Западе, войдя с ним в “культурный диалог”, они смогли воочию, эмпирически убедиться в правоте своих интуиций на тему “заката Европы”.

Традиционная тема нашей философской мысли - стремление понять европейскую, романо-германскую культуру - неизбежно выливается в жесткую оппозиционность ее некоторым существенным (отнюдь не всем!) чертам. У евразийцев эта оппозиционность приобретает характер систематически продуманного учения, в котором находит воплощение одна из главнейших особенностей русской мысли - быть внутренним критиком европейского самосознания.

Уже в ранней работе одного из главных основателей евразийства Н. С. Трубецкого “Европа и человечество” дана фронтальная критика “общегерманскому шовинизму”. Он полагает, что такие феномены, как космополитизм и шовинизм, в контексте европейской культуры становятся однопорядковыми явлениями. Разница между ними в степени, а не в принципе. И те, и другие, в силу присущего им неискоренимого эгоцентризма, видят в неевропейских народах антропологически низшей культурный тип, некий материал для духовного и экономического порабощения. Поэтому “европеизация является безусловным злом для всякого неромано-германского народа” - один из принципиальнейших выводов Трубецкого. В его задачу входит стремление показать, что нет “высших” и “низших” культур и народов, а есть народы похожие и непохожие. Дело в том, что понятие “цивилизация” стяжала себе европейская культура, используя внешнее техническое могущество. В действительности, не без оснований полагает Трубецкой, европейская культура не есть нечто абсолютное, не есть культура всего человечества, а есть продукт истории определенной этнической группы. “Германские и кельтские племена, подвергшиеся в различной пропорции воздействию римской культуры и сильно перемешавшиеся между собой, создали известный общий уклад жизни из элементов своей национальной и римской культуры”. Поэтому нет никаких объективных оснований считать романо-германскую культуру эталоном культуры вообще. Беда народов, попавших под колониальное иго романо-германцев, в том, полагает Трубецкой, что “этому народу приходится совершенно отказаться от самостоятельного культурного творчества, жить отраженным светом Европы, обратиться в обезьяну, непрерывно подражающую романо-германцам”. Ведущей силой, виновной в экспансии культурных ценностей и разрушающих самобытный строй неевропейских культур. Трубецкой считает интеллигенцию: “Ведь до сих пор именно эта интеллигенция и была проводником европеизации, именно она, уверовавшая в космополитизм и “блага цивилизации” и сожалея об “отсталости” и “косности” своего народа, старалась приобщить этот народ к европейской культуре, насильственно разрушая все веками сложившиеся устои его собственной, самобытной культуры”.

Здесь уже четко прослеживается “веховская” линия: критика денационализированной интеллигенции, являющейся трансплантатором хаоса в свое отечество.

В дальнейшем эта линия будет продолжена Трубецким. В работе “О расизме” мы находим отрицательное отношение к германскому расизму, который повлиял на появление антисемитских и расистских настроений в эмигрантской среде. Евразийство, как показывает Трубецкой, основано на принципиально иных идеях, для него важен примат культуры над политикой.

Таким образом, шовинизм, космополитизм, расизм, антисемитизм, фашизм, - явления однопорядковые, появляющиеся в контексте одной, западноевропейской культуры, где доминирующей установкой оказывается “антропологический материализм”. Роковым заблуждением, по Трубецкому, является знак равенства между шовинизмом и национализмом. Он выделяет два типа национализма: истинный и ложный. И как раз ложный национализм и есть европейский шовинизм, ибо по отношению к другим народам он руководствуется тщеславием и честолюбием, отрицая равноценность народов.

Одним словом, такой ложный национализм-шовинизм основан на эгоистическом самовозвеличивании. Истинный же национализм полагает в качестве своей ценностной основы два принципа: “познай самого себя” и “будь самим собой”. Такой национализм терпим и миролюбив ко всякой культуре. Ему чужда ксенофобия и ложное великодержавие. Самопознание, - как истинная цель подлинного национализма, - бесконечное погружение в глубины национальных истоков. Положительным итогом является достижение гармонически-самобытной жизни, когда человек (и народ) может быть уверен в том, “что действительно осуществляет свое назначение на Земле, что действительно является тем, чем и для чего был создан... самопознание есть единственная и наивысшая цель человека на Земле”. Опять смыкание со смысложизненной проблематикой. Трубецкой показывает, как национальное самопознание выводит на метафизическое оправдание жизни. Находясь же в сетях космополитически-демократической идеологии, можно навсегда распроститься с надеждой обрести подлинный смысл жизни.

Мировоззренческое убеждение Трубецкого в том, что общечеловеческая культура, одинаковая для всех народов, - невозможна, и что стремление к общечеловеческой культуре должно быть отвергнуто, приводит к обогащению культурологии как науки. Будучи крупным ученым-языковедом, Трубецкой вводит в научный оборот ряд принципиальных понятий, которые значительно расширяют теоретический диапазон культурологических представлений и, что немаловажно, становятся сейчас востребованными в этой новой науке. Достаточно назвать такие понятия и концепции, введенные Трубецким, помогающие узреть его масштабность как ученого: “языковой союз”2 “этажи культуры”, “конкретный народный фундамент культуры”, “закон дробления”, самобытность “симфонической личности” и т. д.

Одним словом, фонд антизападнических идей, накопленных евразийством, может быть эффективно применим сейчас, в период интенсивного угнетения национального самосознания. Область применения широка: в политических целях (как восстановление целостности постсоветского пространства и переориентация с атлантической на тихоокеанскую модель); в научных (против американоцентристского монологизма современной культурологии); в педагогических (включение в школьные и вузовские программы корпуса идей евразийцев, помогающих уяснить смысл русской самобытной культуры и закладывающих основы самопознания и национального достоинства). Идеи евразийства заслуживают того, чтобы они были озвучены и донесены до самых широких слоев населения.

* * *

А какова же “оборотная” сторона евразийства, каков его “темный лик”?

Наверно, наибольшую критику в свой адрес евразийцы получили за их геополитическую ставку на Азию. Излюбленными словами, приводимыми противниками евразийства, является афористическое заявление П. Н. Сувчинского, что “без татарщины не было бы России. Туранский элемент, наследие Чингисхана - вот что инкриминируется евразийцам в качестве самого страшного преступления.

Даже из уст радикальных западников можно услышать обвинения в адрес евразийцев в том, что они перечеркивают национальные святыни и предания.

Здесь, пожалуй, действительно наиболее уязвимое место евразийской идеологии. Азиатский компонент - то, что прельщало и вдохновляло историософские построения евразийцев, с одной стороны, и что вносило в них определенную ноту диссонанса и порождало недоумение и неоднозначные оценки, с другой.

На самом деле интерес евразийцев к большевизму во многом объясним не особой любовью к большевизму, как таковому, но потому, что при нем произошла определенная “реазиатизация” России. Что не могло не импонировать евразийцам, усматривающим в азиатстве существенный элемент нашей культуры.

Естественно, повышенный интерес к азиатскому региону не метафизической вздор и не дилетантские фантазии недоучек. Определенные (даже, скажем, солидные) основания для этого имеются. Не говоря о поэтических интуициях Блока, Есенина, Волошина, есть размышления Достоевского по этому поводу: “Азия и вся азиатская Россия это тоже засохший корень, который надо не то что освятить, а совсем воскресить, совсем пересоздать”; или уже совсем недвусмысленное его заявление: “Надо вспомнить - что мы не Европа, что мы Азия”. Представляют интерес мысли о России Фридриха Ницше, который определял ее, как огромное срединное государство, где начинается отлив Европы в Азию. Не в последнюю очередь именно такое положение России имеет несомненное преимущество перед дряхлой Европой. В России, по мнению Ницше, воля (неважно - отрицания или утверждения) достигает величайшей и удивительнейшей силы.

Размышления на тему геоисторического положения России привели евразийцев к такой чеканной формулировке: “Культура России не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма, или механическое сочетание из элементов той или других. Она - совершенно особая, специфическая культура”. Она является срединной, евразийской культурой. Определение, вполне логичное по форме. Но аспект содержательный (то есть, какова значимость азиатского наследия в становлении самобытной России-Евразии) довольно проблематичен. Вполне приемлемы рассуждения евразийцев о том, что татарское иго “спасло” Россию от допетровского растворения в Западе. Но упоение “ордынским началом” и умаление значимости народной трагедии, которая постигла Киевскую Русь с татарским нашествием, конечно, вызывают значительные сомнения. Здесь уместно привести слова Ивана Ильина из его статьи “Самобытность или оригинальничание”. Ильин просто негодует по поводу той исторической неправды, которую евразийцы игнорируют в вопросе о значении татарского ига. Сильно и правдиво звучат его слова: “Разве самобытность не в том, чтобы быть перед лицом Божим самим собою, а не чужим отображением и искажением? Ни восток, ни запад, ни север, ни юг... Вглубь надо; в себя надо; к Богу надо!.. Почему же именно в Азию, почему на восток?..

Ну, а в чем же выразилась наша самобытная культура за двести лет? Ни в чем! Ничего русского! Ничего самостоятельного! Ничего первоначального, почвенного! Сплошное подражание гнилой германо-романщине: вся государственность от Петра I до Столыпина; вся поэзия от Державина до Пушкина и Достоевского; вся музыка от Глинки до Рахманинова; вся живопись от Кипренского до Сомова; вся наука от Ломоносова до Менделеева и Павлова. Где во всем этом здоровая и самобытная стихия Чингис-хана? Где здесь национальное самосознание татарского улуса? Где здесь слышен визг татар, запах конского пота и кизяка?!.”

Интерес к Азии основан еще и на уверенности евразийцев в потенциальной православности этого региона. Эта потенциальность азиатского язычества предпочиталась актуальному “христианству” католиков и протестантов. Сказать, что евразийцы пренебрегали православием и предпочитали ему неправославную азиатщину, будет, конечно же, неверно. В своих заявлениях они провозглашали: “Евразия понимается нами как особая симфонически-личная индивидуация Православной Церкви и культуры. Основание ее единства и существо его в Православной вере... Православие - высшее, единственное по своей полноте и непорочности исповедание христианства. Вне его все - или язычество, или ересь, или раскол”.

Здесь определенная правда на стороне евразийства. Православие наднационально, и азиатские народы, в случае принятия ими православия, становятся полноправными членами соборного тела вселенского христианства.

Евразийство в своем идеальном устройстве возможно лишь при доминирующем положении России и Православия. Но не русского православия, а православия вселенского, при котором различные азиатские народы будут иметь свои автокефальные церкви. Россия - политический и культурный центр, православие - религиозный центр Евразии. Но это лишь идеальная модель. Как модель она привлекательна, и вполне можно понять евразийцев, отдававших предпочтение язычникам, могущим стать православными, а не западным “христианам”, не сохранившим христианство, в результате чего появились такие примитивные идеологии, как марксизм, дарвинизм, атеизм, социализм, позитивизм и т. д.

Это, возможно, тот пункт евразийской концепции, который обрекает ее на безутешную участь быть всего лишь очередной утопией. Наиболее глубоко неправду теории “потенциального православия” раскрыл о. Георгий Флоровский в работе “Евразийский соблазн”. Он говорит о “религиозном нечувствии евразийцев к языческим ядам”. Ошибка евразийцев в том, что они недооценивали языческий (а не православный) потенциал азиатских народов. А он, увы, силен. Говорить о том, что со временем эти народы эволюционируют в православие - опасное и вредное заблуждение. Факты свидетельствуют как раз об обратном. Флоровский отмечает, что “в русской исторической действительности даже недавно прошлого именно татаро-мусульманская и монголо-ламаитская стихии оказывали бурное противление духу Святой Руси - не русификации, но духу Православия и церковности. Евразийский рассказ о буддизме и исламе поражает смесью действительной наивности и кощунства”.

После Евангельской проповеди, которая несла Свет всем народам, нельзя списывать неприятие этой проповеди простой неосведомленностью. Благая Весть была обращена ко всем народам, которые добровольно или принимали, или также добровольно отталкивали ее. Флоровский приводит в пример имена великих русских миссионеров: святителя Иннокентия Иркутского, митрополита Иннокентия Московского, Нила, архиепископа Ярославского, Казанского архиепископа Владимира, приснопамятного святителя Японского Николая и других, которые везде встречали жесткие, застывшие формы неверия. И полагать, что произойдут вдруг радикальные изменения, нет никаких оснований. Вероучительные основы религии данных народов дали настолько глубокие корни, настолько сильно вросли в бездну языческой безблагодатности, что их “потенциальная православность” весьма сомнительна, хотя по-христиански и желательна.

Действительно, если окинуть взглядом великие азиатские цивилизации - арабо-персидскую (исламскую), индийскую (индуистско-буддийскую), китайскую (конфуцианскую), то можно увидеть, что это наиболее нехристианизируемые исторически регионы. И главное, что речь идет именно о добровольном неприятии христианства. Объяснять это можно по-разному. Но факт остается фактом.

Главный евразийский просчет, по мнению многих критиков, в том, что крен в Азию заслоняет, а то и вовсе умаляет византийское наследство, православную государственность. Православие, византизм - вот основы русской национальной идентичности. Разбавление этих основ “чингисхановским раствором” приводит к вынесению России за рамки христианской цивилизации. Об этом соблазне и говорит Флоровский: “Соблазнительный и опасный, хотя, может быть, неясный и самим евразийцам, смысл превращения России в “улус” и “наследие Чингисхана” заключается в сознательно-волевом выключении России из перспективы истории христианского крещенского мира и перенесения ее в рамки судеб не христианской, “басурманской” Азии”.

Недооценка языческого потенциала азиатских народов связана с искажением церковно-культурных и культурно-государственных отношений в евразийской теории. В программных документах евразийцев есть много красивых формулировок, внешне содержащих правильное решение вопроса о взаимоотношении Церкви и мира. Например: “Церковь как центр преображающегося в нее грешного мира”, “полнота Церкви предполагает оцерковление всего”, “ни культура, ни государство не находятся вне Церкви и не являются чем-то нецерковным, хотя они и отличаются от Церкви в собственном или узком смысле этого слова. Культура и государство - начально организационный материал собственного своего церковного бытия. Они то, что может и должно стать Церковью, что становится уже Церковью, хотя бы мы и не могли еще точно различать в них между “уже церковным” и еще не церковным”, “Православная русская Церковь эмпирически и есть русская культура, становящая Церковью” и т. д. И снова критика Флоровского, на этот раз как серьезного богослова.

Несмотря на все попытки евразийцев провести четкий онтологический водораздел между Церковью и государством, несмотря на все их усилия вывести политико-идеологический элемент за рамки духовной сути православия, в конечном счете, как полагает Флоровский, для евразийцев Церковь в государстве, но не государство в Церкви. Вольно-невольно, Православие превращается в государственную идеологию. Основной богословский изъян евразийской доктрины Флоровский видит в идее доростания мира до Церкви. В действительности же нужно говорить о преложении мира в Церковь. Между дорастанием, которое соответствует естественно-благочестивой человеческой логике, и преложением, то есть таинственным действием благодати и поэтому не поддающимся никакой человеческой логике, лежит онтологическая бездна. Дорасти до Церкви, войти в нее достойным членом, сформировавшим свое достоинство как бы вне или “около церковных” стен, быть приведенным в Церковь благочестивыми единоверцами - вот естественно - человеческое понимание Церкви. Но Православная Церковь - не церковь привожан, но прихожан; нельзя быть приведенным кем-то или чем-то в Церковь, но только преложенным в нее. Здесь и речи нет ни о каком естественном дорастании. Человек сам может дорасти до каких угодно культурных высот, своими силами совершить подвиг возрастания к вершинам политическим, экономическим, научным, художественным и т. д. Но к Церкви это не имеет никакого отношения. Никакой предварительной до- и вне- церковный опыт не может стать логической ступенькой на “небеса”. Эволюционировать в Церковь из мира нельзя. В Церкви можно только обновиться, то есть потерять весь предшествующий мирской опыт. Ибо он “яко трава, ... яко цвет сельний, тако оцветет”.

Флоровский усматривает в евразийской доктрине проявление пелагианства. Согласно этому еретическому течению, возникшему на рубеже IV-V в., первородный грех не произвел радикальной перемены в природе человека. Как следствие - принижение роли благодати и убежденность в том, что спасение, достигается человеческими усилиями. Вера в добрую непорочную природу человека порождает уверенность в его титанических возможностях. Это то, что делает родственными пелагианство, евразийство, социализм, отчасти католицизм и протестантизм. “Человек - звучит гордо”. Он может и реки вспять повернуть и мир оцерковить. Чувствуется прометеевско-фаустовский дух, присущий, прежде всего, западной культуре, столь нелюбимой евразийцами, но в полной мере проявляющийся в их мировоззрении. Благое желание оправославить евразийские народы, превратить культуру и государство в Церковь - результат претенциозной, несмиренной уверенности человека в себе. Флоровский резонно отмечает, что “воцерковление людей и еще более народов всегда остается незаконченным не в силу одной только эмпирической ограниченности исторического бывания, но и по греховной инертности и “немощи” грешно-естественной Среды, сковывающей члены, пленяющей волю”.

Само-уверенность нераскаянного грешника, для которого не существует никаких бытийных преград в осуществлении замысла самосделывания (на англо-американский лад self-made man, self-madeworld), не соответствует русским духовно-нравственным устоям.

В чем же причина утопичности евразийской доктрины? Немаловажным оказывается “религиозно-географический” элемент. Географическая сторона евразийская - бесспорно одна из наиболее сильных и перспективных в их учении. Но беда в том, что географическому фактору (т. е. по сути дела фактору “земли”) придается слишком большое, может быть, даже основополагающее значение. Их сила превращается в слабость.

Конечно, евразийскую доктрину нельзя свести к пресловутому “географическому детерминизму”, т. е. тому учению, которое выводит культурную специфику исключительно из географического своеобразия. Евразийство шире. У него есть религиозное начало, невыводимое из географии, но органично с ней связанное. Евразийцы утверждают: “религия создает и определяет культуру и культура есть одно из проявлений религии, а не наоборот, как твердят до сих пор плохие учебники. Культурное единство, в свою очередь, сказывается как единство этнологическое, этнологии же культурного целого соответствует его география. Выясняя ряды этих соответствий, можно защищать тезис, что как религия создает культуру, так и культура - этнологический тип, а этнологический тип выбирает или находит “свою” территорию и существенно по-своему преобразует”. Выявляется следующий ряд: религия-культура-этнология-география. Думается, что здесь корень, роковая ошибка евразийства. И прежде всего потому, что данная иерархия от религии до географии (от “Небес” до “земли”) содержит в себе, существенный пантеистический элемент. Мы не говорим, что учение евразийства в религиозном плане чистый пантеизм, но пантеистическое присутствие у них налицо. Пантеизм, в широком смысле слова, учение, которое не значит, что между “тварью” и Творцом, между Богом и миром - онтологическая бездна, не заполняемая никакими культурными, географическими, или какими-либо иными эмпирическими посредниками. Единственный “посредник” - это Логос, Иисус Христос, Сын Божий, Вторая Ипостась Божественной Троицы. Он вочеловечился, чтобы человек обожился.

Пантеизм, по-преимуществу до- и вне-христианское учение, не знает этого. И как естественная человеческая религиозность, не могущая выдержать разрыв между Божеством и миром (скорее не выдающая о нем), мыслит Бога и мир в категориях однородных. Пантеизм и переводится “все есть Бог”; Божество через серию эманаций разливает себя в мире (природном и духовном). География в пантеизме получает сакральный статус. Она выступает как форма посредничества между миром и Богом. Вот этот момент очень чувствителен в учении евразийцев. Для них “факт земли” имеет не только патриотическое значение (что вполне приемлемо с христианских позиций), но религиозное. Здесь чувствуется веяние древнейшего мироощущения, когда “культ”, породивший “культуру”, был нагружен земледельческими смыслами.

В рамках пантеистического мировоззрения возникла в конце концов ложная в корне дилемма: что выше: кровь или почва? С христианских позиций - ни то, ни другое. Ни кровь, ни почва, но преображение и одухотворение крови и почвы. Кровь - гигиенически-расистский примитивизм, бредящий евгеническим усовершенствованием качества “этнографического материала” (то есть людей); почва - более высокое, чем кровь, понятие, но не выходящее за пределы языческого “присыхания” к месту, территории, пространству.

Невольно пантеистический оттенок проникает в различные сферы евразийства и “меняет знак” во всем: Церковь превращает в государство, православие, географию - в религию, обличение коммунизма - в его оправдание, наиболее правильную и практическую идеологию - в утопию.

Думается, в этом смысл евразийства и ключ к тому, как его нужно воспринимать сегодня.

Евразийство - бесспорно одно из самых ярких проявлений историософской мысли ХХ века. По грандиозности, обоснованности и заманчивости евразийской идее равных нет. Коммунистическая не в счет, ибо она грешит явной утопичностью и отвязанностью от реальной жизни. Евразийство же создает иллюзию научно (исторически, географически, лингвистически) выверенного, а значит, не утопического учения. Ненаучность коммунизма, его псевдо-религиозность были очевидны с самого начала. Фронтальная критика коммунистической идеологии - прежде всего за догматизм. Но коммунизм иным быть не может, если он перестанет быть “догматическим” учением, то он просто перестанет быть. С евразийством сложнее: пока не было реальных попыток претворить эту идеологию в жизнь. И в этом у евразийства несомненное преимущество перед коммунизмом: коммунизм обвалился, евразийство нет. Этим оно может, да и не только может, а реально привлекает большое количество всерьез думающих и действительно болеющих за Россию людей. Сомневаться в их искренности не приходится.

Но вот в чем сложность. На своем опыте Россия показала, что как только идеология близко подходит к действительности - утопия на пороге. Евразийцы фактом своего бытия задали очень важный и для науки, и для политики вопрос: воплощенность или даже воплощаемость идеологии. Совершенно очевидная вещь: русский народ не может жить без великой идеи. Здесь абсолютная правота и прозорливость евразийцев, все метафизические закономерности русской жизни ими верно подмечены. Идеология у евразийцев как осмысленная форма жизни, где наличествует непосредственная связь со смыслом жизни, - очень верная интуиция, усматривающая глубинные механизмы русского миросоздания. Здесь отличие евразийства от западной идеологии как политического феномена. Популярность коммунистических, евразийских идей свидетельствует об особой структуре русского мировоззрения. Если Запад давно отказался от всех идеологий (то есть фактически от идей, от смысла бытия) и живет в состоянии деидеологизации (то есть абсурдно, бессмысленно в экзистенциальном плане), и материально весьма неплохо живет, то Россия настолько не эмпирическая культура, что стремиться к идеальному (в любой его форме, и суррогатной в том числе) неустранимо. Народ сам находит свою идеологию: ложную или истинную - другой вопрос. Но очевидно, что в России люди не могут жить исключительно для себя. Нужда в идеальном - экзистенциальная суть русского бытия, которую не смогут уничижить никакие протестантски ориентированные реформаторы.

Таков нравственный пафос евразийства, указывающий на его принадлежность к русской социодуховной мысли - стремление к правде, истине, смыслу. Но и помимо этого во многом правы евразийцы. И все же полагаться на евразийство как на панацею - значит впасть в очередную утопию. И не потому, что неправы евразийцы, а потому, что правда лежит в другой сфере. Политически евразийство остается соблазном правильной идеологии. Ибо, несмотря на всю правильность, оно остается “по-человечески” смонтированной идеологией.

Откуда не следует, что нужно отбрасывать весь строй евразийских идей, пытаться списать его в архив. Сейчас, когда налицо дефицит животворных идей, евразийство со своим культурным арсеналом весьма кстати. Его можно эффективно использовать мировоззренчески, не пытаясь претворить в жизнь политически. Отрицательная, разоблачительная сила евразийства по отношению к западной цивилизации велика, и его аргументы сегодня выглядят актуальными.

Можно предположить, что если евразийская доктрина захватит массы сегодня, то наша страна, возможно, справится с кризисом. Энергия народа, актуализированная великой идеей евразийского прорыва, поднимет страну на более высокий уровень цивилизованного развития (вспомним коммунистический энтузиазм 20-30-х годов).

О дальнейшем можно только гадать. Возможен и коммунистический аналог, а возможно, что исход будет другой, неведомый и непредполагаемый.

 

(1) Конфигурацию евразийского движения можно представить в виде “ядра”-”периферии”. Помимо обозначенных фигур к “ядру” относятся П. Н. Савицкий, П. Л. Сувчинский. Что же касается круга людей, в той или иной степени причастных к евразийству (включая, естественно, и оппонентов, ибо и они вносят свой существенный вклад в разработку идеи), то он чрезвычайно широк и показателен. Назовем имена Г. В. Вернадского, С. Л. Франка, И. А. Ильина, В. Н. Ильина, Р. Якобсона, П. М. Бицилли, А. В. Карташова, С. Пушкарева, Н. Бердяева, “последнего евразийца” Л. Н. Гумилева. О современных и говорить не приходится, число их велико. Достаточно отметить, что евразийская проблематика стала предметом серьезного обсуждения в таких изданиях, как “Начала”, “Вопросы философии”, “Философская мысль”, “Свободная мысль”, “ОНС” и ряде других. Все это свидетельствует о масштабности явления.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2001

Выпуск: 

7